Июль 2021
Волчьи кости
Кольцо
Молитва
Писательский марафон «CWS на даче»
Правая сторона
Шрамы
10 историй в разных жанрах (от анекдота до хоррора), объединенных темой любви и смерти
Биология
Второе дыхание
Две субботы
Карикатурист
Краска
Курортный городок
Лифт с двухсотого этажа
Лудшему слесарю второго трамвайного парка
Маятник
Несколько фактов из недописанной пьесы
Несчастье с вами будет в эту ночь
Перенос
Притрава
Пуля
Пятница, тринадцатое
Роза нездешних ветров
Самолетик
Снег
Спасибо за прогулку
Спорт-экспресс
Спутанность сознания
Увидеть закат
Холодно
Цветение
Черный пакет
Юный натуралист
Рельсы и пироги
Главред журнала «Prosodia» Владимир Козлов: «У поэзии есть читатель, но нет критики и продвижения»
Плох тот выпускник Creative Writing School, который не мечтает опубликоваться в «толстом журнале».
К сожалению, в последнее время сделать это непросто. Ведущие «толстяки» тихо умирают. С поэзией ситуация особенно сложная. Стихи и без того не особенно любят печатать, так еще относительно недавно почил в бозе старейший журнал «Арион», который специализировался только на поэзии.
Наш собеседник, поэт и журналист Владимир Козлов из Ростова-на-Дону, считает, что читателей у поэзии не стало меньше, просто никто не занимается ее продвижением.
Владимир поставил перед собой амбициозную задачу: вернуть поэзии читателя. Для этих целей в 2014 году он основал поэтический журнал «Prosodia», а потом ежедневное медиа о поэзии prosodia.ru. На сегодняшний день у «Prosodia» уже больше 60 тысяч читателей в месяц. Это одно из самых популярных литературных изданий, обратить внимание на которое мы рекомендуем нашим выпускникам.
О новом поэтическом журнале, о задачах литературы и о том, можно ли опубликоваться в «Prosodia», мы и поговорили с Владимиром.
«Я против Зинаиды Гиппиус»
Владимир, в последнее время кто мне только не говорил о журнале «Prosodia». Приезжают литераторы из Ростова-на-Дону с квадратными глазами и говорят, представляешь, у всех денег нет, а в Ростове издают глянцевое СМИ о поэзии…
Не глянцевое. Просто у каждого номера журнала яркая обложка с портретом поэта, что-то типа «Psychologies». А внутри журнал бумажный, с хорошей версткой. Но для литературных изданий это выглядит необычно.
Как удается выживать и еще сайт обновлять? В отрасли постоянно плачутся, что денег нет, поэзию никто не читает.
Когда мы начинали, все точно так же плакались. Но нам хотелось из чувства поэтического противоречия показать, что для людей, которые хотят что-то сделать, нет препятствий.
Журнал издавали с 2014 года, а в 2020 году сделали перезапуск сайта на деньги Фонда президентских грантов. Это государственный грант, полученный на один год. Сразу скажу, что это не единственный источник финансирования — на разных этапах привлекались средства университета, благотворителей и наши личные.
У тебя необычный подход к литературному журналу. В отличие от многих других СМИ, в своем литературном журнале ты постоянно объясняешь.
Когда мы с коллегами начинали делать журнал, то исходили из гипотезы, что опыт прочтения поэзии важнее, чем новые массы стихотворений, значимости которых не может оценить почти никто. Поэтому мы решили объяснять… Любая публикация у нас сопровождается комментарием, чем это интересно.
Ой, а как же выражение Гиппиус: «Если нужно объяснять, то не нужно объяснять»? Ты против Гиппиус?
Да, я против Гиппиус. Дело в том, что эта фраза — воплощение совершенно элитарной позиции, в которой находилось искусство в Серебряном веке. В то время действительно не требовалось объяснять: художник находится в заведомо сильной позиции, никому ничего не был должен, потому что вокруг него вертелся мир. Когда в девяностые годы у нас произошла демократическая революция в литературе, целый пласт русской интеллигенции решил, будто Серебряный век вернулся. Например, на этом строилась концепция поэтического журнала «Арион». Но Серебряный век не может вернуться. В наше время объяснять надо, а иначе в один прекрасный момент тебя перестанут понимать даже самые близкие люди.
И тогда, чтобы объяснять современную поэзию, вы призвали на помощь филологов?
По крайней мере, мы постарались. Хотя для филологии это тоже был вызов. Дело в том, что филология не умеет разговаривать на человеческом языке, а сами филологи зачастую ничего не знают и не хотят ничего знать о современной поэзии.
Тем не менее, они все же умеют читать тексты и работать с контекстами, в отличие от критиков, которые предпочитают вместо этого разбирать литературный быт. Но про литературный быт нам совсем не подходило, потому что анализ быта очень быстро скатывается в желтую журналистику, которая рассказывает о смешных для обывателя существах.
А молодое поколение тоже не в курсе современной поэзии?
Нет, к сожалению. Даже студенты-филологи не знают современных поэтов. Мы пришли на филфак с идеей Школы пристального прочтения поэзии. Собралась группа заинтересованных, я перечислил известные имена, включая Кушнера и Чухонцева. Спросил: с кого хотите начать? Выяснилось, что студенты-филологи не знают ни одного имени. Речь идет о людях, которые действительно проявляют интерес и хотят что-то знать о поэзии.
«Просто надо иначе относиться проблеме позиционирования и организации»
В октябре 2020 года вы перезапустили сайт, и теперь у ваша аудитория около 60 тысяч пользователей в месяц. Это существенно больше, чем у любого литературного журнала. За счет чего такой аншлаг?
Это аудитория на сайте и в соцсетях… Я сам медийщик и давно работаю в среде более агрессивной, чем литературная. В медиа наработан ряд технологий, которые стали общим местом, но в литературной сфере они до сих пор в новинку. Взять, к примеру, форматы подачи материала. Мы используем так называемые «топы». Например, ко дню рождения Пушкина выбираем десять стихотворений поэта, которые изменили русскую поэзию. К столетию смерти Блока — выбираем и комментируем главные его тексты. Эту работу, как правило, проводят филологи. Такие публикации лидируют в поиске, они приносят трафик на сайт — особенно в период, когда школьники готовятся к ЕГЭ.
Моя любимая рубрика в «Prosodia» — та, где известные поэты выбирают десятку лучших стихотворений из истории поэзии и рассказывают, почему они их выбрали .
Это наша ключевая рубрика. Есть люди, чей вкус в сфере поэзии не вызывает сомнений, поэтому иерархии, предложенные ими, очень интересны. Мы привлекали в эту рубрику поэтов Юрия Кублановского, Олесю Николаеву, Дмитрия Веденяпина, Алексея Алехина… Причем, сам поэт, представляющий «десятку», подчас раскрывается в качестве читателя очень неожиданно.
Пересечений не было?
Только однажды. Алексей Алехин и Олеся Николаева выбрали одно и то же стихотворение Державина (знаменитую «Реку времен»), открывающее подборки. Но аргументация выбора была совершенно разная.
Современная поэзия у вас тоже в журнале присутствует.
Да, после обновления сайта у нас каждую неделю появляется по 2-3 публикации — это гораздо больше, чем раньше. Причем, любая подборка сопровождается комментарием редакции о том, почему это интересно. Мы ориентируемся не на профессиональное сообщество, а на заинтересованного обывателя. Задача в том, чтобы пришел человек, которому интересно то, что происходит в поэзии, — и все понял.
Когда в Липках заканчиваются форумы молодых авторов, по традиции на сцену выходит Андрей Василевский, редактор «Нового мира», и говорит: нам ничего присылать не надо. У нас портфель полон. А как у вас?
Ну, у нас в портфеле материалы не залеживаются. Сайт обновляется каждый день, поэтому материалы нужны. Понятно, что некоторые материалы мы заказываем авторам, но многие — особенно стихи — приходят с потоком рукописей.
То есть, вы хотите сказать, что можно вот так просто взять и прислать?
Да, можно. Присылайте, мы совершенно открыты.
Литературный мир, как известно, ревнив. Если ты автор, например, «Знамени», то тебе нежелательно публиковаться в «Новом мире» и наоборот. С кем вы соперничаете? «Литерратура»? «Форма слов»? «Полутона»?
Мы не соперничаем. На мой взгляд, названные тобой медиа рассчитаны на работу внутри сообщества. А мы не ставим задачу удовлетворить литературное сообщество. Вообще-то оно не удовлетворено, потому что у него нет читателя. И наша задача — дать литературному сообществу читателя. Те издания, о которых вы говорите, развивают сообщества авторов вокруг себя и ревностно воспринимают, когда кого-то из их «пула» опубликовали у соседей. Некоторые даже считают, будто «Prosodia» отбирает у них последних авторов. Но мы думаем совсем не об этом, нам важно сделать интересную для читателя публикацию. Наша задача — привести в поэзию дополнительную аудиторию.
Ты же журналист изначально. Как решился на литературный журнал?
Все происходило параллельно. Я 20 лет в деловой журналистике и 15 лет руковожу журналом «Эксперт Юг», но, развиваясь внутри профессии журналиста, постоянно вел литературную жизнь. Написал кандидатскую о теории лирического произведения, докторскую об истории лирических жанров. «Prosodia» получилась после защиты докторской. Я привык, что у меня есть большое дело и я реализую какой-то большой творческий замысел. Когда докторская была защищена, у меня освободились руки для нового большого дела.
Много ли людей работает в журнале?
Помимо меня, есть два штатных сотрудника, а остальные либо постоянно работающие авторы, либо волонтеры. У нас хорошие отношения с Южным федеральным университетом, из которого я вышел, и там сложилась небольшая команда студентов, которая помогает вести соцсети в рамках обучения.
Очень изобретательно!
Звучит прекрасно, но энергия людей, которые работают на энтузиазме, быстро иссякает. Поэтому текучка больше, чем хотелось бы. Но поначалу работа студентов нам очень помогла — первые два месяца трафик нового журнала был, в основном, от соцсетей. Сейчас доля соцсетей — 15 процентов в трафике.
— Знаю, что у вас при журнале есть обучающие проекты, и наши студенты из Creative Writing School у вас учились и даже публиковались.
Несколько месяцев назад мы организовали бесплатную школу критики, хотели найти потенциально своих авторов. Эксперимент был удачный, сложилась группа более 40 человек, интересно поработали.
Зачем вам создавать своих критиков? Не хватает тех, что есть?
К сожалению, сегодня критика вырождается в журналистику. На мой взгляд, критика должна понимать, какую задачу решает автор, занимающийся искусством. Но вместо работы с текстом журналисты выдают хронику чудачеств поэтов и писателей в стиле рубрики «Их нравы». Как они странно себя ведут, как прикольно выглядят, как высокопарно выражаются… Как будто писатели — это такие прикольные марсиане, за которыми мы подглядываем. Я не считаю, что это критика.
Но такой подход привлекает читателя. Разве это не то, что предлагаете вы?
Надо отдавать себе отчет, что если такую критику мы будем называть критикой, то скоро инстаграмных авторов мы будем называть поэтами, и они всех нас заменят. Для тех, кто продает книги, такое замещение происходит очень быстро. Кто-то должен заботиться о том, чтобы с водой не выплеснули и младенца.
Ты говорил, что одна из задач «Prosodia» — развеять миф о том, что поэзия никому не нужна. Вот положа руку на сердце, ты считаешь, что она всем нужна?
Послушай, я — медиаменеджер, и я говорю: у поэзии точно есть читатель. Просто надо иначе относиться к проблемам организации и позиционирования. Это давно научились делать в других сферах, но пока не научились в поэзии. Бродский говорил, что стихи читает один процент населения. То есть, получается, в нашей стране это полтора миллиона человек, что очень даже немало. Но вот только покажите мне литературное издание, которое может такими цифрами похвастаться. Если «Prosodia» станет таким изданием — я буду счастлив.
Девять странных привычек знаменитых писателей
Каждый автор ежедневно ищет успешную стратегию своей личной борьбы с пустой страницей. Это важно не только для новичков, но и для литературных кумиров, которых мы все обожаем. Даже признанные мастера слова вынуждены ждать, пока проснется их лучшее и мотивированное Я, чтобы написать действительно глубокий роман или рассказ. У каждого автора есть не только свой стиль работы, который подходит только ему, но и собственные странные писательские ритуалы, роль которых в создании шедевров трудно переоценить. Портал Lifehack.org собрал странные привычки, в которых знаменитые писатели черпали вдохновение
Величайших гениев отличает не только природный дар, но — как и всех нас — горячее рвение и страсть к своему ремеслу. Можете верить или не верить, но почти у всех знаменитых писателей были зачастую весьма странные творческие привычки. Иногда именно эти забавные причуды отличают успешных авторов от всех прочих. Взгляните на дневной распорядок этих эксцентриков, и, возможно, это поможет вам с собственным творческим процессом.
1. Писать лежа
Для некоторых авторов позиция лежа, как кажется, идеальна для творчества и концентрации внимания на письме. Они находят вдохновение и нужные слова именно тогда, когда им удается с комфортом улечься в своей постели. Среди знаменитых приверженцев этой привычки — Марк Твен, Джордж Оруэлл, Эдит Уортон, Вуди Аллен и Марсель Пруст. Все они исписали кучу страниц, лежа в кровати или на диване. Американский романист и драматург Трумэн Капоте даже называл себя «исключительно горизонтальным писателем», поскольку он не мог думать и писать в любом другом положении.
2. Писать стоя
Впрочем, работа в вертикальном положении также была не чужда многим известным авторам общепризнанных романов и мотивационных речей: так писали, например, Хемингуэй, Чарльз Диккенс, Вирджиния Вулф, Льюис Кэрролл и Филип Рот. Эти величайшие авторы написали свои лучшие страницы за вертикальной доской. Такой метод особенно подойдет тем, кто заботится о своем здоровье, поскольку, как считается, стоячие столы полезнее обычных.
3. Писать на карточках
Владимир Набоков, автор таких знаменитых романов как «Лолита», «Бледный огонь» и «Ада», с особым вниманием относился к пишущим инструментам. Например, он любил писать на библиотечных карточках, которые затем складывал в узкие ящики. Этот странный метод позволял ему писать разные сцены в нехронологическом порядке и затем перемешивать их в любой желаемой последовательности.
Набоков всегда держал несколько разлинованных карточек под подушкой. Так, если посреди ночи ему приходила в голову какая-то идея, он мог сразу же записать ее. Вы тоже можете использовать подобные карточки для заметок или для продумывания сюжета. Этот необычный способ позволит вашей истории развиваться свободно и оригинально.
4. Использовать цветовой код
Французский писатель Александр Дюма-отец («Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо») использовал для создания своих знаменитых исторических приключенческих романов специальный цветовой код. В это трудно поверить, но он действительно очень щепетильно относился к цветовой гамме своих работ. Любопытно, не правда ли? В течение нескольких десятилетий Дюма педантично подбирал цвета для своих текстов, чтобы выделить разные формы и стили. К примеру, синим он писал романы, розовым — статьи и нехудожественную прозу, а желтым — поэзию. Почему бы вам не попробовать сделать то же самое: может, именно разные цвета помогут вам найти свой собственный стиль?
5. Висеть вниз головой
Именно этот метод — лучшее средство от любого писательского блока; по крайней мере, если верить автору многочисленных бестселлеров Дэну Брауну. По его словам, когда он делает свою так называемую «инверсивную терапию», то она помогает ему расслабиться и лучше сконцентрироваться на письме. Чем дольше Браун висит вниз головой, тем более свободным и вдохновленным он себя чувствует.
Другая необычная привычка автора «Кода да Винчи» — держать на столе песочные часы. Каждый час он откладывает рукопись, чтобы сделать несколько отжиманий, приседаний или других гимнастических упражнений. Попробовать эту тактику — не самая плохая идея. По крайней мере, вы всегда будете в хорошей форме!
6. Смотреть на стену
В свою очередь, Франсин Проуз, автор «Голубого ангела», верит, что писать лицом к стене — это лучшая метафора работы писателя. Когда Проуз пришлось работать в чужой квартире, то, чтобы не отвлекаться, она решила перенести стол к окну, из которого была видна лишь кирпичная стена. Этот монотонный вид помог ей сидеть и писать в течение долгого времени.
7. Разыгрывать диалоги
Сценарист «Западного крыла» и «Социальной сети», лауреат множества наград Аарон Соркин как-то признался, что разбил себе нос, пока писал очередной сценарий. Как это произошло? На самом деле Соркин любит разыгрывать свои диалоги перед зеркалом, и однажды он так увлекся, что врезался прямо в стекло. Так что читать вслух вашу историю — это прекрасно, только убедитесь, что вы не навредите себе в процессе сюжетостроения.
8. Писать без одежды
Чтобы закончить свой текст до дедлайна, вы можете обратиться к странному методу Виктор Гюго — писать без одежды. Ему пришлось заканчивать «Собор Парижской Богоматери» в очень сжатые сроки, так что Гюго поручил своему слуге забрать всю его одежду, чтобы он не мог покинуть дом. Даже в самые холодные дни Гюго мог лишь закутываться поглубже в одеяло и продолжать работать.
9. Пить кофе в огромном количестве
Французский романист Оноре де Бальзак подкреплял свое вдохновение примерно 50 чашками кофе в день. Да, именно столько приходилось потреблять великому писателю, чтобы находить силы на очередной труд. Некоторые исследователи утверждают, что Бальзак практически не спал, пока писал свой magnum opus, «Человеческую комедию». Кроме Бальзака, известным любителем кофе был Вольтер. Он пил до 40 чашек кофе в день.
Писать как Толстой. Глава 9: пишем о сексе
Публицист Ричард Коэн в своем учебнике по писательскому мастерству, вышедшем в издательстве «Альпина Паблишер» рассматривает аспекты хорошего текста, опираясь на опыт писателей разных странах и эпох. Среди его «соавторов» — Лев Толстой, Редьярд Киплинг, Айрис Мёрдок, Салман Рушди и многие другие.
Представляем фрагмент главы, рассказывающей о том, как писать о сексе.
В прелестных мемуарах о своей жизни, посвященной коллекционированию книг, французский библиофил Жак Бонне высказывает предположение, почему нам по-прежнему стоит читать и писать о сексе. Либидо движет литературой, и для многих людей страницы книг становятся источником первого сексуального опыта. «Очень редко бывает такое, — пишет Бонне, — чтобы в романе вовсе не было любовной истории… Они [герои] также ведут половую жизнь. Подход автора к изложению этой темы варьируется в зависимости от его стиля и темперамента… от полного замалчивания до точных, анатомических подробностей — версий может быть бессчетное множество».
И все же… насколько доскональным следует быть в наименовании частей тел, какие именно части стоит упоминать, какие слова для этого выбрать? Где искать баланс между латинскими заимствованиями и лексиконом родного языка? Элизабет Бенедикт, американская писательница и преподаватель литературного мастерства в рамках программы Принстонского университета, написала целое пособие «Удовольствие писать о сексе» (The Joy of Writing Sex). «Постельная сцена, — утверждает она, — не пособие по сексу для начинающих». И добавляет, что писатель должен «сделать ее значимой для истории или понимания персонажей». В другом месте она замечает: «Это невозможно сделать посредством заезженной лексики, почерпнутой из порнофильмов». Безусловно, стоит избегать терминов, которые, скорее, ассоциируются с больницей или смотровым кабинетом: пенис, яички, вагина. Но и от напыщенных, высокопарных слов толку тоже мало.
