Из больницы его отпустили в начале ноября. После утреннего обхода велели собираться и ждать, когда принесут выписку. Он поспешно уложил в матерчатую сумку свои вещи: кружку с щербинкой на краю, плохо отмытую после завтрака ложку, наполовину пустой тюбик «Поморина» — и аккуратно завернул в кусок газеты еще влажную зубную щетку. Потом постоял немного у окна: за стеклом едва брезжил тусклый свет неспешного ноябрьского утра. Дверь палаты приоткрылась, кастелянша Зоя, хмурая тетка, похожая на большую дряблую брюкву, метнулась хозяйским взглядом к его еще не убранной постели и, уже удаляясь по коридору в сторону своих владений, сварливо прикрикнула:
— Полотенце не забудь сдать!
Потом добавила что-то еще, чего дядя Саша уже не разобрал. Он неловко сложил вместе пару простыней, освободил наволочку от комковатой жидкой подушки, стянул с кроватной спинки полотенце и пошел по длинному коридору, шаркая больничными шлепанцами и придерживая одной рукой сверток белья, а другой — конструкцию на боку, с которой ему предстояло вначале сжиться, а потом — жить.
Когда он наконец вышел на улицу, было совсем светло, в воздухе пахло близким снегом, и дядя Саша подумал, что скоро уже надевать зимнее. Обычно смена обмундирования, как ему нравилось говорить, происходила накануне ноябрьской демонстрации, но, дойдя до трамвайной остановки, облепленной рекламными листовками, он с сожалением вспомнил, что демонстрации уже три года как нет. От вдруг пришедшей странной мысли, что непонятно теперь, когда переодеваться, ему стало смешно, а сразу после этого — тошно. Другие вопросы уже привычной вереницей потянулись в его голове, и ответов на них он не знал.
«Что делать, Маша? Бля, что делать? Тебе уже хорошо — думать не надо, ничего не надо, лежишь себе отдыхаешь. Доктор сказал: ну что, мужик, не ты первый, не ты последний, живут люди по-всякому, так живут тоже. А какая это жизнь — с банкой на боку? Так вот и придется теперь, Маша, да? Ладно, Вовка эту мою гребаную банку переживет, а девкам-то каково с калекой?»
Дома никого не было: сын и невестка на работе, внучка — девулька, как ее называл дядя Саша — в садике. Впереди был целый день. Он прошел в свою комнату, когда-то именно сюда привела его Маша, молодая, веселая, с мелкими белыми зубами. А что с дитем — так что ж? А потом и Вовка народился. Дядя Саша неожиданно для себя всхлипнул и, будто устыдившись, украдкой бросил взгляд на свое отражение в зеркале платяного шкафа. Потом потянул дверцу на себя — там, на второй полке снизу, лежали сделанные им малярные кисточки. Он взял одну. Плоская деревянная ручка удобно ложилась в ладонь. Дядя Саша вдруг заторопился, смахнул кисточки в темную утробу заскорузлой коричневой сумки, потоптался перед вешалкой в прихожей, подумав, оделся в зимнее и вышел.
Хмурое небо осыпалось мелкой белой крупкой, черные голые ветки плакучей березы длинно качались на ветру.
* * *
— А вы кто ему? Да что я спрашиваю, степень родства, как говорится, на лице написана. Да, был он вчера. Во сколько ушел? Точно не могу сказать, но темнеть уже начало, значит, часа в четыре, может, в начале пятого. Мы вместе выдвинулись, он через сторожку, как всегда — ящик свой оставить. А что случилось? Не пришел домой? Часто это с ним бывает?
Как выглядел, что говорил? Да как обычно он выглядел. Мы же с ним тут в соседях с весны, я джинсами, он кисточками торгует. Ну как торгует: дай бог раз в два дня что-то продаст. Кстати, я все мучился вопросом, где он щетину для своих кисточек берет. Из деревни возят? Я уж грешным делом подумал, что кому-то из его родных зарплату свиной щетиной платят — вон, в прошлом месяце на заводе пластмасс ведрами заплатили, не слыхал? Обычно выглядел. Может, уставший немного, может, и бледный слегка… Да он же смуглый такой, вон и ты такой же — узбеки в роду были, что ли? Или таджики? Я его спросил, почему он две недели на рынок не приходил, он так, отмахнулся — некогда было, говорит. Да?! Вон оно что. Вот черт.
Не случилось ли чего-то необычного? Да нет, рынок вчера был так себе, народу мало. Ну разве что стоим, разговариваем о том о сем. И тут два переростка мимо идут, толкаются, один в дядю Сашу и влетел. Тот упал — боком, прямо на свой ящик, матюгнулся, понятно, поднялся кое-как и все что-то про банку, про банку… До меня тогда не дошло — какая банка, где банка, зачем банка, а теперь понятно. Да ладно, вы сразу-то не паникуйте, найдется, вдруг плохо ему по дороге стало и забрали его куда. Может, в больницу, а может, в вытрезвитель, не разобравшись — такое бывает.
* * *
За окном уже почти темно. Сегодня дед уже точно должен прийти. Девочка ждет его, взобравшись с ногами на широкий подоконник. Интересно, что принесет в этот раз? Хорошо, если бы шоколадку, такую, с девочкой, румяной, в ярком платочке. Деда, наверно, опять забудет вымыть руки: пальцы у него коричневые, он говорит, что это от масла. Только он все путает: масло ей мама дает на завтрак, оно желтое и совсем не пачкается коричневым.
Вот бы уже пришел и снова по утрам заплетал девочке косичку. Мама это делает торопливо и очень туго, чтобы в садике хватило на весь день. А дед медленно собирает пальцами рассыпающиеся светлые пряди, иногда задевает жесткими руками девочкину тонкую шею, и тогда она нарочно громко взвизгивает и радуется, когда он испуганно на нее шикает. Дед говорит, что у нее мамины волосы. Смешной ты, деда, как это — мамины. Мамины волосы у мамы на голове, а у меня волосы свои. Ну где ты?
А, вон идет!
Она спускает ногу с подоконника, нащупывая босой ступней подставленный табурет и готова уже бежать в прихожую, но тут же понимает, что идущий по двору человек слишком толстый и большой. И шапка у него большая. И ботинки. Оставляют на белом снежке большие черные следы.
Папа говорил, что деда еще вчера должен был прийти, но вместо него пришла почему-то только его сумка — девочка проверила, в ней никаких гостинцев, кружка да ложка. Сидела точно так же, у окна, пока не заснула, а папа все куда-то звонил и тихо разговаривал с мамой на кухне. Девочка вздыхает и прижимается к холодному стеклу носом, скосив глаза, пытается разглядеть дальний угол двора. Ждет.