Одна важная истина заключается в том, что желание намного сексуальнее, чем сам кульминационный момент — который Лоуренс, в манере 1920-х, называл «кризисом». Вспомним сцену из романа «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста, когда рассказчик тоскует по своей погибшей возлюбленной Альбертине, которая ходила по утрам купаться вместе с молодой прачкой и ее подругами. Другой персонаж пересказывает ему, что тогда происходило:
«…видя, что мадмуазель Альбертина трется об нее в купальнике, она уговаривала ее снять купальник и проводила языком по ее шее и рукам, даже по подошвам ног, которые мадмуазель Альбертина ей подставляла. Прачка тоже раздевалась, и они затевали игры: сталкивали друг дружку в воду. В тот вечер она мне больше ничего не рассказала, но, будучи верным Вашим слугой, преисполненный желанием сделать для Вас все, что угодно, я привел прачку к себе на ночь. Она спросила, хочу ли я, чтобы она сделала мне то, что делала мадмуазель Альбертине, когда та снимала купальник. И тут она мне сказала: “Если б вы видели, как эта девушка вся дрожала! Она мне призналась: «Благодаря тебе я на седьмом небе». И как-то раз она была до того возбуждена, что не смогла сдержаться и укусила меня”. Я видел на руке прачки след от укуса» .1
В «Бледном огне» Набоков высмеял образ Альбертины как «неправдоподобной jeune fille» с «наклеенной грудью», но его характеристика несправедлива — сцена эротична, очень трогательна в контексте романа и далека от детализированной откровенности большинства литературных описаний секса.
Вот более свежий пример, из повести Филипа Рота «Прощай, Коламбус». Ее герой несколько глав подряд фантазирует о девушке, с которой познакомился у бассейна: «Указательным и большим пальцами она поправила купальник и, щелкнув резинкой, вернула лакомый кусочек плоти в укрытие. У меня взыграла кровь»2 . И у нас тоже. В 1970-е гг.
Рот преподавал литературное мастерство в Университете Пенсильвании, и один из его семинаров был посвящен «литературе желания». Студентов набилось под завязку — все надеялись, что он будет рассказывать о постельных сценах в деталях. Но получили они анализ романов Кафки, Флобера, Музиля, Кундеры, Мисимы, Беллоу и Маламуда и восторги Рота по поводу изящного эротизма таких пассажей, как эта строчка из «Госпожи Бовари»: «Жмурясь от удовольствия, она посасывала мороженое с мараскином, — она брала его ложечкой с позолоченного блюдца, которое было у нее в левой руке»1 . Чем дольше студенты разбирали это предложение, тем, по воспоминаниям одного из них на страницах The New York Times, сексуальнее оно казалось. В 2010 г. во время своего выступления на Литературном фестивале Челтнема Мартин Эмис провозгласил, что хорошо писать о сексе «невозможно» и что «очень мало писателей хоть чего-то добились» в этом. Далее он развил свою идею: «Мой отец говорил, что его [секс] можно упомянуть, но невозможно описать. Такова его природа. Никому и никогда не удастся найти правильный способ. Этого правильного способа просто не существует. Я говорил, что в литературе нет тем под вывеской “Вход воспрещен”… но у секса, похоже, она есть».
Можно посочувствовать Эмису (несмотря на то что однажды он попытался решить лексическую проблему, заставив своего персонажа сказать, что он «отмейлерил» одну женщину), но не надо поддаваться на его уговоры. В октябре 2013 г. The New York Times Book Review выложил в сеть специальный выпуск «Сомнительные странички» (The Naughty Bits), для которого редакция попросила нескольких авторов написать о том, почему сцены секса такие сложные и как, по их мнению, можно сделать их удачными. Николсон Бейкер был краток, заявив, что это затруднение, удивление, невинность и волосы. Другая писательница, Шейла Хети, сделала, может, и очевидное, но важное замечание. Она написала, что интересная постельная сцена должна увязать героя и ситуацию, так что сложно представить себе, чтобы захватывающий секс появился в книге, где половые отношения не рассматривались бы так или иначе на протяжении всего текста. И добавила, что невозможно хорошо писать о сексе, если сам не считаешь его важной составляющей жизни.
Авторы предлагали в качестве удачных примеров интересные варианты, такие как «Поцелуй» Чехова или даже любовь миссис Дэллоуэй к Салли Сетон, но лучше всех высказался Эдмунд Уайт. Писатель признавался, что ему всегда нравилось работать над сценами секса, потому что они являются наисильнейшими переживаниями в жизни, наряду с умиранием и смертью, первым знакомством с циклом о «Кольце» и первой поездкой на гондоле по Венеции.
Если нужно назвать кого-то примером для подражания, я выберу автора, который может написать о сексе настолько же хорошо, насколько ужасно он это зачастую делает, — Джона Апдайка.
В 2008 г., после четвертой подряд номинации на приз Literary Review за худшую постельную сцену, Апдайка наградили «Премией за жизненные достижения» (которую писатель решил не получать лично), а на следующий год он снова попал в шорт-лист за свою знаменитую сцену орального секса в «Иствикских ведьмах». К тому времени у Апдайка уже была незавидная репутация. Филип Рот (бывший друг, с которым они разругались по поводу рецензии Апдайка на мемуары бывшей жены Рота Клэр Блум) позже презрительно назвал его «Супружеские пары» «очередным генитальным романом». Аллан Герганус сетовал на его «выпирающую добросовестность… [и] чрезмерное рвение в характеристиках каждой жидкой субстанции, всех запахов и привкусов… Это естествовед в своем кабинете, извлекающий шутки сатира из словаря ангелов». В ходе легендарного бичевания Апдайка в 1997 г. Дэвид Фостер Уоллес процитировал кого-то из своих друзей — вероятно, женщину — назвавшего писателя «просто пенисом с яичками».
И можно понять почему. В романе «Гертруда и Клавдий» (2000) заглавная героиня «легла бы с ним в теплую грязь, даже в грязь хлева, лишь бы еще раз познать экстаз, который обретала в его звериной любви»3 . В «Деревнях» (2004) неверный супруг восхищается вагиной своей любовницы: «[Она] у Фэй мягче, податливее, чем у Филлис, и менее сочная, скорее желе, нежели сбитые сливки»4 . А в романе «Ищите мое лицо» (Seek My Face, 2002) героиня демонстрирует результат орального секса «на выгнутом языке как маленький шедевр ташизма» — ташизмом называется одно из направлений «живописи действия», когда краска расплескивается или разбрызгивается по холсту случайным образом (Апдайк год изучал живопись в Оксфорде). Что он говорил в свое оправдание? «Описание — это форма любви». Биограф Адам Бегли заключает: «Литературная репутация Апдайка навеки исковеркана. Смачная похотливость его постельных сцен сделала его олицетворением “церебральной похабности”».
Но когда он пишет хорошо, эффект прямо противоположный. Специализированный журнал Kirkus Reviews, где печатаются рецензии на еще только готовящиеся к публикации книги, признал, что, хотя они и сами критикуют Апдайка, он описывает секс «лучше, чем большинство ныне пишущих авторов». Рот называл его единственным американским писателем, который смог приблизиться к бесхитростной чувственности Колетт, и «великим автором эротики». В своем раннем романе «Кролик, беги» (1960) Апдайк очень следил за лексикой — слово «оргазм» не встречается там ни разу, всего однажды используется слово «кульминация», и упоминание частей тел сведено к минимуму. Биограф Апдайка Адам Бегли комментирует это так:
«Я думаю, Апдайк избегает бо́льших анатомических подробностей не из соображений благопристойности и даже не по причинам эстетического характера, а потому, что размытое “это” в гораздо большей мере предполагает нечто непостижимое… Когда, к примеру, Кролик настаивает, чтобы Рут полностью разделась, прежде чем они займутся любовью, Апдайк сосредотачивается на том, как обнаженная кожа Рут будоражит чувства Кролика, не упоминая никаких других частей ее тела, если в этом не возникает объективной потребности».
«Желание всегда печально», — написал Сомерсет Моэм в рассказе «Дождь», и Апдайк это тоже понимал. Я процитирую отрывок из «Супружеских пар», полный психо- логической глубины, изобразительной силы и истинного эротического содержания, — без всех этих переспелых метафор, которыми изобилуют тексты Апдайка после 2000 г. Здесь секс представлен во всей своей сложности, глубине и трагичности.
«Он долго старался, долго ее оглаживал, добиваясь отклика, но безрезультатно: она отчаялась достигнуть оргазма и попросила его побыстрее ей овладеть и больше не мучиться. После этого она с облегчением отвернулась, но он, забросив на нее вялую руку, вдруг нащупал неуместную твердость.
“Какие у тебя твердые соски!”
“Ну И ЧТО?”
“Ты возбуждена. Ты тоже могла бы кончить”.
“Вряд ли. Просто замерзла”.
“Ты у меня быстро кончишь. Я языком…”
“Нет, там мокро”.
“Это же после меня”.
“Я хочу спать”.
“Как это грустно! Значит, тебе все-таки понравилось?”
“Почему грустно? В следующий раз”» .5
Одно только то, что автору хорошо удается сцена секса, вовсе не значит, что участвующие в ней герои будут симпатичны читателю, — надеюсь, я процитировал достаточно, чтобы показать, как эффектно эта сцена смотрится в тексте. Роман «Супружеские пары» был опубликован в 1968 г. — в середине писательской карьеры Апдайка — и продан несколькими миллионами экземпляров в твердой обложке. Апдайк заявлял, что эта книга «не о сексе как таковом — а о сексе как о новоявленной религии». Секс теперь «единственное, что осталось», и в таких обстоятельствах супружеская измена становится современным эквивалентом романтического приключения или духовного поиска. Апдайк вообще делал очень много заявлений — но в его двадцати трех романах представлен весь диапазон от самых худших постельных сцен до одних из лучших в мировой литературе.
На мой взгляд, написать хорошо о сексе — похвальное стремление, но добиться успеха тут очень тяжело. Попытайтесь, но будьте готовы замарать немало бумаги. Для вдохновения советую почитать «Песнь песней» — длинную эротическую поэму из Ветхого Завета, которая считается единственным в своем роде образцовым примером того, как нужно писать о физической любви. А потом, может, элегию Джона Донна «В постель»:
«Прочь туфельки, ступай же в тишине
В священный храм любви — в постель ко мне… А ты, душа,
злых духов отличай
От ангелов — различье таково:
Там волосы встают, здесь — естество.
Не связывай мне руки и утешь —
Пусти их спереди и сзади, вниз и меж.
О ты, Америка, земля моя, предел,
Которым я доныне не владел! <…>
В цепях любви себя освобожу,
И где рука — там душу положу.
О, нагота, — обитель всех надежд!»6
В 1633-м (через два года после смерти Донна) публикация стихотворения «В постель» была запрещена, но его включили в антологию двадцать один год спустя. Только представьте, что бы было, если бы Донн писал романы.
- Перевод Н. Любимова.[↑][↑]
- Перевод Ш. Куртишвили[↑]
- Перевод И. Гуровой.[↑]
- Перевод Г. Злобина.[↑]
- Перевод А. Кабалкина.[↑]
- Перевод И. Куберского.[↑]
Волчьи кости
— Дыши глубже, не сдерживай чувств, — пишу в дневнике. — Стань диким зверем, женщиной-волчицей.
Недавно мне исполнилось тридцать три, и Бог забрал моего лучшего друга — мужа. У меня нет ни любимого дела, ни другой отрады. Все желания и интересы утекли сквозь пальцы. Пятый год хожу как в тумане. У моей маленькой дочки красивое лицо, вдумчивые глаза и серьезная умственная отсталость.
Мне снятся сны. В них пахнет вареньем с корицей, свежескошенной травой и старостью.
Худая и сморщенная, я сижу под апельсиновым деревом, смотрю на куст роз и напеваю. Как певица Сезария с острова Зеленый мыс, мудрая старуха с босыми ногами.
Неужели так и будет? Я увяну, высохну под ближневосточным солнцем, как трава. Нет, хватит таять, надо жить. Скоро полгода, как дочка смотрит на горящие в доме свечи и гладит маленькой рукой папину фотографию.
А потом вглядывается в меня… такую странную, со зрачками, будто подёрнутыми мазутной пленкой. Я и вправду изменилась. Хочу сойти с ума: звонко смеяться, манить, а потом дразниться — попробуй догони. Я резвая, ноги у меня быстрые, на бегу сорву сочный плод, разорву его на части, сладким будет мое лоно.
…Лежу на чужой куртке в истоме, вдруг на минуту замираю. Вспоминаю утонувшего на моих глазах мужа. Как его вытаскивают из моря в белой пене, как я несусь по песку в густой темноте, а потом задыхаюсь, плачу, захлебываюсь водой из бутылки. Но эта картина покажется мне нереальной, будто плохо снятое кино.
Потягиваюсь, собираю разбросанные вещи, отдаю куртку мужчине. Внутри воет ветер — гулко и пусто.
Не в первый раз моя жизнь рушится в одночасье. Где та девочка с приклеенной улыбкой, нервно раздирающая себе спину в кровь? Стала актрисой, танцоркой, запела. И сейчас я возьму себя в руки, придумаю стоящее дело, выкричу свою боль в лесу и в поле.
Я прочла легенду о воскресении, историю о Костяной старухе, которая рыщет всюду в поисках белых волчьих костей. Когда старухе удается собрать весь скелет, она выкладывает его на земле, садится у огня и думает, какую песню спеть. От звуков ее голоса скелет превращается в сильного волка — покрывается шерстью и начинает дышать. На закате солнца волк оборачивается смеющейся женщиной, которая свободно бежит к горизонту.
— Везде буду искать волчьи кости, — пишу в тетради. — Под дикой сливой, в эвкалиптовой роще, под корягой в лесу.
Кольцо
1
Флоренция, парадный вход Палаццо Строцци. Я вижу кольцо, которое давно хотела — изящный минимализм из меди. Примеряю на средний палец правой руки. Идеально.
— Палаццо Строцци, шестнадцатый век, — показываю я Лиде.
Лида видит меня прижатой к парадной лестнице с пальцем, всунутым в ковродержатель.
Я смотрю на кольцо, поворачиваю голову направо и налево — делаю то же, что делают люди в ювелирном магазине, когда любуются кольцом.
— Палаццо Строцци, шестнадцатый век, — снова говорю я.
В магазине люди отодвигают палец на расстояние вытянутой руки — чтобы посмотреть в перспективе. В ковродержателе я сама отодвигаюсь от кольца, пальца и флорентийской лестницы XVI века.
Лида говорит, что нам пора идти.
Так говорят подруги, когда ждут решения, покупаешь ты кольцо или нет.
Я прижимаюсь грудью к ковродержателю.
Подруга повторяет, что пришло время принимать решение.
Я плотнее прижимаюсь к ковродержателю.
Ноги Лиды начинают идти вверх по лестнице.
— Лида, я не могу.
Ноги Лиды приближаются к вершине лестницы.
— Я не могу снять кольцо.
Ноги Лиды перепрыгивают разом все ступени. Она возвращается.
Лида тянет меня за локоть, потом за запястье, потом за фалангу. Палец становится толстым и красным.
— Нужно позвать кого-то.
Я думаю о старых бледных смотрителях Палаццо Строцци, которые обычно занимаются такими вопросами.
— Ты хочешь, чтобы я объяснила этим людям, что ты застряла пальцем в ковродержателе?
Лида права — ей будет сложно сказать это на английском.
2
— Это Палаццо Строцци! — громко говорит Лида. — Шестнадцатый век!
В нашу сторону поворачиваются несколько голов. Лида быстро садится мне на палец.
Я начинаю думать о молодых загорелых карабинерах — они точно должны знать, что делать с кольцом.
— Хорошо, жди здесь. — Лида говорит так, как будто я могу уйти от флорентийской лестницы XVI века.
Через минуту Лида возвращается одна.
— Давай попробуем мылом. — С ее рук на флорентийскую лестницу XVI века стекает прозрачный гель.
Мыло работает: палец быстро становится подвижным и выскальзывает из ковродержателя.
Я поднимаюсь и смотрю свысока на кольцо.
Теперь это окисленное крепление старых качелей. От флорентийской меди XVI века ничего не осталось.
Молитва
…также за первое место на районной олимпиаде по английскому языку вручается поездка в Великобританию. Глава района вяло жмет руку победителю.
Местное телевидение сворачивается. Сюжет снят. Меня отзывает в сторону дама с выжженными перекисью волосами, ну та, что сидела в комиссии, и заговорщицки сообщает: «Только у нас ее сейчас нет, мы тебе путевку через пару недель передадим. Сразу, как только в районо уладят все формальности». Я доверчиво улыбаюсь.
И вот я каждый вечер читаю молитву нашему христианскому богу, прошу его, чтобы мне отдали поездку в английский колледж.
Отче наш, сущий на небесах!
Последняя командировка случилась как раз перед самым распадом Союза — пальмы, бассейн под открытым небом, бананы, строительство коммунизма, жвачка и кока-кола. Все о чем можно только мечтать в десять лет. Три года вечного лета и тропических дождей. Надоело так, что хотелось уже нормальной зимы. Командировка закончилась, Союз развалился. Возвращаться назад в Эстонию, где до поездки стояла военная часть отца нельзя — советских оккупантов там не ждали. А жить где-то надо. Поехали к бабушке на Урал.
Да святится имя Твоё…
В поселке городского типа при птицефабрике серость разлита в воздухе. Наверное, это души мертвых бройлеров мстят за свою смерть.
— Эй, новенький! Иди сюда. Тебя как звать?
— Артём.
— Знаешь, что тебя обновить положено раз ты новенький? Пойдем за школу махаться.
— Не пойду я никуда.
— Ты че, дерзкий, да?
— Все, мне на урок надо. Звонок же был.
— Слышь, мы тебя после школы все равно выцепим.
После уроков на крыльце меня опять встречают. Насмешливо смотрят, толкаются. Испытывают.
— Ну че, пойдем за школу драться. Вот с этим пацаном выйдешь.
— Не пойду я никуда.
— Че ссышь, да?
— Что я вам сделал? Не буду я ни с кем драться.
— Пойдем, че ты?
На крыльце вовремя появляется директриса. В этот раз опять пронесло… Настроение мерзкое. Чего они от меня хотят? Зачем со мной драться, если я им ничего не сделал?
Да приидет Царствие Твоё…
В воздухе, кроме серости, тяжелым рулоном раскатана тоска по солнцу. Прошел месяц, а поездку мне так и не вручили. Говорят, что какие-то задержки с финансированием. Зато по щиколотку в черной снежной каше у контейнера номер 29 стоит тощий мужик. У него нет проблем с финансированием. Дешевая водка должна быть доступна всем. Пьем у Макса дома. Жидкость отдает ацетоном. Макс белеет на глазах. Где искать ближайший телефон, непонятно. Скорая из райцентра едет слишком долго, но будущий алкаш еще молод и крепок, так что бог милостив.
Да будет воля Твоя и на земле, как на небе.
Еще месяц. Если ветер дует с фабрики, то приторный запах смерти въедается в поры, и перебить его можно только хозяйственным мылом. В доме напротив хоронят Олега. Вернее, хоронят цинковый гроб. Он выпустился из школы в прошлом году, и тут сразу Чеченская кампания. Я особо не питал к нему теплых чувств. Он был одним из тех, кто предлагал меня «обновить» в первый день в школе.
Хлеб наш насущный дай нам на сей день…
Говорят, что кур доят. На самом деле, в районо сказали, что отдадут поездку после летних каникул. Времени свободного полно. Иду на фабрику подработать — клею этикетки на консервы. Ровно один день. Потом старшаки у меня отжимают все выработку. И я плюю на это дело. Мне скоро ехать в Англию, я переживу.
И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим…
Правда, и деньги за день смены за меня получает одноклассник. Теперь я еще и терпила. Но он же хороший парень — так мне объясняют пять человек, когда бьют по лицу в подъезде. Его мать почему-то того же мнения. Чтобы скоротать время, все лето сижу дома — читаю Шекспира и Бентама.
И не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого.
Осень пахнет мокрой картошкой, которую, матерясь, копает весь поселок. Поездку, по слухам, глава района отдал своей дочке. А что тут сделаешь? Мы старались как могли, за тебя просили — заявила директриса.
Наивысшее проявление свободы — это контроль над своей жизнью. Или не жизнью. Теплая вода и безопасная бритва. Кто ее только так назвал, смешно же. С потолка жирными каплями свисает конденсат. Это вам не туманный Альбион. Хотя откуда мне знать?
Густой серый воздух вместо горячего пара заполняет ноздри. Зачем мне этот ваш уральский климат? Под пальмами было намного круче.
Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь.
Каждый вечер перед сном я провожу пальцами по запястью, словно читаю историю, вырезанную шрифтом для незрячих. Уж лучше заезженная история, чем глупый привязчивый стишок: Отче наш…
Писательский марафон «CWS на даче»
В мае 2021 года в Creative Writing School проходил открытый писательский марафон «CWS на даче».
Выбраться на природу, отвлечься от суеты, погрузиться в творчество… Именно это мы предложили сделать всем желающий вне зависимости от того, удалось ли им поехать на дачу, к морю или пришлось остаться дома или в офисе.
Самые интересные результаты марафона — в нашей подборке.
Ирина Кузнецова. За окном
Дерево за окном танцует, потому что горлики пытаются продолжить на нём свой род. Веточки локвы прогибаются, пружинят.
Воркование.
Шелест.
Треск.
Крылья.
Пируэт.
Прыжок.
Побег.
Самка перелетела на апельсинное дерево в соседнем саду. Наклоняет головку. Смотрит внимательно. Глаз — чёрная бусинка — как бы спрашивает самца: «Догонишь?»
Если догонишь — продолжишься. Не догонишь — будешь стёрт из книги жизни. Догонишь — умножишься. Не догонишь — будешь понемногу исчезать, пока не станешь лишь пёрышком от птицы, которую поймал плешивый уличный кот. Ему надоело искать еду по помойкам, а ты стал медлителен и глух. Ничего не заметил. И превратился в серое пёрышко. И никто не вспомнит о тебе. И никто не взмахнёт твоим крылом. Никто не станет клевать твоим клювом гранаты. Никто не будет скакать по этим веточкам, а потом высиживать яйца с твоими внуками. Подумай, горлик, как это, должно быть, грустно — стать безымянным пёрышком.
Подумай, горлик.
И догони меня.
Мария Талаева. 22:45
Часть 1
«Может, все-таки пора сдать квартиру?», — подумала Соня, закрывая слегка тугой замок.
Прошло уже четыре года. Нет, она не могла. Не могла представить, чтобы по этим полам ходили другие люди. А что будет с мамиными любимыми вазами? Папино кресло… Он каждый вечер читал в нем. Нет. Не сейчас. Когда-нибудь потом. Двери лифта со скрипом открылись, и она вошла в кабину.
Привычный взгляд в зеркало. Светло-рыжие — крашеные, конечно, — волосы блестели даже при тусклом свете. Под выпуклой скулой проступало неяркое зеленоватое пятно. Оно было почти незаметно на фоне теплой бронзовой кожи, и со стороны могло показаться неудачно упавшей тенью, но именно из-за этого пятна Соня сегодня была здесь, в спальном районе на юге Москвы, в квартире своих родителей. В квартире, которую она упорно не хотела сдавать после их смерти.
Свою уютную однушку на Войковской Соня сдала год назад легко и без колебаний. Практически так же легко, как согласилась переехать к нему спустя месяц после знакомства.
Вчера они вернулись из отпуска. Не обращая внимания на его уговоры, Соня села в такси и назвала водителю самый родной адрес: «Богданова, 58». Машина неслась по дороге, а в багажнике лежали чемодан и совсем недавно приобретенный статус «невеста». Что делать с последним, Соня не знала.
…Она сидела в папином кресле, протирала мамины вазы, листала старые альбомы с фотографиями. В шкафу на кухне нашла мамин блокнот с рецептами. На первой странице аккуратным круглым почерком было написано: «Сонина любимая шарлотка». Она расплакалась, а потом отчаянно захотела напиться. Был бы папа жив, он предложил бы мятный чай и мудрый разговор. Но папы не было, а без него пить чай было невкусно, поэтому Соня сделала ставку на каберне совиньон и вышла из квартиры.
Часть 2
22:45. У неё есть пятнадцать минут, чтобы купить алкоголь. Она недовольно поморщилась и посмотрела на двери лифта. За секунду до того, как они, по ее расчётам, должны были открыться, погас свет. Лифт затрясся. Соне показалось, что он стал невесомым и теперь слишком легко летит вниз в свободном падении. Пальцы на руках стали ледяными. Внезапно свет включился. С третьего раза она попала в кнопку вызова диспетчера и, не надеясь ни на что, закрыла глаза.
А если она умрет прямо сейчас? Сколько людей умирают каждый день при падении лифтов? Наверняка есть какая-то статистика. Соня вдруг ясно ощутила, как сильно хочет жить. Просто жить.
— Здравствуйте, что у вас случилось? — С мягким голосом из динамика в легкие Сони вошёл воздух, и она расплакалась.
— Я… я застряла. Мне страшно. А ещё я… Я не знаю, что делать со своей жизнью.
Молчание. Треск. Соня снова перестала дышать.
— Успокойтесь, я рядом. С вами все будет в порядке. Вы мне верите?
Часть 3
— А потом мы голыми купались в море, поили капитана водкой и пели песни «Мумий Тролль». — Соня нажала на «play», и лифт заполнился веселыми криками. — Слышите?
Из динамика раздался легкий смех, а потом женский голос вдруг очень серьезно произнес ее имя.
— Соня…
— Да?
— А море красивое?
Видео закончилось. В лифте стало тихо.
— Вообще, я больше люблю океаны, масштабнее они, что ли, фактурнее, — начала она и вдруг остановилась. — Вы никогда не были на море?
— Нет. Мне ужасно стыдно, и я не знаю, зачем сейчас вам это рассказываю. Просто вы так сочно говорите о море, что мне хочется услышать о нем что-нибудь еще.
Они познакомились час назад. Диспетчер Татьяна сказала, что побудет с Соней, пока не починят лифт. Кабина остановилась из-за поломки дверей, а механик по ремонту не смог приехать, потому что недавно напился. Обычно на работе он не позволял себе такого, но сегодня был день рождения Ленина. Он очень уважал Ленина, поэтому решил немного выпить, но, как это часто случается на днях рождения, что-то пошло не так.
Соня и Таня ждали другого, трезвого механика, и разговаривали.
— Простите за такой странный вопрос… а как так получилось?
— Я выросла в деревне, там рядом воинская часть была. По выходным в местном клубе были дискотеки. Там я познакомилась с будущим мужем. Он оказался москвичом и увез меня в столицу.
— А потом?
Молчание. Соня съехала спиной по гладкой стене и села на пол.
— А потом я забеременела. Родился Виталя. Мы жили в коммуналке. Ребенок многих там раздражал. Но больше всех ребенок раздражал его. Соня, расскажите еще о море.
— А потом?
Молчание. Соня закрыла глаза.
— А потом у Виталика обнаружили ДЦП. Я винила во всем себя. И он тоже винил во всем меня. А еще он много пил, Соня. Очень много.
— А потом?
Cоня слышала, как глупо звучали ее одинаковые вопросы, но ничего не могла с этим сделать. Она боялась разрушить атмосферу доверия и пронзительной искренности лишними словами, но понимала, что без ее реплик Таня не станет говорить дальше.
— А потом я забеременела во второй раз, и когда он узнал об этом…
Соня закрыла лицо руками. Целый час она рассказывала Тане о своей жизни. В основном жаловалась. На то, что уже два года ездит на одном и том же BMW, а ей давно не нравится цвет салона. На невкусные морепродукты в ресторане возле дома. На слишком жадных клиентов в ее студии дизайна. Она не думала о голосе из динамика как о живом человеке, он казался ей чем-то полуреальным. Теперь она вдруг ясно осознала, что за ним стоит настоящий человек. Женщина. Очень сильная и очень несчастная женщина. Сердце глухо и медленно билось. У Сони пересохло во рту.
— Он вас ударил?
Молчание. Десять, двадцать, тридцать секунд. Соня подняла голову и посмотрела на кнопки.
— Он меня избил. Сказал, что ему не нужен еще один инвалид.
Часть 4
— Выходи за меня замуж. — Андрей стоит на одном колене и держит в руках красную бархатную ракушку. Декорациями к своему предложению он выбрал Индийский океан и низкое звездное небо. Соня закусывает нижнюю губу. Как она счастлива! Конечно, да! Нужно только подождать хотя бы минуту — не соглашаться сразу.
— Я согласна. — Слова вырываются из нее слишком быстро, и она чувствует, как ступни утопают в прохладном густом песке.
Часть 5
Соня раскачивалась из стороны в сторону, Таня говорила отрывистыми предложениями.
— Выкидыш случился. Ребенка я потеряла. Знаю, это была девочка. Моя девочка. Я ее не уберегла. Он потом извинялся. Плакал. На коленях стоял. Говорил, ничего не помнит, водка во всем виновата. В любви клялся. Ноги целовал.
— И больше не бил?
— Бил. Еще как. А кого не бьют, Сонь?
Соня поняла руку и медленно провела средним пальцем под скулой.
Часть 6
— Какого черта он на тебя пялился весь вечер?
— Спроси у него, Андрей! Что вообще происходит?
— Ты оделась как шлюха! И, конечно, мужики смотрят на тебя!
— Почему ты вообще позволяешь себе так со мной разговаривать? Ты в себе?
Она смотрит на плотную жилистую мужскую руку в воздухе, а потом падает.
Часть 7
— И вы… не ушли от него?
— Нет. Ребенку отец нужен, да и жить мне негде. Вернуться в деревню с Виталькой не могу. Ему массажи нужны, лекарства, наблюдение. Поздно мне уже новую жизнь начинать, Сонь.
— Таня…
— Да?
— Если бы вам было где жить, вы бы ушли от него?
Лифт ожил и затрясся.
— Эй, есть там кто? — Хриплый мужской голос вернул Соню к реальности, и она встала. Динамик молчал. Казалось, ей все это приснилось.
Часть 8
— Танька! Утречко доброе! — Полная низкая женщина в красной косынке хитро улыбалась и покачивала шваброй в правой руке. В диспетчерской пахло мокрой тряпкой и чем-то необычным. Таня вдохнула глубже — кажется, цветы.
— Здравствуйте, Зинаида Федоровна! Как здоровье?
— Да мое-то ничего, а вот у тебя, гляжу, интересные вещи происходят.
— Вы о чем?
Уборщица протянула Тане небольшую белую картонную коробку.
— Это что? — Она растерянно взяла ее руки.
— Не знаю. С утра приходила фифа. Рыжая такая, худая, вся из себя. А надушилась… До сих пор пахнет! Вот, просила тебе передать.
Часть 9
В комнате было душно. Таня открыла сначала окно, а потом белую картонную коробку.
Ключи. И записка.
«Улица Богданова, дом 58, квартира 125».
Часть 10
Сегодня в первый раз Соня не заплакала на кладбище. Она смотрела на фотографии родителей на черном камне, а потом вдруг услышала собственный голос:
«Ее зовут Таня, и у нее есть сын. Он сильно болеет. Ее бьет муж, но ей некуда деться. Жить негде, все деньги уходят на лечение. Мам, пап, можно она поживет в вашей квартире, пока у них все не наладится?»
Соня замолчала, на секунду закрыла глаза, а потом продолжила:
«А я опять переезжаю. Возвращаюсь в свою квартиру. Я отменила свадьбу. Не знаю, правильно ли поступаю. Андрей в бешенстве: уже заказан ресторан и приглашения мы всем отправили. Он говорит, что…»
Закончить ей не дал сигнал сообщения.
«Соня, я ушла от него. Мы с Виталиком сейчас в твоей квартире. Здесь какая-то особенная энергетика! Я знаю, что все будет хорошо теперь! Приезжай, пожалуйста, вечером. Мы очень тебя ждем. Я испеку шарлотку».
Соня почувствовала что-то горячее в области груди, глубоко вдохнула и посмотрела в высокое чистое небо.
Тоня Картошина. Нежданно-Загаданно
За одну ночь поседела июльская жарынь. Еще вчера вальяжно обмахивались листьями-опахалами каштаны, а сегодня их словно сахаром присыпало. Еще вчера тухловатой зеленцой цвел пруд под окнами, а сегодня сверкала ледяная гладь. Поскальзываясь, бродили по ней ошалевшие утки и возмущенно крякали.
— Мама, пруд замерз! — заорал Саня, выглянув в окно.
— Как он может посреди лета замерзнуть? — откликнулась мама, кажется, спросонок не особо слушая.
— А вот так!
Откуда маме знать, что он загадал вчера, задувая свечки на торте. Он нарочно старался даже дуть помедленнее, повдумчивее. Чем пристальнее дуешь, тем скорее сбудется!
— Саня, да что ты фантази…
Мама осеклась, поглядев в окно.
— Замерз! — торжествующе гаркнул Саня и помчался к шкафу.
Как он боялся, что не сбудется! Что он все испортил. Ведь одну из девяти свечек ему задуть не удалось. Он наклонился над ней, и тут — капнула, подлая, с щеки, загасила пламя. В голове звучал вчерашний смех на площадке: «Какой классный подарок! А на Новый год мама тебе плавки купит?»
— Саня, ты куда?
В шкафу попадалось все не то. Запихал он вчера с горя этот пакет куда поглубже. Ну вот, наконец! Саня дернул пакет на себя — все в шкафу повалилось — но он выволок, разодрав ручку, шмякнул на пол, раскрыл. В утреннем свете ослепительно блеснули два стальных лезвия. Зубцы спереди словно улыбались хищно. Так-то! По-нашему вышло!
— Я ката-аться!
***
Лед был как бутылочное стекло, и утки с кряканьем шарахались в стороны.
— Па-аберегись! — командовал им Саня, круто забирая подсечками там, где вчера подсекали разве что рыбаки.
Он давно мечтал о коньках, только — о роликовых. Но хорошо понимал, в чем дело. Живо представлял себе, как мама ходила, ходила по отделу с роликами — от ценника к ценнику. Вздыхала, считала. А зарплата у нее — знамо дело… и бабушке столько лекарств, и Саня, как на грех, рванул в рост.
И вдруг мама увидела их — никому не нужные ботинки с клепками, понурившие белоснежные кожаные носы. 50% off!
Он сам убеждал себя: лета всего половинка осталась, там первое сентября, а к концу первой четверти уже и зима — не так и далеко! Зато ударят морозы — а у него новые коньки!
Но эти — и Борька, и Анька, и даже Кирюшка: «А еще можно под елку положить надувной круг! Главное — иголками не проколоть!»
***
— Да я бы даже наступать не стала! — сказала с берега Анька. — А вдруг провалится!
На уши у нее были натянуты две — одна на другую — панамки в цветочек.
— Я бы на велосипеде проехался, — важно сказал Борька, придерживая за руль своего двухколесного коня. — Но шины нужны другие, с шипами.
А Кирюшка, высунув нос из теплой кофты, сказал:
— А дай покататься?
И как-то само пошло. Сначала Кирюшка, потом Анька в своих нелепых панамках, потом Борька.
— Смотри, без шипов лезвия, — сказал ему Саня, и тот как-то извилисто хихикнул.
Прохожие ежились, ногами в сандалиях ворошили заиндевевшую траву и жаловались друг другу:
— Это что ж такое! Зима посреди лета!
А у Сани под лезвиями звенел ясный июльский лед…
В обед он с аппетитом умял три куска торта. Еще дожевывая, выглянул в окно — не терпелось опять бежать на пруд — и замер с обкусанным коржом в руках.
Пруд больше не сверкал на солнце: он стал из ледяного какой-то сахарный, в трещинах встала вода. В темной прорехе у берега плавали довольные утки.
«Эх, — подумал Саня. — Все же девять свечек — это пока немножко мало!»
Флора Блодуэдд. Ведьмин дом
«Вот и ушла она, ведьма старая», — зачем-то сказала я в пустоту без особой радости. Но и не то, чтоб слишком печально, если честно.
«Зато дачу оставила», — попыталась приободрить себя я. Но какое там. Я отпетый городской житель, которому в наследство бы квартирку просторную в кирпичном доме, да повыше.
Завещанная дача торчала на возвышенности глухой деревни. Скорее, даже на отшибе. Ну, знаете, то место, где решение ночевать без ружья кажется крайне опрометчивым. Где ты так близок к природе, что лес буквально в паре шагов от тебя и твоего убежища. Ветвистый густой лес. С медведями, волками и всякой другой очаровательной живностью в нем.
В общем, отбросим эмоции в сторону. Мне предстояло приехать и пожить пару дней на даче на отшибе в полном одиночестве и без ружья. И меня это совсем не радовало.
«А может, пусть себе стоит?» — подумала я. А что? Малодушные решения — мой конёк. И чем больше я думала об этом, тем больше мне эта идея нравилась. Она нравилась мне, когда я вышла из дома ранним субботним утром. Она нравилась мне, когда я ехала целый час в электричке. Ещё больше она нравилась мне, когда я тряслась в мелкокалиберной маршрутке, где на соседнем сиденье стояла клетка с нутрией, и, клянусь, она не сводила с меня глаз. А я не могла не смотреть на нее в ответ, на её большие оранжевые зубы… Мне так нравилась эта идея, что в итоге мне пришлось отказаться от нее, потому что я себя знаю. Потому что чаще всего то, что мне нравилось, было инфантильной блажью. А я теперь взрослая.
Когда я вскарабкалась на гору, где и стоял тот самый ведьмин дом из моих детских кошмаров, был уже вечер. Я открыла скрипучую калитку, и тут же закрыла её, и уехала домой.
Нет. Не уехала. Я взрослая городская женщина.
Одна в незнакомом лесу. Чего мне бояться?
Я прошла по заросшей тропинке к крепкому, но слегка осевшему дому, и открыла тяжелую дубовую дверь, после чего на меня набросилась изголодавшаяся пустота. Я чувствовала кожей, как она была мне рада. И в целом откуда-то пришло ясное знание о том, что мне тут действительно рады.
Тумблер настроения переключился с хандры на умиротворение. Я увидела цветы, которые никто давно не поливал, и пыль, которую никто давно не вытирал. И много-много книг. Море книг. Будто этот дом и есть одна большая книга, состоящая из множества других.
Я заперла за собой дверь, проверила связь на телефоне и взялась делать уборку. Рассматривая книги на полке, я с легкостью нашла все документы, за которыми приехала. Но о возвращении домой прямо сейчас не было и речи. На улице уже было темно, и воздух, залетавший в окна, был медовым с привкусом ночной фиалки.
Вдруг я услышала какую-то возню в столовой. Дрожь пробежала по всему телу. Неожиданно для себя я стала маленькой девочкой, которая осталась тет-а-тет с фактом «я одна в доме на отшибе в лесу».
И что я решила сделать? Правильно. Ничего.
Я делала ничего еще пару минут, пока не осознала, что да, в соседней комнате кто-то действительно сервирует стол. И нужно выбирать: или сидеть тут, как мышь, старательно делая вид, что ничего не происходит, взращивая темы для будущих консультаций у психолога, или же пойти и узнать, в чём собственно дело.
Я вооружилась какой-то металлической палкой и начала прокрадываться к соседней комнате. Оказалось, что из нее льется свет. Я решила отложить внутренний диалог на тему «как ты могла такое не заметить?!» до менее тревожных времен. Сердечко тем временем учащенно билось, но я старалась дышать равномерно, не сбивая ритм. Не хватало мне ещё себя выдать сопением.
Я высунула нос и поняла, что в комнате сидит моя бабка.
За столом. С чашкой.
Я мысленно простилась со своим каштановым цветом волос и замерла. Я стояла с кочергой в руках в позе «я псих, и кто знает, что от меня ждать». И тут рядом с бабкой за столом я рассмотрела медведя и волка. Я уперлась в них взглядом, и волк смущенно поправил свои очки, явно слишком большие для его морды. Медведь манерно закашлялся и произнес: «Все это хорошо, но может, все-таки не будем тратить время? Петух скоро проснется». Бабка кивнула и сказала, обратившись ко мне: «Ну, что стоишь? Чай уже остывает», — и пригласила меня жестом за стол.
Я оглянулась по сторонам и решила, что из всех возможных вариантов самым нормальным будет принять приглашение умершей родственницы.
— У меня есть всего одна ночь, чтобы ввести тебя в курс дела.
Я всматривалась в её лицо, как полоумная, не моргая.
— Из всех моих бесполезных родственников только тебе можно доверить этот талант. С ним не просто, но ты справишься. Я дала тебе время пожить нормальной жизнью, но, как я погляжу, особой радости тебе это не принесло. Ну и хорошо. Тем проще будет начать жизнь заново.
Я плохо слышала её слова, но старательно не упускала её лицо из виду. Параллельно я с досадой размышляла о том, что оставила свой телефон в другой комнате, а то бы…
— А то что? — услышала она мои мысли. — Записала бы, дала послушать людям и загремела бы в психушку?
А бабка-то разбирается…
— Так вот, запомни, простой жизни у тебя не будет, если не примешь то, что я тебе даю. Но жизнь будет наполненной, если откроешь сердце и примешь. Слушай внимательно. У нашего рода есть несколько защитников. Волк. Он чует беду и воет, давая знать, когда она рядом. Если ты услышишь его вой, знай, что надо затаиться и сделать так, чтобы никто чужой не смог взять твой след.
Волк чихнул, и я засомневалась в его проницательности.
— А ты не сомневайся, — сказала бабка.
«Ах ты ж, ведьма!» — подумала я.
Бабка сверкнула глазами.
— Я начинаю сомневаться, что ты потянешь… Соберись! Медведь. Он хранитель, он защищает нас в момент, когда надо вступить в схватку. Он дает силы и свирепость, храбрость и смелость. Но никогда не призывай его, если хочешь напасть первой. Его сила обернется против тебя…
Все это вдруг начало меня забавлять. Я решила, что мой мозг устроил мне странное представление. И тут же встревожилась, а вдруг и правда в реальности происходит нечто настолько ужасное, что….
— Ой, да пожалуйста, уймись! Никто с тобой не играет и никто тебя не обижает. А теперь самое главное. Ты будешь чувствовать мир иначе, ты будешь видеть мир иначе, но говорить об этом нельзя. Это позволит тебе знать больше, чем другие. Зато ты можешь помогать другим увидеть больше, но только если они тебя об этом попросят.
Кто, что попросит?.. Мысли путались, слова сливались…
— Повторяю! Помогать только тому, кто попросит. А если не просят, то не лезть!
Наверное выглядела я в этот момент не очень, потому что медведь с волком одарили меня сочувствующими взглядами.
— Да, кстати, теперь тебе разрешено встретить подходящего мужчину. Влюбиться в тебя до сегодняшнего дня было проклятьем. Не замечала, да?
Надо бы узнать, как дела у Алексея…
— Не надо. Зато сейчас влюбиться в тебя будет благостью, но право на благость дано не всем. Его заслужить надо.
А вот тут можно поподр… Но все резко схлопнулось, и я вдруг оказалась за столом одна. Медовый аромат сменился запахом сирени. Утреннее солнце пробивалось через белые занавески. Где-то надрывался петух. Откуда он тут вообще взялся?
В левой руке вместо кочерги я сжимала деревянную статуэтку с резьбой. Грозный медведь держал на своих плечах волка, который пристально смотрел на меня. На плече у него сидела крыса.
«А про крысу рассказать, значит, забыла?»
Я встала из-за стола, не выпуская статуэтку. Я решила медленно и неспеша собираться, пока меня опять не осенило новым видением. Но проходя мимо старого блеклого зеркала, я была вынуждена остановиться. В отражении была я, но другая я. Статная женщина с зелеными глазами и твердым взглядом. А ведь еще вчера мои глаза были серыми.
«Ах ты ж, ведьма!»
Natali G. Белая Курица
1
Тетка Галя была очень терпеливым человеком. Сколько ей на долю выпало всякого — ни разу никому не жаловалась. Вздохнет разок-другой — и снова за дело. А когда переживать, если корова не доена, поросята не кормлены? Сорняки сами себя не выдернут, и обед сам себя не приготовит.
Вечером, бывало, сядут с Николаем перед телевизором, Галя носки вяжет или дырку на рубахе латает, а он, спустив очки на самый кончик носа, ковыряет отверткой в старом приемнике или чинит какой-нибудь хитрый моторчик.
Так и жили они в мире и согласии, да только заболел Коля. Слег совсем. Встать не может. Приехали врачи, посмотрели, поцокали языками и увезли Николая в город, в больницу.
Галя по дому ходит как потерянная, все из рук валится. Еле дождалась утра, поехала на рейсовом автобусе к Коленьке. Пирожков ему повезла. Нашла больницу, отделение — а ее не пускают! Вышел к Гале седой солидный врач, долго молчал и хмыкал, переминаясь с ноги на ногу. А потом сказал слов умных много, но главное, что она поняла — плохо совсем Коле. Врач опасается, что до завтра не дотянет, и спрашивает — нужно ли батюшку пригласить?
Галя как во сне отдала врачу узелок с гостинцами, вышла на улицу и села на лавочку у стены — дух перевести. Сидит, ничего не понимает. В голове звон стоит, глаза сухие, и внутри, где сердце, болит очень.
Рядом на лавочку парень сел. Босой, грязный весь. То ли больной, то ли просто малахольный какой — шут его знает. Смеется и дергается, как от щекотки.
— Что, — говорит, — бабка? Загрустила? Да плюнь ты на врачей этих! Придет твой срок — помрешь, а пока жива — радуйся!
Только тут у Гали прорвались слезы:
— Коля! Коленька…. — запричитала она, давясь рыданиями.
— А-а! Так ты к мужу пришла! Помер, что ли?
— Да типун тебе! — взвилась Галина. — Сам ты помер! Живой он!! Только врач сказал… батюшку звать…
Парень пожал плечами.
— Бесполезное занятие. Ничем тебе поп не поможет.
— Да пошел ты знаешь куда?! Дурак ты. Дубина тупая, бесчувственная! — У Гали от возмущения даже слезы высохли.
— Это ты дура, бабка, — почти ласково ответил парень. — Вместо того, чтобы слезы лить да попов звать, взяла бы, да и сделала что-то, чтоб помочь ему!
— Да я… я… — Она никак не могла найти слов.
— Да я, да я, — передразнил парень. — К Богу иди, поняла? Его проси, сама, а не через посредников! Всему вас учить надо!
Незнакомец зло плюнул и ушел, махнув рукой.
Галину словно молнией поразило. Она долго сидела, думала. Потом поехала обратно в деревню. Долго гремела чем-то в сарае, отворила ворота и выкатила старый мотоцикл с коляской.
— Ивановна! — окликнула соседка. — Никак собралась куда?
Вместо ответа Галя резко крутанула ручку газа. Мотоцикл взревел и помчался по пыльной деревенской дороге.
— Я.. вам… покажу!!! Я вам всем… покажу!! — грозила она кому-то неведомому, заикаясь, когда мотоцикл подпрыгивал на кочках.
Деревня стояла на высоком берегу. Река в этом году обмелела, и обнажился широкий песчаный берег, заваленный топляком. Галя зажмурилась и почему-то вспомнила, как Николай поддразнивал ее строчками из рекламы, когда они ходили купаться на речку: «Галина Бланка, буль-буль! Буль-буль!» Галина бланка. Курица белая.
Она видела сквозь закрытые глаза, как мотоцикл, коротко рявкнув, срывается с обрыва, как ее отбрасывает в сторону и она падает в воду, ударившись левым боком. Буль-буль.
2
Странное дело. Мотор не заглох. Бок не болит.
Она открыла глаза и даже не удивилась, поняв, что едет по какому-то прозрачному разноцветному мосту. Вибрация мотора ощущалась по-прежнему, но звук пропал. Коляска не подпрыгивала, руль не дергался.
Мост поднимался все выше и выше и с каждым метром внутри нее крепла уверенность, что все правильно, все так и должно быть.
Довольно скоро в белой дымке показались первые здания. Галина остановила мотоцикл, достала из коляски заранее припасенный топор и пошла по дорожке, проложенной в цветущем саду.
— Красиво тут у них, — бормотала она себе под нос. — Хорошо устроились, гады! Цветы какие, нет, ну ты посмотри! Да разве на земле такие розы вырастут? Дома стеклянные, вот бесстыдники! Ни в туалет сходить, ни переодеться!
Бесстыдники в белых одеждах, с благостными лицами, растерянно улыбались Галине, но не пытались ее остановить. Ее целью было самое величественное сооружение в центре. Галя уже мысленно представила, как брызнут во все стороны осколки стекла, когда она шарахнет топором по двери, но увы.
На лесенке у двери сидел старик.
— Здравствуй, Галина. — Он улыбнулся ей так тепло, что злость на небесных жителей растаяла сама собой.
— Здорово, дед. Главный где? Разговор у меня к нему.
— Знаю. Погоди, сейчас все подойдут — и поговорим.
Все? Она оглянулась и ахнула. Вся ее родня — и бабушки, и мама с папой, и покойная свекровь, и тетка Клава, и тетка Нина, Полинка, дед Савелий — скорбной толпой стояли и смотрели на нее. Она вскочила, бросилась к ним, но наткнулась на невидимую стену, застучала по ней кулаками.
— Погоди, — остановил ее старик. — Живым к ним нельзя. Ну что, родня? — обратился он ко всем, — что скажете?
— Галя!! — сокрушалась мама-музыкант. — А топор-то зачем?! Разве я этому тебя учила? Это все ты, твое босяцкое воспитание! — Она шлепнула по руке отца, который восторженно показывал большие пальцы.
— Не слушай их, внучка! — хитро улыбался дед Савелий. Полинка корчила рожицы и расплющивала нос о невидимую стену, родня гудела, как растревоженный улей. Эка, натворила делов! Залезла на небо, да еще с топором!
— Колю верните! — звенящим от напряжения голосом сказала Галя. — Я без него отсюда не уйду!
Повисла пауза. Потом старик поинтересовался:
— Вернуть? А где он? Ты видишь его здесь?
Действительно. Николая среди родни не было.
— Мне доктор говорил… — У Гали от стыда горели щеки.
Старик сухо поцокал языком, сокрушенно качая головой.
— Доктору, значит, верим. А в чудо — не верим, так?
— Верим! — пискнула Галина.
— Допустим. А топор для чего?
— Эммм… топор? Так это… хорошая ж вещь, в любом хозяйстве пригодится!
Старик вздохнул. Родня затаила дыхание.
— Ладно. И еще один вопрос. Ответь мне — за что ты любишь его? Своего Колю?
Галина опешила.
— Как за что? За все! Он… ну, он хороший, я без него не могу…
Старик молча покачал головой. Родня громким шепотом подсказывала: «Хозяйственный! Красивый! Добрый!»
— Ну-у, вот это все. — Она махнула рукой на родню. — И еще… Еще…
Она мучительно соображала, пытаясь сформулировать то, что все существо ее знало без слов. Не привыкшая говорить о своих ощущениях, о том, что радует или мучает, она стояла перед стариком с немой просьбой — услышь, пойми меня так, как я понимала любовь нашу все эти годы — молча. Без названий, без понятий. Когда ты знаешь точно, что вы вдвоем — одно целое. Когда дышать без него невозможно, и весь свет не мил — если он рядом не сидит в очках своих на самом кончике носа, с неизменной отверткой в руках, понимаешь, дедушка?
А вместо этого она вдруг сказала:
— А он мне песни пел! Дразнилки!
И запела тоненьким отчаянным голоском:
— Ба-абка Галина, чтоб ты сдохла. Что-обы сердечко по тебе не сохло…
Старик отвернулся, пряча улыбку. Родня дружно скандировала: «Га-ли-на!! Га-ли-на!! Ива-нов-на!!»…
3
— Галина Ивановна!
Господи, зачем так орать? Как же все болит!
Она разлепила глаза, недоуменно разглядывая фигуру в белом халате.
— Маша? Ты откуда здесь? Что вообще происходит?
— Ой, теть Галь! Вы нас так напугали! Ребята бегут, орут — тетка Галя на мотоцикле с обрыва упала, разбилась насмерть! Но не насмерть, слава богу, вас выбросило в реку, а мотоцикл — тот да, вдребезги! А у вас ерунда, ребро сломано, через месяц заживет!
Галина внезапно вспомнила все, что произошло, на глаза навернулись слезы — значит, ей все привиделось, значит, Коля…
А фельдшер Маша щебетала:
— Ну это же надо, какое совпадение, мне же надо к вам бежать, носилки, рентген, гипс, и я еще не знаю, что там у вас, а тут телефон разрывается, мне и туда, и сюда, а они говорят, что, значит, койки все заняты, значит, надо раскладушку, потому что мы же не может больного на улицу класть, даже если он выздоравливающий? А где я им раскладушку возьму?
Галина отвернулась к стене, чтобы Маша не увидела ее слез. Но Маша все равно увидела.
— Ой, теть Галь, да вы не плачьте, все быстро заживет! Я знаю, это очень больно поначалу, дышать даже больно и делать ничего нельзя, но как выпишем дядю Колю на следующей неделе, он вам сразу начнет помогать! А пока что мы поможем, не переживайте!
Галина перестала дышать. Медленно повернулась к Маше.
— Повтори, что ты сейчас сказала?
— Э-э-э… Ну, что мы все будем вам помогать, пока дядя Коля не поправится. А! Вы же еще не знаете! А я вам и говорю — из города звонили, как раз когда вы упали в реку! Дядя Коля был совсем плохой, а тут вдруг раз! И как будто не болел!
Галя закрыла глаза. Горячие слезы текли по вискам, заливались в уши. Она шептала себе под нос:
— Ну вот… Галина бланка. Буль-буль. Буль-буль….
Евгения Кашапова. Пух. Мех. Корова.
Правила
Я помню, как хрупкий свет фонарей заставлял снег переливаться. Помню, как в подмёрзших лужах отражалось огромное количество светящихся точек, разбросанных по тёмному небу так же, как и мы, девочки из 9А, были разбросаны по футбольному полю перед школой №5. Я помню дикую смесь страха и возбуждения, колотившую где-то в висках, но я не помню всех правил игры.
Могу лишь с уверенностью сказать, что мальчики ловили девочек. Сначала они собирались в кучку и выбирали, кого будут догонять первой. Мы в этот момент стояли далеко друг от друга и ждали. Дружеская связь между девочками ослабевала, когда мы играли в эту игру, нарастало соперничество. В ожидании решения, за кем побегут, мы стояли на вечернем морозе в полном одиночестве, хотя за полчаса до этого, собираясь на прогулку, Катя делилась со мной блеском для губ, и мы улыбались друг другу в зеркало на стене в прихожей, залитой тёплым домашним светом. Я помню этот стеклянный бутылёк с пластмассовым шариком на конце, который отдавал губам слишком много блеска с арбузным вкусом. Приходилось пальцем убирать излишки.
Я стояла на самом краю футбольного поля, у ворот, чтобы иметь фору, когда мальчики, сцепившись за руки, побегут за кем-то из нас. Бежали они все вместе одной линией и были менее подвижны, чем мы в одиночку. Я не столько боялась, что меня поймают, сколько — что заставят выбирать. У меня не было готового решения, скажу я «пух», «мех» или «корова». Кажется, пух — означало целуй двух, мех — целуй всех, а корова — целуй любого. Я одинаково точно определила для себя, что Саша — тот мальчик, которого я бы хотела поцеловать, и что никто об этом узнать не должен.
Было ещё одно правило, но я совершенно забыла его..
Бег
Я запрокинула голову, чтобы рассмотреть звёздное небо. В маленьком городе, в котором мы жили, света на улицах было не так много, и мы могли в ясную ночь наблюдать небесную красоту. В мыслях моих тогда родилось сравнение россыпи звёзд с блёстками в Катином блеске. Я отвлеклась и поздно услышала хруст снега под подошвами мальчишечьих ботинок — бежали за мной. Я резко вдохнула обжигающий морозный воздух и сорвалась с места. Какое-то время неслась, не оглядываясь и стараясь превозмочь ощущение ватных ног. Гул и смех нагоняли меня. Мне было страшно, но при этом я испытывала возбуждение, которое случилось со мной лишь однажды на тренировке в бассейне, когда нас просили грести только руками, плотно скрестив ноги, и очень поздно произошло в моей взрослой жизни наедине с мужчиной. Я забежала в футбольные ворота и спряталась за сетку. Им придётся выбрать, справа или слева огибать ворота, чтобы схватить меня. Этого промедления должно хватить, чтобы смыться в противоположную сторону. Так и произошло: они забежали справа, а я выскочила слева и быстро отдалилась, направившись к центру поля. Я была горда собой за столь безупречное тактическое решение. Страх отступал, и я набирала скорость. Девочки кричали моё имя и радовались, что мне удалось оторваться. Мальчики ругали друг друга за неповоротливость. Превосходство я ощущала секунд пятнадцать, а после ко мне вернулся страх: что, если они перестанут меня преследовать и выберут цель полегче? Я замедлила бег — голоса мальчишек звучали слишком далеко. Самым важным в тот момент было не оглядываться. Нельзя признать, что для меня важно, бегут за мной или нет. Я остановилась, чтобы отдышаться. Переполнявшие меня эмоции превратились в истеричный смех. Девочки засмеялись вместе со мной над проигравшими мальчиками. Я увидела, как Катя идёт ко мне и тоже смеётся. От этого мне стало хорошо и даже тепло.
Круг
Наташин визг вернул меня в реальность. Мальчикам удалось заключить её в круг. Она разбегалась, насколько позволял радиус её заключения, и со всей силы пыталась разбить сцепленные руки. Кто-то из мальчишек закричал, что Наташа нарушает правила. Её поймали, а значит:
— Пух! Мех! Корова! Пух! Мех! Корова! Пух! Мех! Корова!
Наташа сдалась. Она стояла в центре круга, к которому со всех сторон подходили девочки. Когда я подошла достаточно близко, чтобы увидеть её лицо, я заметила улыбку. Наташа смотрела на Мишу, смеялась и слегка щурилась.
— Корова! — наконец, выкрикнула она.
— Уооооооооу, — все вместе протянули мальчишки. Нам было весело. Круг больше не казался таким жестоким. Мы все надеялись на счастливый романтический финал. Наташа сделала робкий шаг в сторону Миши и назвала его фамилию. Миша раздраженно отвёл взгляд, и его реакция электрическим импульсом пробежала по всей толпе. Мы все мгновенно испытали стыд. Наташа нервничала, но отступать было некуда.
— В губы — закричал Артём, и все поддержали его.
Во взрослой жизни такой завистливый крик, требующий публичной интимности, я слышала только на свадьбах, когда все скандируют: «Горько!»
Я вспомнила — мальчики выбирали, КАК девочка будет их целовать.
Миша вконец смутился и попросил изменить тип поцелуя на «в щёчку». Правила были на его стороне, а вот Наташа уже нет. Бедная Наташа! Её спасал только мороз. Он мог объяснить красноту её щёк. Правда, он не мог оправдать красные пятна стыда на шее. Мне было стыдно за неё и страшно за себя, но при этом продолжать игру по-прежнему хотелось. Наташа небрежно чмокнула Мишу в щёку и быстро вышла из круга. Я помню неловкое молчание и блуждающий Мишин взгляд.
Чуть-чуть быстрее
Когда погоня за мной возобновилась, я бежала чуть-чуть быстрее, чем стая охотников. На этот раз я хотела, чтобы интерес ко мне не угас, и поэтому намеренно не использовала всю мощь, с которой побеждала в школьных районных соревнованиях.
Состояние «чуть-чуть быстрее» — не самое приятное. Я не давала себе воли, а только так можно получить удовольствие от бега, и всё время была начеку, у меня будто появились эхолокационные способности, потому что я спиной через пуховик чувствовала расстояние до мальчиков.
Способность определять расстояние сохранилась до сих пор. Кто бы передо мной ни предстал, я всегда чувствую, есть ли между нами притяжение, а вот понятие «чуть-чуть быстрее» трансформировалось с возрастом. Я довольно быстро привыкла быть чуть-чуть быстрее в жизни. Это «чуть-чуть» стало дольше, чем «в волю». Так хорошо, что ты пытаешься растянуть момент и этим всё портишь. Только так, по моим убеждениям, которые теперь, в тридцать пять, подвергаются сомнению, можно выиграть главный приз (не спрашивайте!). Делать больше, чем требуется, думать чуть глубже, оставаться на работе чуть дольше, испытывать чуть больше интереса к собеседнику, даже если этого не хочется. Это «чуть-чуть» мешает спокойно засыпать по ночам и поднимает на две-три минуты раньше будильника.
Выбор
Когда мальчишки, наконец, заключили меня в кольцо, пошёл снег. Я стояла в центре круга и не пыталась вырваться, потому что мне там нравилось. Было тепло, от того ли, что меня отгородили от ветра, или от того, что снег приглушил мороз, но я помню это приятное ощущение тёплой настойчивой неволи. Я едва могла расслышать их крики, приближающие момент выбора, так заглушило всё вокруг моё наслаждение моментом. Я знала, что мне нравится Саша, но Наташин провал с Мишей ещё раз подтвердил правильность моих намерений всё скрыть. Значит, корова исключается. Остаются пух и мех. Если выбрать двоих и одним из них назвать Сашу, то можно и ему намекнуть на мои чувства, и от других скрыть. Я взглянула на Сашу. Он улыбался и продолжал кричать вместе со всеми:
— Пух! Мех! Корова!
Стая снежинок пронеслась между нами. «Какой красивый», — подумала я. Невозможно было выбрать кого-то ещё такого же симпатичного из этой кучки. Кого ни возьми — сразу ясно: прикрытие. Я перестраховалась и крикнула:
— Мех!
— Целуй всех, — хором ответили мальчики.
Я видела, как они заулыбались. Теперь вопрос был лишь в том, насколько хватит их коллективной наглости в выборе поцелуя. Кажется, я слышала, как Саша предложит вариант «в губы», но кто-то крикнул:
— С языком. Пусть целует всех как надо.
Девочки смеялись. Мне стало нехорошо. Совершенно не хотелось идти по кругу и целовать каждого из восьми взасос.
— Да ладно, ребят, давайте в щёчку, — стараясь не потерять самообладания, предложила я, но никто и не думал идти мне навстречу. Я посмотрела на девчонок — они продолжали смеяться и кидать друг в друга взгляды с четким посланием: «сама напросилась».
— Такие правила, — сказал Саша, ковыряя ботинком лёд в луже. Больше звёзды в ней не отражались.
Склизкий ком негодования, застрявший в горле, наконец, провалился в желудок, и я решительно подошла к самому некрасивому мальчику из группы, Антону, плотно прижала свои губы к его противным, с едва заметным пушком девственных волос над верхней губой, и засунула язык ему в рот. Меня удивило тогда, что Антон одёрнул свой язык, чтобы не соприкоснуться с моим. Я подумала: «Трус», а после мысли мои разлетелись снежинками, которые мы сдували с ладошек, когда радовались первому снегу. Я целовала мальчиков механически, ничего не чувствуя. Я видела, как целуются взрослые в кино, и пыталась повторить это технически. Когда очередь дошла до Саши, я тоже ничего не почувствовала. Так свершились мои первые восемь поцелуев.
Корова
Мы с Катей много чем делились за время нашей дружбы. Любимую компьютерную игру «Run away» мы проходили вместе после школы: кто-то управлял героями, а кто-то подсказывал, что делать. Потом мы менялись, и мышка переходила из рук в руки в равные промежутки времени без напоминаний, как-то интуитивно. Домашнюю пиццу её мамы мы ели с одной тарелки. Как-то Катя пришла в класс в короткой вязаной кофте, открывающей нижнюю часть живота, и я в этот же вечер попросила маму связать мне такую же, зная, что никто не предъявит мне претензий за копирование стиля. Мы вместе были президентами класса, потому что за нас проголосовало равное количество ребят. Но мы никогда не обсуждали свои привязанности к мальчикам, поэтому фактически Саша не мог встать между нами, хотя симпатия к нему явно была общей.
В тот вечер Катя поцеловала Сашу в губы. Её поймали, но она не струсила и сказала: «Корова». Не струсила и получила тот самый поцелуй, только вот я была первой.
Замятина Ольга. Диалог облаков
— Плывёшь?
— Плыву.
— А куда?
— На север.
— И я с тобой.
— Небо розовое, как клевер.
— И солнце жёлто, как зверобой.
— Спеши.
— Спешу.
— Ветер быстро гонит. Лови поток.
— Как лес, сгибаясь под ветром, стонет!
— Он отдаёт за листком листок.
— Что там на севере? Может, слышал?
— Там всё как здесь! Под нами горы, моря и крыши. И скучно так, хоть на солнце лезь.
— Давай резвиться.
— Давай. Играем. Вот жизнь вдвоём!
— Ты не боишься, что мы растаем, когда столкнёмся?
— Лишь раз живём!
— Ты догоняешь!
— Я догоняю. Ура! Догнал!
— Я капли влаги, смотри, роняю.
— Я тоже, друг! Ну, прощай. Финал.
— До встречи в листьях.
— А может, в море. Или снесёт нас на те холмы.
— А дождь — не горе!
— Да, дождь — не горе. Он — только след, что оставим мы.
Ирина Виноградова. Деду
Солнце ещё не встало. Потёмки. На ощупь, тихонько пробраться на кухню, съесть холодное яйцо, глотнуть чая. Сейчас не нужны сторонние глаза и голоса. Сейчас только он и утро. Стоит в углу наготове удочка, шевелится в коробке мотыль, ждёт река. Выйти на утренней зорьке, пройти знакомой тропкой по золоотвалу, спуститься в поля, найти на берегу укромное местечко. В прошлый раз здесь ловились знатные лещи. Но, тссс! О лещах рыбаки знают, а о месте нет. И не надо им этого. Не для них был прикорм. Любимую белую кепку долой, ничего не должно смущать рыбу, теперь на голове серый картуз. Размотать удочки, насадить розового, пахнущего чем-то сладким мотыля и с оттяжечкой, и подальше вшшшу-ух! Свистнула леска, разрезая молоко воздуха, чвакнул по воде крючок. Дед поелозил, устраиваясь на рыбацком ящике. Упали плечи, скруглилась спина, вросли в илистый бережок ноги. Ветерок осторожно выдувает натужные мысли о работе, о пуске турбины, об отчётах. Накопленные за неделю неприятности тонут в киселе речной воды, по разодранным нервам проходится маслом густой жирный туман. Сырость проникает за шиворот, увлажняет пересохшую душу, напитывает спокойствием и тишиной.
Рыбацкое ведро осело под массой седока и стоит не качаясь, как пень столетнего дуба.
Захотелось есть. Черный хлеб с салом, огурцом и горчичкой, сладкий чай из термоса. А сало тянется, не отрываясь. Приходится заглатывать большими кусками. Огурец предательски скользит вниз по жирной белой горке, но в последний момент схватывается зубами и тоже отправляется в утробную темень. Чай обжигает губы, горло, течет внутрь, остывая на ходу. Вместе с паром от чая уходит вверх туман.
И вот уже виден другой берег Клязьмы. И вот уже вырисовывается за ивнячком профиль соседа-рыбака. А поклёвки всё нет. Ушёл лещ, ушёл!..
А, нет, не ушёл! Нервно кивнул поплавок, ещё раз, ещё. Начал пританцовывать, описывая полукружья, задерживаясь под водой всё дольше. Давай, родименький, давай, красавец! Идёт легкий парок из перевёрнутого термоса, недоеденный бутерброд оседлала улитка, да и бог с ним! Вот оно, во-о-от! Ай, как выводит, ай, как дёргает! Только бы за корягу не ушел, не зацепился. Время встало на цыпочки, боится пошевелиться. Кто победит в молчаливой схватке? Человек или рыба? Подтянуть, ещё чуток, потихоньку, чтоб не занервничал, и к бережку, к бережку. Блеснул на свету серебристый влажный бок, протестующе зашлёпал по воде хвост. Но с каждым разом удары всё тише, тише. Силы уходят, и вот волна уже ленивая, низкая. Всё, рыбак, твоя взяла, выводи, только леску не запутай. Лещик. Красавец. Похвастаться хочется, а нельзя, набегут на прикормленное место конкуренты. Поэтому в ящик его, пусть засыпает. Теперь выдохнуть, успокоиться, насадить мотыля и опять застыть в ожидании. А суббота только начинается! Проснулось солнце, тянется лучами, зевает. То по лицу пробежит, то на водной ряби затанцует. Блики похожи на верхушки поплавков. На какой смотреть? Все качаются, подпрыгивают, дразнят. Слева один выключился, стал матовым и повёл, повёл опять по кругу. Рыбацкий прищур сразу выделяет его из хоровода солнечной мишуры. Это уже не баловство. Это клёв пошел.
Солнце заполнило мир. Направило горящие прожектора на реку, на соседские поплавки, на напряжённые лица рыбаков. Вот Ильич сидит за корягой, а в низинке Николаич притаился. И ведь не курит, паразит, блюдет тайну личности!
Время к девяти. Клёв уходит. По бережку потянулись первые собачники, скоро пойдут на прогулку мамочки с детьми. Всё. Пора собираться. Серый картуз сменяет любимая белая кепка, рыбацкая куртка расстегнута, удочка на плече. Ты идешь домой. Из ящика свисают три жирных рыбьих хвоста. Верх счастья, пик славы. Сейчас ты не директор, сейчас ты удачливый рыбак Михалыч, которого ждет дорога Почёта. Она начинается здесь, у этой кочки, и не заканчивается, пока жива байка: «Помнишь, какой клёв тут был в восемьдесят пятом?». Через неделю будут говорить о четырех рыбах, после они превратятся в пять, в семь. Но их было три. Две по два с половиной и одна на три кило. Потом уже будет вздыхать жена: «Что мне делась с этим богатством?». Потом. А сейчас встало солнце, под ногами песчаная дорожка вдоль Клязьмы, уважительные присвисты встречных мужиков, впереди два выходных дня.
И лето в самом начале.
Правая сторона
Самониха невыносимо болтлива. Ты ей слово — она тебе двадцать, потому я и не хотела с ней встречаться, а шагала, наклонив голову, к своей калитке.
— Диночка, стой, детка! — липко улыбнулась соседка и засеменила в мою сторону. — Ты ходила в Совет? Что тебе сказал депутат?
— Пообещал забор наконец-то.
— Прямо по всей округе? С воротами или без? Калитка сбоку будет? А площадка перед въездом? А контейнеры поставят? А сколько контейнеров? А липки высадят рядком?
— Ну, не знаю, — выдохнула я, раздраженно втыкая ключ в облезлую замочную скважину .
— Он не сказал, что ли? А проект есть уже? А чьи деньги? Я против складчины! Погостом все пользуются, так-то! Сегодня двоих понесли, в закрытых. Народу — никого. Даже птичий помин не клали на могилки, как в голодный год! Ты б глянула, поп даже не подходил к покойникам! В сторонке что-то бормотал. Знаешь, что скажу? Мы теперь как мусульмане стали. До захода солнца ховаем покойников. Даже дома не переночует покойник, из больницы привезут и сразу в яму. Не отплачут честь по чести, читалки не отчитают его. На погост волокут, ховают, господи-прости.
Я кисло улыбнулась и попрощалась. Котел потух, пока я ходила к депутату с просьбой загородить кладбище, к которому примыкала моя горемычная улица. Дом остыл. Я повернула ручку регулятора, дождалась синей вспышки и прислушалась к мерному гудению горелки. Надела жилетку мехом внутрь. Кивнула сама себе, включила электрический чайник и взяла с полки заварку в жестянке.
— Знаешь, что я скажу, Динка, чай — это дело хорошее. Особенно если он с мёдом. Я видела, тебе брат мёд привозил на той неделе. — Бесцеремонная Самониха уже вытирала ноги о тряпку у порога и без какой-либо логики продолжила: — Хорошо, что я своих еще до пандемии похоронила. Как полагается у добрых людей: и оркестр был, и батюшка. Читалка два дня читала акафисты. Недорого взяла: килограмм пряников, две буханки хлеба, конфет, полотенчико, пятьсот рублей денег. И поминки в кафе. Митюшка мой не безродный какой, мать у него есть. А Колю еще лучше хоронила, да ты помнишь. Лежал мой братушка, как жених. Костюм черный, рубаха бумажная. На лбу полотенчик с крестом. Тоже в кафе поминали, сорок пять человек. Только пост был тогда Петровский.
Я налила Самонихе чай, наковыряла из банки деревянной ложкой тяжелый, крупитчатый, почти белый мёд и выложила его на блюдце. Села рядом, подперла подбородок кулаками. Смотрела, как старуха намазывает булку мёдом, разевает рот, усеянный железными зубами.
— Хороший мед, не слоится. Это с бурьянов. Разноцветье. Знаешь, что про забор скажу? И хорошо, и худо задумано. Слева у нас погост, а справа — овраг. Знаешь, почему туда не хоронят? Там пленных финнов заховали в сорок шестом, считай, двести человек! Мне шестнадцать было. Ночами снилось! Абы как заховали, еле-еле присыпали. То рука торчит, то нога. Мужики с улицы пошли на другой день на погост и снова землей их засыпали. Папаша мой на костылях стоял-качался, матюгами крыл вражью могилу. А потом покрылся овраг синими цветами. Сроду таких в наших краях не было, навроде как незабудки. Пчёлы стали летать, Бахмуткины. У него один улей был, потому как больше иметь запрещали. И мёд пчёлы носили, вот такой, белый. Никто не ел.
— Депутат сказал, что деньги какая-то международная организация выделит, даже документы оформлять не потребуется, но правую и левую сторону объединят, — выдохнула я.
Самониха звонко бросила чайную ложку, отодвинула блюдце с мёдом и встала, уперев руки в бока.
— Если мое мнение — то я не согласная. Эдак и в овраге будут хоронить! Может, бомжа или из дома престарелых кого-то, по недосмотру! Так я у окошка сижу, и мне за порядком легко наблюдать. К тому ж я тебе не Савраска по улице бегать. Копыта уже не те.
— Зато меньше негатива, — попыталась убедить я соседку, — будет двухметровый забор. Ничего не видно из окон.
— Ишь, какая! Вы на работе, а мне словом перемолвиться не с кем. А тут я и батюшку увижу, и знакомых всяких. Новости опять же: на что цены подняли, как пенсию проиндексировали, кто развелся, кто женился. Поглядеть на покойника тоже надо: как убратый лежит, узнать, от чего помер? Это нынче от ковида и закрытые гробы, но такая гадость не всегда будет, я так вот думаю. И инсультники появятся, и инфартники, и другие порядочные. И родственники пирожки будут раздавать, пряники там разные. А если забор? Это, деточка, не порядок.
Я мешала ложкой остывший чай и думала о том, что закончится этот хмурый ноябрь, месяц потерь и опустошения. А за ним придет декабрь, с надеждами и зелеными ёлочными ветками, с дешевой мишурой и дорогими конфетами. А потом депутат приедет с бригадой таджиков, которые быстро поставят забор по всему периметру погоста. И кладбище законсервируют, как особо охраняемый объект, потому что в сорок шестом году здесь похоронили двести военнопленных.
Шрамы
Мать окатила меня горячей водой. Ресницы слиплись, и немного мыльной воды попало в рот. Открыв глаза, я увидела старуху с одной грудью. На месте второй отблескивал шрам, и всё безобразное тело как будто подмигивало мне. «Старых людей всегда режут», — подумала я.
— Пялиться будешь, тоже титьку оттяпают, — сказала старуха. Глаза у нее были черные и колючие.
Я вздрогнула, повернулась к матери и увидела соседку — красивую тетю Наташу. Тетя Наташа, прижимая шайку к белоснежному полному бедру, разговаривала с матерью. Они говорили громко, но всё вокруг шипело, гремело, лилось, заглушая их голоса. Я посмотрела на круглый живот тети Наташи — точно на уровне моих глаз. Живот пересекал выпуклый рубец, внизу красиво завивались светлые волосы. «У нее-то откуда шрам? — подумала я. — Она же молодая, а режут только старух». Мать что-то сказала мне. Я с трудом перевела взгляд с живота соседки на бетонный пол. Вода пышно пенилась перед тем, как исчезнуть в выемках стока. Я не удержалась и плюнула. Белый кружок слюны подхватил поток, разметал, словно спущенное с крючка вязание, и унес. Но тайна тети Наташи не давала мне покоя, и я спросила мать:
— А что у нее такой живот?
Мать покосилась на тетю Наташу — слышит ли? На всякий случай пригнулась ко мне, сказала на ухо:
— Детей оттуда доставали.
— Мишку, что ли, с Анькой?
— Ага.
— Значит, достали, а потом зашили?
— Ага.
Я замерла, прикусила губу, переживая взрыв радости, благоговения и легкой досады оттого, что всё оказалось так просто. Конечно, я знала, что дети появляются из живота. Но как? Как же младенцы выбираются оттуда? — самое важное, самое волнующее оставалось для меня загадкой. Теперь, когда я своими глазами увидела рубец на молодом женском животе, эта главная тайна мироздания радужно просияла на прощание и лопнула — пш-ши! В голове завертелось столько вопросов, но мать сказала:
— Я в парную. Здесь стой. А захочешь сесть — постели сначала полотенце, поняла?
Мать с тетей Наташей пошли к таинственной двери, которая иногда распахивалась и выпускала клубы пара. «Как не страшно им?» — подумала я, мгновенно забыв о шрамах.
Сердце подпрыгнуло, когда дверь открылась и мать с тетей Наташей растворились в белом горячем тумане. Что-то шкворчало и брякало железом там, куда они ушли. Я подумала, что никогда больше не увижу мать, испуганно завертела головой. Но люди вокруг хранили спокойствие. Старуха намыливала единственную грудь. Рыжая женщина купала в тазу маленького ребенка, а он плескал ей в лицо воду. Толстая некрасивая тетка медленно поворачивалась под душем, казалось, что всё ее тело оползало на бетонный пол. В самом углу черноволосая девушка мыла голову, наклонившись над тазом. Я видела округлые позвонки на ее спине, худенький зад и голубые вены на обратной стороне коленей, по всей скованной позе было ясно, что девушка стесняется. На меня никто не смотрел. Я успокоилась, взяла мочалку — лохматую, пшеничного цвета — аккуратно свернула и зажала между ног. Получилось красиво, как у тети Наташи.
«Хочу! Хочу! Хочу!» — возжелала я чего-то такого, о чем и сказать не могла, отчего стало тепло и немного стыдно, как будто в животе у меня появился маленький младенчик.
Мать вернулась из парной веселая, красная. Я знала ее всю, до волосков на пальцах ног, и не считала красивой, но очень любила её смех.
Вчера всю нашу группу водили в поликлинику на осмотр. Медсестра поворошила у меня в голове, что-то негромко сказала, а Некрасов — самый противный мальчишка в группе — расслышал и радостно заорал: «У нее туберкулез!» Я вышла из кабинета, спустилась на лестничную площадку. Некрасов выбежал за мной с криком: «Туберкулез! Туберкулез!» Я закрыла лицо. Рядом остановилась старушка, спросила: «Что плачешь, потерялась?» А Некрасов закричал: «У нее туберкулез!» Я поклялась, что никогда не открою лицо, никогда не выйду из этого угла. Но, конечно, вышла. «Дурак ваш Некрасов», — сказала мать вечером. До самой ночи я сидела с вонючим пакетом на голове. А утром мы отправились в городскую баню, хотя дома стояли титан и ванна. «Надо тебя хорошенько отпарить», — сказала мать.
После бани я сложила в пакет мокрое полотенце, тапочки-мыльницы и маленький березовый листок, тайком вырванный из веника тети Наташи. Этот листок напоминал о моем младенчике. Мы вышли на улицу, и мне захотелось пить. Мать остановилась у колонки, велела подставить ладошки и надавила на рычаг. Ладони у меня были розовые, сморщенные, и когда я пила воду, щекотали губы.
Дома мать прилегла отдохнуть, я устроилась к ней под бок, обхватила руками.
Сколько всего я хотела рассказать ей! Сколько житейских открытий явилось мне среди голых тел! Но теплая нега мешала говорить, да и мать прикрыла глаза. Мы почти уснули, тут меня подкинуло на кровати. Я вскочила, встревоженная новой мыслью, и забормотала:
— Если дети… из живота дети появляются… твой-то! твой шрам где?
Мать смотрела на меня не понимая, из-под прикрытых век, и на мучительные доли секунды она была чужая и далекая. А потом тихонько рассмеялась.
10 историй в разных жанрах (от анекдота до хоррора), объединенных темой любви и смерти
Никогда село не забудет ту зловещую зимнюю ночь, когда проснувшиеся от девичьего крика, полного отчаянья, зажигали свет в домах. И ринувшись с вилами на помощь, освещая себе факелами дорогу, обнаружили они девушку, лежащую в снегу около туалета, рыданиями провожающую свой новый iPhone.
— Зай, это, мне тут, когда я с пацанами бухал, из компании той позвонили, где зп норм. Так вот, кандидаты, которые мое место забрали, почему-то отвалились, я прошел! Мы, это, на радостях еще бухла взяли. Но я про вас вспомнил, вот звоню, сейчас же еще нет часа, так что давай, отменяй все, теперь смогу вас потянуть.
— Я у врача была вчера.
Помогите, не знаю, что делать — у любимой ледяные губы. При поцелуях так неприятно, холодно и мокро, да и боюсь, что и язык прилипнуть может. Я пробовал уже согревать ее перед ласками, но она как оттает — сразу вонять начинает. Приходится обратно замораживать. Если кто сталкивался с такой же проблемой — буду рад советам.
— Здравствуйте, здесь украшения переплавляют? Да? Замечательно! Я хотела бы переплавить это кольцо в серьгу для брови. Или даже две, смотря на сколько хватит. Скоро проколю. Знаете, вы и это кольцо возьмите, его тоже переплавьте, и камешек из него можно в серьгу вставить. Он небольшой, должен быть как раз.
В Москве третьи сутки продолжаются поиски пропавшей 26-летней Ольги Петровой. О том, что девушка не выходит на связь, сообщили ее родственники, обеспокоенные последней записью на ее страничке в социальной сети: «Сегодня мне приснился Ваня. Сказал, чтобы я собиралась и ждала». По словам соседей, девушка не выходила из дома…
— Мариночка, деточка, я рад, что Вы наконец готовы сдать экзамен, но как же можно в таком виде? Глаза красные, лицо опухшее, одежда мятая. Так не пойдет. Завтра со второй группой приходите. И мой Вам совет, наденьте юбку вместо этих Ваших штанов, Вы прислушайтесь, Вам же так сподручнее будет. Все-все, идите и следующего позовите.
Сегодня, спустя несколько месяцев, я вспомнила, что случилось тогда в лесу. Почему я стояла в синяках, в рваной одежде посреди шоссе. Куда делся мой муж, а точнее, где спрятано его тело. И главное, кто его убил. Сегодня я совершу возмездие — убийца тоже должен умереть, в этот раз все будет проще. Прощайте!
Белое. Синее на белом. Загорелое на синем. Прозрачное на бледном. Бледное на загорелом. Прозрачное и бледное в загорелом. Боль в загорелом. Красное на прозрачном. Красное на загорелом. Красное на синем. Только белое и бледное чисты.
— Милая, ты не запустила машинку? Тогда добавь это.
— Что это?
— В смысле? Трусы твои. Сейчас под кроватью нашел, когда пылесосил.
— Это не мои.
— Как не твои? Я видел, ты их в магазине брала.
— Так я ж для Ленки брала. В подарок на девичник, что на прошлой неделе был.
Собравшиеся, восславим же Создателей, даровавших нам Машину Правды! Восславим и сие устройство, что сегодня позволит нам снова очистить город от этих мерзких существ! Пусть они скрывали свою суть, ходя на свидания, играя свадьбы и даже рожая детей, но Машина покажет нам — кто Человек, а кто ни разу за год не смог полюбить!
Биология
Треснул школьный звонок.
Я ругнулась сквозь зубы и осела на край стула. Платков в портфеле не оказалось, а до туалета я уже не успевала. Ближайшие сорок пять минут буду дышать ртом, как карась.
Рядом Семков рылся в полупустой сумке. Руку он запускал внутрь чуть ли не по локоть и тщательно шарил ладонью в мягком зёве. Поочередно выуживал то исхудалую тетрадь, беспощадно растерзанную на листы, то ручку с изжёванным колпачком. Последним Семков извлек транспортир. На кой ему транспортир на биологии, я решительно не понимала.
Взгляд Семкова, направленный на мою половину парты, зацепился за учебник. Спустя мгновение Семков снова полез в сумку. Теперь он запустил уже обе руки и, казалось, вот-вот заберется туда с головой. Отчаянные попытки показать мне, что учебник там точно должен быть. Но куда-то запропастился. Семков, чуть более взъерошенный, чем обычно, уставился на меня. Я ухмыльнулась: глупо искать в сумке то, чего там не было.
Семков решительно сдвинул книгу на середину стола.
— Сегодня по твоему заниматься будем. Я свой забыл, кажется.
Я хмыкнула в ответ и отвернулась. Ну конечно же.
Семков понятия не имел, где его учебник. И мы оба знали об этом. Он раздраженно выдохнул. В конце года он возьмет у матери двести рублей — оплатить штраф в библиотеке, и дело с концом.
Биологички еще нет. Зависшую в классе тишину стремительно сменяла болтовня.
На пыльном подоконнике — нехитрые три буквы и иллюстрация из кружков и овала, чтобы было понятно наверняка. Деревянные рамы законопачены поролоном и малярным скотчем. Местами он отошел от белой масляной краски и болтается игривыми лентами. Духота.
Я шумно втянула воздух через заложенный нос. Медленными наслоениями сопли поползли по глотке. Семков с отвращением посмотрел на меня.
— Слышь, сопливая…
В ответ меня скривило от вида его серых манжет и грязных рук. Пальцы в заусенцах и мелких кровоточащих ранках, а ногти обкусаны. Лицо смугловатое, нелепо смазанное пубертатом, казалось перепачканным. Губы в крупных заветренных трещинах. Поганый рот чавкает жвачкой.
— Отвали, урод.
Время половина первого. Я беспокойно заёрзала на стуле. Уже сейчас.
Ирина Валентиновна вплыла в кабинет под шорох многослойной юбки в складку. На шее биологички сверкало бижутерное колье из крупных звеньев. Она величаво развернулась на кафедре, обвела нас взглядом и принялась за пометки в классном журнале.
Я открыла тетрадь: там скопированная из учебника схема дыхательной системы человека. Словно торт в разрезе, чтобы было видно начинку. Пришлось перерисовывать трижды — никак не давались пропорции. Но розоватая трахея получилась особенно хорошо.
А Семков грудью лёг на парту, как бы накрыв собой тетрадь. И замер.
Вообще, я всегда сидела с Гришиной за второй партой. Оттуда хорошо видно доску, и сквознячок долетает. Но Семков и его приятель Звягин настолько достали биологичку, что месяц назад она их рассадила. И это восьмой класс.
Теперь я сижу раскрасневшаяся, с ощущением пробивающейся под мышками влаги, которая вспреет к концу урока двумя темными пятнами.
А Гришина терпит звягинские притеснения и мелкомасшабный террор. Перед уроком мы с ней сочувственно переглядываемся. Семков наименьшее зло из этих двоих, но тот еще сосед.
Тем не менее, я оказалась ему полезна. Он списывает у меня проверочные: теперь его средний балл за четверть неуклонно стремится к твердой четверке. Наверное, поэтому он не наглеет вконец.
Но сегодня мне в принципе не до Семкова. Не до школы. Мне ни до чего вообще.
В двенадцать у бабушки операция.
С утра с мамой собирались молча. Молчали мы с ней об одном и том же.
Я хмуро жевала бутерброд с сыром, а мать, расплескивая чай, мешала ложечкой сахар.
В таком тяжелом молчании она закинула набитый учебниками рюкзак мне на плечо и проводила в школу.
Я холодела до полудня. Алгебра влетала вполуха. Я не решала задачки первая, не тянула руку и ни разу не вышла отвечать. Лишь рассеянно списывала ответы с доски и следила за минутной стрелкой на часах. После урока торопливо утекла из класса — не хотела нарваться на расспросы математички.
К двенадцати мир отдалился от меня, поблек, как на старом кинескопе. От тяжелого сердцебиения меня потрясывало.
Ирина Валентиновна сегодня снова про дыхательную систему. Я разглядывала большие плакаты с цветами в разрезе и строением человека на стенах класса. Включилась обратно на словах о респираторных болезнях и вреде курения. Семков рядом дёрнулся. Со второй парты, вывернув шею, выглядывал Звягин.
— Семков, сиги есть? — спросил он с наглой ухмылкой.
Я закатила глаза и продолжила конспектировать за биологичкой. Семков писать не успевал, поэтому подсматривал в мою тетрадь.
— Итак, вред курения состоит в том, что оно вызывает три основных заболевания: хронический бронхит, коронарную болезнь и рак.
На слове «рак» реальность схлопнулась.
Я узнала про рак классе во втором. Как-то мама болтала с соседкой по дому. Мы стояли у подъезда уже с полчаса, и я успела пересчитать все одуваны между бордюрных камней, пуговицы на мамином пиджаке и тётенькиной кофте. То одна, то другая охала или вздыхала.
— Там такая трагедия, ты не знала? У неё весной муж умер.
— Да ты что?
— Выявили рак в четвертой стадии. Сгорел за полтора месяца.
Я поёжилась и потрясла мамину руку, намекнув, что пора идти. Мама от разговора не отвлеклась, но в ответ сжала мою ладонь. А мне так резко захотелось в туалет, что я еле терпела. Так я стала невольным слушателем разговоров, которые мне не предназначались.
Ковыряя за ужином котлету, я не могла понять, почему у болезни такое нелепое название — при чем тут рак? Засыпала долго, так и не придумав ответа. У мамы спрашивать не хотелось. Но я усекла: рак — это приговор.
В конце второй четверти мама стала чаще говорить о плохом самочувствии бабушки. В день, когда мы средь московской зимы купили кокос, я уловила в ее словах что-то про кровь. Радость от кокоса отбило, ведь про кровь просто так не говорят.
Следующее воспоминание пахнет средством для мытья сантехники. Аромат притворного лимона скрывал замес агрессивной химии. Я застала мать рыдающей за мытьём ванны. Ей до этого кто-то позвонил. Я замерла в коридоре, а во рту пересохло. Происходило что-то нехорошее, о чем я не знала. Я сжала зубы и поторопилась обратно к себе в комнату, стараясь себя не выдать.
Она тоже стала сжимать челюсти, говорила неохотно. Всё чаще лазила в шкафчик за таблетками. Иногда по вечерам по квартире вместе со сквозняком расползался запах табака: она покуривала у себя в комнате.
— Мам, ты что, куришь? — однажды я спросила её в лоб, постучавшись к ней.
— Это от соседей тянет, — ответила она и закрыла передо мной дверь.
Спустя пару недель я нашла пачку в комоде, меж складок атласного покрывала. Тогда я распотрошила сигареты и спустила их в унитаз. Лёгкая табачная стружка дрейфовала на поверхности и смылась лишь со второго раза.
Одну сигарету я оставила себе. Мы с Гришиной, спрятавшись за трансформаторной после уроков, решили попробовать, что к чему. Сделали по неумелой затяжке и зашлись кашлем.
— Ну и дрянь, — смеялась Гришина, затаптывая сигарету. Глаза её слезились, как и мои.
С Гришиной мы гуляли всё чаще и дольше. У неё дома вместе делали уроки. Иногда я оставалась на ужин. Ещё мы часами могли играть в настолку «Эрудит», пока одна, психанув, не называла другую «долбаной ботаничкой».
Однажды мы с мамой поругались из-за сущего пустяка. Так бывает, когда тебе тринадцать. Я попросилась остаться у Гришиной на ночь. Мама была против, а я продолжала спорить и напирать, хотя видела, что лицо ее налилось красным. Я уже практически кричала:
— Почему ты меня не понимаешь?!
— Это ты не понимаешь! Тебе на всё плевать! На меня и на то, что у моей матери рак!
Дай она мне пощёчину — было бы так же больно. Как я должна была догадаться? Вместе со страхом, который поселился у меня в животе, пришло осознание тотального одиночества.
Вскоре мы забрали от бабушки кота — она едва могла позаботиться о себе. Жутковато сбылась мечта завести котика. Затем бабушку положили в больницу.
По выходным мы с мамой ездили её проведать. Привозили прозрачный куриный бульон в поллитровой банке. В палате были очень высокие потолки — в ясный день стены заливал теплый свет. Снаружи покачивались высокие берёзы, а мама мыла там окна. И, возможно, эти воспоминания казались бы даже счастливыми, если бы не обстоятельства.
По пути домой мы заезжали в ресторан быстрого питания и брали курочку в панировке — на ужин. Для моей матери-язвенницы, прежде ругавшей меня за чипсы и газировку, это было неслыханно. Дома мама наспех раздевалась, выпивала таблетки и ускользала к себе в комнату. Из-за закрытой двери было глухо слышно лишь телевизор.
А я доставала карандаши, большую советскую энциклопедию с иллюстрациями и садилась срисовывать оттуда картинки. Заявлялся кот и ложился ко мне на стол. К Гришиной я не ходила. Из-за недавней тройки по истории.
В прошлое воскресенье погода не задалась. Лил дождь, было сыро и зябко. Ноги вымокли, и в палате я долго перебирала стылыми пальцами внутри ботинок. Мать улыбалась, но её выдавали трясущиеся руки и суетливость.
— Бабуль, ты представляешь, кот шипит на пылесос, даже когда тот выключен! И его смешно заносит на поворотах, когда он бегает по квартире…
Я смеялась, но в горле стоял ком. Бабуля держалась молодцом, но я не могла не отметить её чрезвычайную худобу.
— Ты что-то бледная, золотая макушечка.
— Мне просто холодно.
Я поймала недовольный материн взгляд. Кажется, она не понимала, что я обхватила себя руками не потому, что продрогла. Мне было страшно. Я не знала ни стадии, ни насколько все плохо. Я знала только, что через три дня операция.
И всё произошедшее больно хлестнуло меня вместе с лекцией биологички. Я зажала рот ладонью.
— Чего замерла, дай посмотреть, что записала. — Семков толкнул меня под руку.
Беспристрастно о размножении раковых клеток, о метастазах, о разного рода терапиях и… маленьком проценте. А я хотела лишь заткнуть уши или убежать.
— Ты че, оглохла?
Острый угол транспортира, который Семков сжал в руке наподобие кастета, со всего маха вонзился мне меж ребер.
Я подскочила, бросила, что мне надо выйти, и вылетела из кабинета. В коридоре из меня вырвался дикий всхлип — слезы было уже не остановить.
Под лестницу кто-то притащил лавку: на переменах тут тусовались крутые старшаки. Мальчишки зажимали девчонок, а те хохотали под их сальные шуточки.
Там меня и вырвало.
Я забилась в самый уголок. Пожалела, что я не улитка и не могу очутиться в одно мгновенье в своем домике-ракушке, который всегда со мной. Обняв колени, я сжалась в тугой содрогающийся комок.
Вскоре меня отыскала Гришина в компании еще пары девчонок. За ними подтянулась биологичка.
— Лена… Лена, что случилось?
Я видела только, как шевелится её ярко обведенный рот. Она заметила лужицу рвоты, подсела ко мне и приобняла за плечи. Рука её была тёплой и тяжелой. Это внезапно доброе прикосновение меня растрогало. Мама не обнимала меня давно. Плакать было больно, глаза опухли до рези. Я пыталась продохнуть сквозь слёзы, нос был забит. Почему сегодня ни у кого нет платка для меня? Сквозь слёзную круговерть, полную моих всхлипов и нечленораздельного мычания, я увидела Семкова.
Он стоял чуть поодаль, пока классная меня успокаивала. Кусал губы и смотрел испуганно.
— Эй, Лен, ну ты чего. — Он подошел ближе и коснулся моего плеча. — Я не хотел сделать тебе больно… Прости.
— Семков, ты чего тут забыл? — шикнула биологичка.
— Ирина Валентиновна, это она из-за меня. Я Лену транспортиром ткнул.
— Семков, всё потом. В класс. Живо.
Я мотала головой. Нет-нет, Семков тут ни при чём. Он попятился, врезался спиной в дверной косяк, но всё же умотал. Затем пришла наша врач. Вместе с биологичкой они подняли меня с лавки и отвели в медкабинет.
Мне в ладонь насыпали каких-то мелких желтеньких таблеток и дали воды. Стакан ходил у меня в руках — я пару раз попала им по зубам. Усадили на кушетку, покрытую прохладной клеенкой. К ней быстро прилипали ладони.
— Лена, что у тебя произошло? Тебя кто-то обидел? В школе, дома?
Обе женщины терпеливо ждали моих ответов:
— Лена, как мы можем тебе помочь?
— Дайте мне высморкаться, наконец.
Это была моя первая фраза. Врач и биологичка переглянулись с облегчением. Упав лицом в платок, я прочистила нос что есть силы. Так гораздо лучше.
С остальных уроков меня сняли. Кушетку оградили ширмой, и я заснула в смутном беспокойстве за контрольную по истории. Предыдущий трояк я так и не исправила, и меньше всего мне хотелось, чтобы мама узнала о сегодняшнем пропуске.
Маме, конечно же, позвонили из школы. Меня разбудили, когда она приехала за мной. Я медленно собрала вещи и вышла, сжав кулаки. Наверняка ей пришлось отпрашиваться, и наверняка она недовольна.
Но она скорее выглядела обеспокоенно. Её шейный платок небрежно топорщился из-за ворота куртки.
— Я так испугалась… — Она забрала у меня рюкзак и помогла одеться. Ничего не сказала по поводу того, что я убрала руки в карманы.
По пути домой она сообщила, что операция прошла хорошо и врачи обещают скорую выписку.
А мой рюкзак так и болтался у неё на плече.
Второе дыхание
Юра вышел из больницы, спрятал заключение в рюкзак — пальцы подрагивали, молния поддалась не сразу — и огляделся. Осень умирала торжественно: листва догорала в ярчайшем солнечном свете, и с улицы сквозь забор доносились возбуждённые детские голоса — велосезон никак не заканчивался. Юра почти улыбнулся идиллии, но тут на него накатила тошнота, а вместе с ней — зависть. Вдруг захотелось накинуться на детей, растолкать их, сломать велосипеды, накричать, а главное — рассказать, что жизнь не сказка, что главным образом в ней батрачишь с утра до ночи, а потом — узнаешь, что всё, конец. От внезапно осознанной, долго подавляемой обиды стало страшно. Чтобы хоть как-то успокоиться, Юра выдохнул, посчитал до десяти, поправил лямки рюкзака. Ничего-ничего, кое-что ему всё-таки осталось, одно последнее приключение — ради него можно ещё потерпеть.
У входа в городской парк уже ждала Вера. Седых волос она не красила, на размытом от возраста лице не рисовала голубым и алым. Улыбалась тихо, как луна, и то и дело одёргивала топорщившееся под сумочкой пальто цвета жжёной глины. Её застенчивость искушала. Три года прошло с тех пор, как Юрина жена умерла, и он думал остаться вдовцом. Однако с месяц назад, получив предварительный диагноз, пошёл запивать горе к Димке, где и встретил Веру. Эту женщину было совершенно невозможно разгадать, тем она и привлекала — играла на самых мрачных струнах Юриной души и возбуждала в нём охотника: поддастся, не поддастся? Дышать и чувствовать оставалось не так долго, чтобы отказываться от подарка судьбы.
— Привет.
— Привет. Долго пришлось ждать?
— Нет, ты вовремя. Я так, пару минут как пришла…
— Пойдём?
— Конечно.
В детстве Юру завели игрушечным ключиком, с тех пор он во всех играх носился и разбойничал. Механизм работал безотказно: прыгая по страницам жизни, Юра успел наследить не в одной истории. Поговаривали, например, что он жульничает в шахматах — об этом ему донёс всё тот же Димка. Да Юра и сам замечал, как некоторые игроки, завидев его клетчатую рубашку, меняли траекторию и останавливались у других досок. В таких случаях Юра брал фигуру и изучал её пальцами, удручающе стариковскими, напоминавшими корни костенеющего дуба. Он притворялся, что не замечает, хотя обиду затаивал — в чём-чём, а в шахматах он не обманывал.
Юра с Верой шли бодро. Верины нелепые кроссовки забавляли — кто бы ещё занялся скандинавской ходьбой в обуви на танкетке? Сумочка шлёпала по бедру, пальто взбивалось под ремешком — так себе наряд для прогулки. Ленточку шестидесятилетия Вера, по её собственным словам, перерезала с тремя «не» за плечами: ни разу не купила спортивной одежды, не родила ребёнка и не научилась доверять. С палками в руках она выглядела как отличница, схватившая бутылку пива, чтобы сойти за свою. Впрочем, эта комедия Юре льстила.
Они гуляли около часа, обсуждали новости. Вера как бы в шутку, но, как показалось Юре, с затаённой тревогой рассказала, что никак не может совладать с балконным огородом. Помидоры вянут, перец сохнет, салат она попробовала — и пожалела. Её не то разбитая, не то как следует не вызревшая женственность и трогала, и отталкивала Юру. Наверное, трогательность бы перевесила, если бы бытовая беспомощность компенсировалась блестящей карьерой — но о работе Вера не говорила вообще, а потому эта область казалась Юре бледной, несуществующей. Однако в мутных, запорошенных вымыслом разговорах о прошлом угадывалась некая трагедия, которая и вдохновляла Юру продолжать отношения. Он надеялся превратить Верину печаль в симфонию, своё главное произведение, которое оправдает его существование.
После прогулки Юра проводил Веру домой. У подъезда они остановились и проболтали ещё минут двадцать — Юра намеренно тянул с поцелуем. Ему нравилось наблюдать, как возбуждение и сомнения меняют Верино лицо, как подрагивают её губы, а взгляд теряет осмысленность. На периферии Юриного зрения продолжалась жизнь. Ребёнок лет девяти, толкая ногой тяжёлую дверь, руками пытался удержать несоразмерно большой вихляющий велосипед. Старушка шваркала к подъезду с пакетом продуктов. Пакет использовали не первый раз, даже название супермаркета стёрлось. Вдоль стены, вплотную к дому, проскользнули влюбленные — наверное, не хотели попасться на глаза балконных дозорных. Они пытались проглотить смех, но это было всё равно что скрыть бульканье закипающего чайника.
Насладившись ожиданием, Юра наконец-то поцеловал Веру.
— Знаешь, у меня в молодости была мечта. Только не смейся. На море поехать.
— Ты никогда не была на море?
— Конечно, была. Но так, по работе. На пляж выбиралась всего на час-другой. А я вот мечтала, чтобы как все. С любимым и на пару недель. Или хоть на одну. Выходить из номера к полудню, пить кофе, плавать, и снова — в номер. Какие-то мелкие мечты, знаю.
— Ну что ты. — Юра помолчал. — Слушай, а давай поедем.
— Да неловко как-то.
— В нашем возрасте поздно стесняться. Давай-давай. Сейчас приду домой, гляну места, обсудим.
Юра почувствовал, как Вера чуть сжала пальцами его ладонь. Её взгляд был как у старенькой уже, потрёпанной жизнью собаки, которую вдруг решили забрать из приюта. Прыгать и радостно тявкать было вроде как несолидно, а выражать благодарность по-другому она не умела.
Юра вернулся домой, пританцовывая. Разобрал рюкзак, сунул заключение в комод. Он знал, что, скорее всего, не доживёт до лета: рак захватил его печень, как плесень — хлебную корку.
Как-то в детстве на даче, на чердаке, Юра обнаружил запылившуюся музыкальную шкатулку. Столько в нём было любопытства и огня её вскрыть — хватило бы на целый отряд маленьких разбойников. Он искал ключ, пытался разомкнуть створки бабушкиной шпилькой, всё безуспешно. В итоге просто сломал. Крышка упала и разбилась. Музыка заиграла чудесная и радовала Юру минут двадцать, пока старенький механизм не заглох. Ну, заглох и заглох, пусть. Но Юра её, эту шкатулку, раскусил, и это уже было ни с чем не сравнимое удовольствие. На то же удовольствие он рассчитывал, играя с Верой.
Сложность была только во всё ухудшавшемся самочувствии. После еды Юру мутило, как перебравшего на вечеринке подростка. Ему было бы проще вообще не есть, чем каждый раз преодолевать отвращение и страх, а потом наслаждаться последствиями. Донимала Юру и слабость — что там усваивал его больной организм, как расходовал — кто знает. Два-три часа в день он играл в молодость и здоровье. Остальное время — кочевал между диваном и постелью, сражаясь с усталостью. В итоге болезнь отправляла в нокаут, и он засыпал. Проваливался в калейдоскоп галлюцинаций, как Алиса в кроличью нору, а просыпался в состоянии худшем, чем прежде. Иногда приходить в сознание не хотелось вовсе. Тут он, однако, вспоминал про Веру — и оживал. Оставался ещё в жизни незавершенный проект, надежда на веселье. Юра мучительно желал испытать напоследок любовь и боль. Жаждал он полюбоваться и чужой болью — увидеть, как оброненное семя зла прорастает в другом.
Однако очередной ночной приступ нарушил планы. Юра едва успел вцепиться в край кровати, подтянуть себя и свесить голову — рвота взорвала горло и побежала по губам. Чёртов беспомощный котёнок, заброшенный, никому не нужный, чёртов слюнтяй — цепляясь за стены, он потащил себя к ванной, сел на унитаз, обнял раковину и — заплакал. Ещё оставалось в жизни неиспытанное, и так хотелось самому управлять судьбой, но смерть щёлкнула по носу и поставила на место. Около часа Юра ждал: вдруг отпустит. Потом, дрожа, набрал номер скорой и попросил о помощи.
Неотложка приехала быстро, в больнице его приняли, но сказали честно: про лечение знаете сами, уже отказались, помочь не можем, только выписать обезболивающее, заглушить сознание, утопить чувства. Дорога вам, Юрий Геннадьевич, в хоспис, а дальше — чай не мальчик, понимаете сами. У нас тут целая очередь пациентов, которые помощи ждут, а вы, дорогой Юра, отнимаете их право на жизнь.
Впрочем, врач всё-таки пожалел Юру и пристроил в шестиместную палату — дал возможность укрыться от мира хоть на неделю. Вера звонила постоянно, но он не брал трубку: язык осел и не ворочался, да и вообще.
***
Через два дня Вера, румяная, с решительно поджатыми губами, влетела в палату. Юра зажмурился, надеясь, что от этого растворятся шесть коек с прелыми матрацами, пациенты с лицами, напоминавшими мятые газеты, отвратительный запах спирта — и сияющая на этом фоне Вера. Ему нравилось быть королём ситуации, нравилось лгать, нравилось, когда Вера смотрела на него с восторгом, видела в нём героя, каким он никогда не был. Но быть раскрытым, пойманным, застигнутым врасплох? Ни за что.
Внезапная боль вывела Юру из оцепенения. Он открыл глаза — Верина рука заканчивала чертить дугу пощёчины. Затем он увидел брови, сведенные в мучительном спазме, потом — подрагивающие от возмущения ноздри и прыгающие складочки около губ.
— Как ты мог!
— Вера?! Здесь?! Но как?
— Димка сдал. Какого чёрта, а? Какого чёрта ты не сказал? Не брал трубку? Не отвечал на сообщения?
— Не хотел беспокоить. — Юра отвёл взгляд.
— А врал, что на море поедем, почему?
— Так ведь хотел… хотел поехать.
— Хотел он! Ну ты… ну ты… старый пень, вот кто!
Вера отвернулась и уставилась в окно, и Юра никак не мог угадать, какая мысль созревает в её голове. Пациенты делали вид, что занимаются своими делами, а сами поглядывали на ссорящихся — кто поверх книжки, кто в десятый раз протирая тумбочку, кто — прохаживаясь по палате. Юру так и подмывало нашипеть на них, разогнать, как назойливых мух. Вера выдохнула и снова посмотрела на него.
— Итак, ты врал.
— Да.
— Это не вопрос.
Последний раз Юру так отчитывали в школе на географии — никак он не мог запомнить, где залежи руды, где — алмазов. С тех пор — никто, никогда. И тут эта Вера. Как такое возможно-то вообще? Совсем недавно она вела себя как ребёнок, рядом с которым Юра чувствовал себя мудрым наставником. Теперь она больше похожа на разъярённую пиратку, устроившую мятеж. Ей бы пошёл крюк, хотя, конечно, потеря такой прелестной ручки — настоящая катастрофа. А потом этим крюком она ещё, чего доброго, перерезала бы ему горло.
— Ты врал. Обещал большое будущее, — чеканила она.
— Вера, может, не здесь? Давай хоть в коридор выйдем. Или вот, знаешь, на первом этаже есть кафе.
— Здесь, Юра. Здесь и сейчас. Ты врал. Между тем у тебя запущенный рак. Никакого лета не будет. Ничего не упускаю?
— Ничего.
— Лечиться ты не планируешь.
— Не планирую.
— И в хоспис тоже не хочешь.
— Не хочу.
— Что ж…
Оба замолчали.
— Едем на море, — внезапно заявила Вера.
Юра поднял взгляд. Он не помнил, что такое море. Да и как помнить в этих невнятно-бирюзовых, покрытых трещинами стенах? Вера поправила шаль, проверила, на месте ли брошка, и снова посмотрела на Юру.
— Да, ты не ослышался. Мы едем на море. Буду любоваться на то, как заходит солнце. И как ты, дорогой, умираешь в его лучах.
— Я чего-то не понимаю? Откуда в тебе вдруг столько энергии? Ты же была совсем другой?
— Господи, я актриса, для меня этот маскарад — ерунда.
— Актриса?
Вера покопалась в сумочке, достала какой-то буклет и протянула Юре. «Современник» — прочитал он на обложке, а внутри — «Действующие лица и исполнители». Возглавляла список Вера Елисейкина.
— Актриса. И не из последних, как видишь.
От обиды Юре захотелось кинуть ей в голову апельсин с прикроватной тумбочки.
— Так ты тоже мне врала.
Вера пожала плечами.
— Мне хватает почитателей. Хотела честных отношений.
— И построила их на лжи?
— Что ж, мы стоим друг друга.
Вера замолчала. Юра теребил пуговицу на пижаме и то и дело приоткрывал рот, думая что-то сказать, но так ни на что и не решился. Он хотел поиграть, но его обставили, причём дважды. Вера скрывала истинную силу характера, как болезнь скрывала симптомы. Юра лидировал в отношениях и в жизни, но теперь он — лишь сброшенный с коня всадник. Скоро скакун раздавит его копытами, а он, что он…
— По поводу моря… разве тебя не ждут в театре?
— Ждут. Но аплодирующих зрителей я видела сотни раз, а раскаивающихся мужчин — нет. Давай, узнавай, что там нужно, чтобы тебя выпустили отсюда, а я займусь билетами и отелем.
Стрелки Юриных часов начали замедляться: завод жизни заканчивался. Но он всё ещё не был готов смириться с поражением и согласился на поездку в надежде, что оклемается и доведёт начатое до конца.
Через несколько дней они уже сидели в кафе с видом на море. Юра постоянно мёрз, голова кружилась, тошнило. Из последних сил он изображал обольстителя. По утрам в номер приносили тосты, домашнее масло и сыр, каждый вечер подавали греческий салат и форель. Когда у Юры были силы, он выходил с Верой гулять, когда не было — они сидели и смотрели на море. Вера рассказывала байки из театральной жизни, разыгрывала сценки, жестикулировала, отчего звенели подвески на её браслете. Она наряжалась всякий день по-новому, носила чудные шляпки, показывала брошки. Мама Юры рано умерла, и прежде он не знал того особого чувства безопасности, какое способна подарить любящая женщина.
Юра понял, что прежде никогда не любил. Он только развлекался, играл, манипулировал. В школе он как-то нарочно опрокинул баночку чёрной гуаши на рисунок одноклассника. Не из зависти, а так, просто. Если ты не великий художник, сжигать храмы — тоже недурной способ провести досуг. Но чем явственнее в тумане жизни проступала улыбка смерти, тем меньше сил оставалось на развлечения.
Когда Вера отлучалась пройтись, созвониться по работе, купить апельсинов, Юра проваливался в головокружительное забытье. Ему чудилось, например, что они с Верой наперегонки переплывают реку, рассекают её брюхо ладонями, захлёбываются смехом. Юра нырял — хотел наскочить невидимым и ужалить полную шею поцелуем. Он хихикал — пузырьки воздуха бежали вверх, затем вдруг их траектория болезненно искажалась — и течение уносило Юру от того места, где он должен был вынырнуть. Ужас выкинутого за борт любимого щенка заставлял его перебирать руками изо всех сил. Вода давила на барабанные перепонки, ноги гирями тянули вниз.
Вдруг:
— Я пришла.
Её голос осушал реку, и Юра пробуждался. Ему становилось стыдно за слабость и за липкую влажную пижаму. Вера приносила свежую. Неловкость забывалась, и приходила ревность. Ты где, с кем, почему так долго. Вера мстила:
— Ты же не вечный.
Как-то Юра брел по кромке моря, там, где вода покусывает пляж и отступает. Холод и ветер изнуряли. Абсолютное неумолимое бессилие — тоже. Юра чувствовал себя бурлаком на Волге, только тянул он самого себя и всю свою утомительную жизнь. Он то и дело возвращался к мысли: а не кинуться ли туда, в воду? Но как самый последний дождевой червяк, он, вот ведь позор, всё-таки хотел жить.
Когда во время медленного танца в вечернем приморском кафе Юре становилось дурно и приходилось возвращаться к столику, Вера отводила взгляд. Иногда Юра вставал посреди разговора и шёл в туалет, а вернувшись, обнаруживал её в той же позе, с той же чашкой вблизи губ. Так она, видимо, ради самой себя притворялась, что ничего не происходит. Он мог бы поклясться, что время от времени по ночам слышит всхлипы и сдавленное: «Умрёт, умрёт, всё равно умрёт». А однажды проснулся от нехватки воздуха. Открыл глаза, но увидел лишь темноту. На груди кто-то сидел. Юра задыхался и дёргался. Смерть близилась. Чтобы не застонать, он вцепился зубами в подушку, которой его душили. В этот момент давление ослабло. Юра стащил с лица подушку и увидел Веру.
— Зачем?
— Я так тебя ненавижу. Господи, я так тебя ненавижу, ты бы знал. — Она отвернулась и затихла.
— Тогда зачем ты поехала со мной?
— До тебя я двадцать лет не могла влюбиться.
И с позором, с тоской, от которой не удавалось отмыть сердце, он был вынужден признать, что тоже влюблен.
Через несколько недель Верины друзья приехали на выходные и поселились в той же гостинице. Вечером вся компания собралась в номере Юры и Веры: пили вино, смеялись, вспоминали прошлое. Звали Веру назад, в Москву — без неё не справлялись. Танцевали и веселились. Юра, улыбаясь, наблюдал за происходящим, пока браслет на Вериной руке не поплыл у него перед глазами и сознание не утратило опору.
Две субботы
Была суббота, я ждал Соню на углу Мясницкой и Лубянского проезда. Летний вечер брызгал во все стороны солнцем, гладкие крылья проезжающих мимо мерседесов лоснились, словно покрытые теплым маслом. Люди казались особенно нарядными, праздничными, смех выливался из кафе, смешивался с автомобильными гудками и велосипедными звонками, растворялся в прозрачном небе. Но Соня не пришла.
Я зашел в крохотную лавочку «Remon» — там делали прекрасный лимонад с японским имбирем и узбекским лимоном. Очень приятно было стоять в тени парусинового тента и пить густую прохладную жидкость, пока кубики льда теснились на дне стакана и терлись друг о друга с драгоценным шелестом. Вдруг послышался визг тормозящих колес, удар, и светло-зеленый «Пежо» въехал прямо в огромную витрину магазина «Фарфор», которую я как раз разглядывал, прикидывая, сколько может стоить замысловатая китайская ваза в человеческий рост, выставленная сбоку. Звон осыпающихся осколков был великолепен — словно кто-то задел театральную люстру. Невероятным прыжком я отскочил в сторону, а потом подбежал к автомобилю. Так мы познакомились с Верой — она сидела за рулем этого малолитражного монстра. На ней было бежевое шифоновое платье, молочная косынка и огромные темные очки. Когда она сняла их, я увидел глаза, которые смотрели на меня с удивительным сочетанием ужаса и интереса. Но суеты в них не было. Как будто всё это происходит на съёмочной площадке, и сейчас появится пузатый режиссер с усталым и опухшим лицом. И сцена с витриной будет пересниматься снова.
Тот вечер и ночь мы провели вместе. Под утро Вера читала мне свои стихи. В поэзии я разбирался, и стихи эти были очень плохи. Что меня отчего-то не злило, а забавляло только и возбуждало. Ее голос слегка растягивал окончания, дрожал на некоторых согласных и чувственно распевал гласные «у» и «ю». Она была, конечно, излишне манерной. Но какой прекрасной виделась эта манерность, словно пирожное в дорогом ресторане — замысловатое, приторное и манкое. Я курил свои любимые финские сигареты, смотрел на ее тень на стене, и ночь растворялась в этих бликах, будто медленно закрываемая затвором гигантской кинокамеры. Еще через пару дней мне стало ясно, что я влюблен в них обеих, в Соню и Веру — одинаково. Очень просто: не странно, не удивительно, не постыдно. Мне только казалось, что все происходящее словно закручивается воронкой, которая вот-вот превратится в пружину, сожмется, выстрелит и кого-то из нас смертельно ранит.
Соня появилась только через две недели. Я не искал ее — в этом не было смысла. Она была в синей штормовке и стильных высоких резиновых сапогах. Едва переступив порог, она цепко огляделась, прошла по квартире — быстро, порывисто. Тут же нашла Верины бусы и чулок, упавший за пуфик в спальне. Аккуратно потрогав жемчужины на ожерелье, она обняла меня и сказала: «Я так и знала, что ты мне изменяешь», — и долго целовала меня. Я тоже обнял ее и ничего не ответил.
Следующие шесть дней мы провели на Валдае — катались на резиновой лодке, ловили карасей, жили в палатке, пили вино и читали «Таинственную историю Билли Миллигана». Мне было хорошо с Соней, но я скучал по Вере — по ее изломанным жестам, хрипловатому голосу, нелогичным репликам, — Соня, должно быть, презирает таких женщин. Она ничего не говорила. Я не знал, что она чувствует — просто не мог представить этого. В одном я был уверен — мне совершенно не хочется расставаться с ней. Расставаться окончательно. Когда мы вернулись в Москву, Соня прожила у меня всего лишь два дня — на третий я увидел оставленный на столе тонкий золотой браслет, который я подарил ей в самом начале нашего романа. Это меня огорчило — хотя Соня не взяла никаких вещей, я знал, что браслет очень ей нравится. Ночью, разомлевшая, уставшая, она лежала у меня на плече, нежно перебирая его золотые звенья, и улыбалась. Если она оставила браслет — означало ли это, что она пытается уйти от меня? Или лишь подает знак своей сопернице, мстит за нитку жемчуга и чулок? Мне совсем не хотелось заставлять ее страдать, и я не стал звонить Вере в тот вечер. Я был один.
Соня не вернулась ни на следующий день, ни через день. Вера звонила трижды. Я поднимал трубку и молчал. Она то шептала мне что-то, то кричала. Даже читала стихи. Я хотел ее. Видеть, слышать. Но я боролся с собой. Мне казалось — не видя обеих, я сумею что-то изменить. Но что я мог, если в принципе не получалось выбирать между ними? Я видел, что это не игра, что все по-настоящему. И тогда я сделал неверный ход. Самый неверный.
С Лёкой Трубниковой я встречался еще в институте. Потом она дважды выходила замуж и, похоже, как раз собиралась сбежать от второго супруга. Все это меня не удивляло — Лёке трудно было угодить, и она так легко разочаровывалась, что не могла существовать с людьми хоть сколько-нибудь долгое время. Я не был исключением — она просто-напросто забыла про мои недостатки, поэтому и согласилась встретиться. Лёка не была красива, но очень необычна. Кроме того, с ней было интересно, и, если бы не ее скверный характер, я бы не отпустил ее тогда, когда мы расстались в первый раз. Но теперь все было по-другому. Никаких планов и перспектив — необязывающие встречи обречены на успех, это я понял уже давно. Мы выпили в баре на набережной и пошли гулять — вдоль реки, в парк Трубецких и дальше — к Девичьему полю. Мне было хорошо с Лёкой, но ни о Соне, ни о Вере я забыть не мог — спрашивал себя, зачем мне понадобилась женщина из прошлого и как она мне поможет с моим настоящим. Я действовал наугад. Где-то в глубине души я понимал — Лёка не укажет на правильный выбор между Соней и Верой. Она разве что станет способом отказаться от них. Но я гнал от себя эту мысль — она меня пугала. Разумеется, я не мог допустить, чтобы открыто или даже как бы случайно дать знать Соне или Вере об этой встрече. Однако смутная тревога не покидала меня, словно чья-то тень следовала за мной по пятам, словно кто-то стыдил меня, будил, кружил надо мной невесомым укором. Оказалось, что всё это не было игрой воображения. Утром, когда я выходил из Лёкиного подъезда, уставший и так и не нашедший в этой ночи ни одного ответа, возле тротуара притормозил белый «мерседес» с шашечками такси на крыше. Не успел я подумать о том, сколь велика моя удача — роскошное такси в пять утра — как заднее стекло автомобиля опустилось, и я увидел огромные очки и знакомую косынку. Это была Вера. Я боялся увидеть ее глаза, но на этот раз она не сняла очков. Она неподвижно сидела в салоне, а я столь же неподвижно стоял возле дверей чужого подъезда, обескураженный ее появлением. Потом стекло поднялось, тонированная бездна поглотила Верино лицо, машина тронулась и уехала.
Несколько дней мой телефон молчал. Не звонили ни Соня, ни Вера. Мне казалось — в мире что-то стряслось по моей вине. Конечно, я искал их, но телефоны молчали и двери были заперты. Меня охватывали отчаяние и тоска — страдания, которые я причинял, были незаслуженными. На четвертый день телефон, наконец, зазвонил. Незнакомый мужской голос. «Я ее муж, — сказал он, не называя имени, — приезжайте, я знаю, вы ее ищете». Потом он продиктовал адрес.
Это оказалась клиника. Хорошая частная клиника с озером и красивыми газонами. В беседке, затененной лагенарией, сидела женщина и смотрела на металлическую осеннюю воду. Я хорошо видел ее лицо. Это не была Вера, и это не была Соня. На ней был молочный Верин свитер, и волосы были собраны в Сонин хвост. Остались красивые, четкие черты — скулы, тонкий нос, изогнутые ресницы. Но все другое пропало. Не было ни Вериной манерности, ни Сониной резкости — а только покой и безразличие на бледном и отстранённом лице.
Конечно, я знал всегда, что Вера и Соня живут в одном теле, что эти два разных, не похожих ни привычками, ни характерами человека на самом деле — одна и та же женщина. Сперва я думал, что это забава, потом понял, что это всерьез. Но знал ли я — насколько это серьезно? Конечно, мучаясь в сомнениях, я представлял, что могу слишком больно ранить кого-то из них. Но я не думал, что могу их убить.
Женщина посмотрела на меня. В ее глазах была пустота. Мне стало страшно. Я повернулся и увидел мужчину. Приятный молодой человек лет тридцати, высокий, темноволосый, в клетчатой жилетке и светлых джинсах. Он поздоровался со мной кивком головы и подошел к беседке. Я почувствовал себя настолько лишним, что будто бы даже утратил свою физическую оболочку, словно перестал существовать, дышать и оставлять следы. Потом я ушел.
У меня остались Сонин браслет и сборник Вериных стихов.
Была суббота.
Карикатурист
В одном дворе Потаповского переулка, напротив дома номер восемь можно увидеть сидящую пожилую пару. На переносице состарившейся Верочки повисла большая оправа с каплеобразными вытаращенными линзами. Рядом с Верочкой задумчивый Игнат крошит декоративную щепу в свою старинную подарочную трубку. Верочка сидит на пне, а Игнат — на вынесенном из дома шатающемся стуле. А разговор они ведут о приобретенной недавно швабре.
— Нормальная ведь шваба, Игнат? — говорит Верочка.
— Шваба прекрасная, — отвечает Игнат безразлично, а может, и искренне, особенно не разберешь.
Диалог повторяется на протяжении минут двадцати, так пусть продолжается. Если же отойти дальше от двора, взгляду предстанут толпы однородных существ с зонтами и в твидовых цветных шапках: они спешат покинуть улицу и спрятаться в собственном мировом порядке съемных жилищ. Среди такой толпы быстрым шагом движется Куравлев. Это человек с бурятским круглым лицом, короткими толстыми ножками, в черной и старой пуховой куртке, из которой лезет перо в районе левой подмышки. В руке он несет пакет, в котором много так обожаемого им хлеба, яблок и несколько упаковок пастилы. На детском, но возмужавшем лице можно различить терпение, которое он производит от того, что в обувь забились камушки. Это терпение также производится потому, что на него, Куравлева, вечно что-то падает. Ныне под карнизом дома номер два на голову ему шмякнулся огурец, который выкинули из окна. Куравлев зашипел, скорчился, но боль прошла, и он продолжил терпение. Через несколько метров в него влетел голубь, отскочил и захлопал вверх, обратно. Вечно достает его так жизнь, надеясь оживить в нем человеческое сознание. Через минуты с пакетом в руке Куравлев подходит к своему двору и видит так знакомых его взгляду добрых соседских людей.
— Привет, Ку. Эх, славный малый. Только дурак, что ли… — произнесла старушка, а Игнат заковырял заспанный правый глаз.
Куравлев забрался в дом и исчез со столичной улицы.
— А шваба и правда же хороша, Игнат?
Куравлева растила мать, отца он не знал, загрызли его волки во время какой-то исследовательской экспедиции, а в восемнадцать лет он, Куравлев-младший, осиротел и остался один в целом городе, на целой большой, круглой сфере под названием Земля. Это был особенный человек, а особенность заключалась в том, что он не разговаривал, не мог воспроизвести ни слова. В его голове мысли бились в таком же бессловесном безумии, как и формы его устной речи. Как-то в юности он пытался выразить возмущение по поводу кислого супа, поданного ему на обед, но лишь прошипел «С-с-с» с пеной на губах, потом расплакался и выбежал из кухни. В этой самой кухне можно увидеть Библию с иллюстрациями Гюстава Доре, которую он любил, но не за текст, а за черно-белые изображения в ней. Она и теперь лежит на подоконники у кровати в полупустой квартире Куравлева.
Жил он скромно, а четыре года назад и вовсе поступил на службу в организацию, которая занимается копированием старых документов для библиотек, музеев, галерей и учреждений похожего толка. Двенадцать часов сидишь и прислоняешь стекло к листу, нажимаешь клавишу, звучит яркий щелчок, и изображение возникает на экране. Куравлеву доверили работу над пачкой плакатов, принадлежащих одному столичному музею. Прошло время, и, закончив с последним плакатом, третьего марта нынешнего года он прошептал: «Не позволяй душе лениться».
Услышав себя, Куравлев затрясся от собственного удивления, на его лбу вышла испарина, и он так сильно засмеялся, что весь коллектив поперхнулся от восторга. Так Куравлев заговорил, но не словами, а лозунгами, которые каждый день на протяжении года возникали перед его глазами. Вышел он тогда с работы и сказал охраннику: «Выполним план великих работ!» Тот опешил, но Куравлев добавил, повысив свой детский голосок: «И жизнь хороша и жить хорошо!» С тех пор он мыслил и говорил лозунгами, готовыми конструкциями, короткими строчками. Эта форма была ясна и открыта для его мышления, для собственного размышления, и являлась достаточной для какого-либо умственного заключения.
История эта началась второго апреля и была примечательна тем, что она просто, скажем так, состоялась в жизни Куравлева. Он возвращался с работы на трамвае примерно в семь вечера. Неожиданно затрещало, искры посыпались с неба, и трамвай встал. Куравлев не доехал одну остановку до собственной и произнёс: «Что товарищу стопка, то лебедю петля». Затем добавил: «Времени хватит, работа найдётся», — и вышел на улицу. На тротуаре стояли лужи, была весенняя течь, блестели лысые деревья, прохладный ветерок задувал в ушные раковины. Куравлев мысленно представил маршрут, натянул шапку потуже и короткими шагами двинулся через улицу домой. Уже смеркалось, но было ещё светло. Он миновал один двор, другой и вышел в переулок. В этот момент «закусился» носок, он остановился, просунул палец в пятку и попытался его достать. Затем какой-то шум прошёл по его ушам. Он вытянулся. Посмотрел правее.
— Помогите! — кричала женщина с балкона дома, находившегося в некоторых метрах от Куравлева.
Куравлев, собственно, перепугался, увидев, что на уровне первого этажа болтается маленькая болонка, бьющаяся в неприятных судорогах, удушаемая собачим поводком, тянущимся сверху.
— Он удушится! — продолжала кричать женщина.
Куравлев в страхе хотел убежать, начал идти прочь, но увидел своё одиночество в пустом дворе, после повторился крик дамы, и пришлось встать на месте. Его сердце забилось в три раза быстрее, он желал оставить все, хотел подумать — почему я? Но выдавил из своего мышления лишь: «Бег на месте, а потом смерть без песни». Куравлев маялся около минуты, не в состоянии сделать выбор.
— Ну что стоите? — взывала дама, не понимая, какое усилие над собой сейчас производит Куравлев, чтобы вступить в прямое взаимодействие с другим человеком.
Он обернулся, быстрыми шажками добрался до собаки, выхватил ее, отщелкнул поводок и задрожал как самолёт.
— Несите его ко мне, несите, я открою, третий этаж, давайте… — Женщина закрыла щеки руками и исчезла с балкона.
Куравлев прижал собаку к шее, размагнитил дверь и вошёл в подъезд. Первый этаж. Второй этаж. Третий этаж — плотный, с бурятскими глазами молодой человек обливается соленым потом. Его кожа блестит, блеск же придает лицу ещё более округлую форму.
— Мики! — обрадовалась хозяйка.
Она взяла собаку, та же выпрыгнула, залаяла и в испуге скрылась в квартире.
— Спасибо, — улыбнулась душечка, годами упираясь в своё тридцатипятилетие.
— «Мир отстояли, мир сохраним!» — прошептал Куравлев и в нервном безумстве продолжал не двигаться.
— Знаете… Я хочу вас чем-нибудь угостить. Я Софа. — Хозяйка пошире приоткрыла дверь.
Куравлев тяжело поднял глаза, будто держа веками гири. На миг обвёл ими очертание Софы, его сердце стало жидким, голова запузырилась. Ее маленькие впалые глаза дарили счастье человеческое, которое он ещё не познал, полное, красное лицо явилось лучшим, что он видел из последнего настоящего. И провалился Куравлев во внутреннюю пропасть — летел в чёрную бездну, маша своими короткими ручками, и представлял объятия с Софой, их совместное появление в трамвае, общие ужины, она причесывает его, а он стирает для неё белье, танцы, цветы, хороводы. И проговорил, вместив все размышления во фразу: «Советские женщины — гордость Отчизны!»
Потом прошёл в прихожую, оперся рукой о стену и еле стоял на ногах. Ему стоило сделать шаг навстречу собственному счастью, приложить хоть малейшее усилие, но страх полностью овладел им. Он уже не чувствовал рук до локтей, они, словно ватные стволы, тыкались во что-то рядом. Он смотрел прямо и хотел оторвать взгляд от стены, да не мог.
— Какое ваше имя? — Софа улыбалась.
Куравлев взглянул на Софу, из его рта потекла пена, и он зашипел. Тогда же он увидел большую круглую родинку у нее на шее, как у злой тетки из детской памяти, жидкие волосы на лбу, усталые и опухшие жилки на висках, и позволил себе убежать. Он выпрыгнул в подъезд, слетел вниз, вышиб дверь и устремился в сторону дома. В пути шипел: «Между сохой и делом, стоит труд умелый!», «Будешь смотреть вперед, увидишь счастливый народ», «Счастье — это когда, а беда никогда». Он добрался и заперся в собственной квартире. Что-то громадное и незнакомое забилось в нем, этот фантом был больше, чем вмещал в себя его маленький и понятный мир. Куравлеву сразу представился плакат, где комбайн сметает ржаное поле, выплевывая квадратные корсеты сена. Комбайн дергается, трясется и пожирает ниву под палящим калмыцким солнцем. Тут Куравлев вдруг стал плеваться. Он попытался избавиться от этих горячих, колючих и больших сгустков, которые производила его суровая внутренняя комбайн-машина. Потом еле дошел до кухни, выпил примерно чан сырой водопроводной воды, упал на расстеленную постель и провалился в мертвый сон.
На следующий день Куравлев повторил маршрут. Ныне он стоял возле дома номер шесть в известном теперь ему дворе и, задрав шею, наблюдал маленькими, узкими глазками за балконом третьего этажа. Он переминался минут двадцать, желая повторить вчерашнее и вновь спасти волосатую болонку. Но балкон был пуст. Куравлев проигрывал в собственном мышлении спасение животного, бег с собакой у шеи наверх, открытие двери и встречу с Софой, в которой он отчего-то стал нуждаться. Так по кругу шел сюжет в его голове и кончался в Софиной прихожей, затем мозг не знал, как поступать, и история начиналась вновь. В итоге никто не появился, Куравлев устал стоять, еще раз взглянул на пустой балкон и вернулся к себе. Так продолжалось три дня. И вот, зайдя домой на четвертый день, а именно шестого апреля, он сел, положил свои пухлые локти на стол, взял лист бумаги, карандаш и принялся что-то чертить. Он яростно двигал кистью влево, вправо, производил штрих, а далее сдувал остатки графита. На листке стало видно, что Куравлев в рамках собственных способностей попробовал изобразить тот героический поступок, который он совершил у дома номер шесть в известном отныне ему дворе. Это была своего рода карикатура, на которой он, пухлый, но отчего-то высокий атлет, стоит с собачкой в руках, а с балкона благодарно машет девица. Он чертил такие карикатуры одну за другой весь вечер. Потом устал и плюхнулся на постель, усыпив себя этим трудом.
Так Куравлев перестал ходить во двор той, о ком он не мог забыть, и, доезжая на трамвае до своей остановки, быстрыми короткими шажками спешил вернуться в квартиру. Садился за стол и рисовал эти самые карикатуры на сюжет спасения болонки от смертоносной воли судьбы. Поначалу сюжет разворачивался один и бывал лишь в разных стилевых конструкциях. Но дальше Куравлев начал прогрессировать. К концу месяца на листах случались потопы, где, он, гигантский Куравлев, выпрыгивает из воды, хватает болонку и бежит наверх к Софе. Был сюжет, когда появлялась бомба с надписью: «Страны НАТО». Бывало, что в углу листа ехал огромный трактор с юным и злым трактористом, а Куравлев все так же подбегал, срывал собачку с удавки, а с балкона радостно махала руками Софа. Очередной популярной историей являлся костер, который пылал и дымился на месте, куда прыгал Куравлев, чтобы снять болонку. Пламенем он очерчивал и часть дома, пытаясь убедить всех, что огонь разыгрался не на шутку, а он, большой, крепкий малый, может одолеть большую стихию.
Куравлев часами занимался рисунками, повторял их, кидал лист в сторону и брался за другой. Его квартира, покрытая желтым налетом времени, теперь вся была в таких листах. За целый месяц она обрела вид камеры заключения. Куравлев ходил по полу босиком, листы прилипали к стопам и перемещались по пространству, как вши на слоне. Куравлев верил — то, что он изображает, правда, не понимал, что это воображение, фантазия, лишь цветные вспышки мозга. Каждый раз, когда он размахивал карандашом, его глаза смотрели куда-то внутрь, и он проживал и проживал свою карикатуру вновь. Каждый лист приносил счастье, но и боль. Боль пустую, будто происходило удаление аппендикса — неприятно, но, по сути, все оставалось прежним. Потом наступала ночь, и иногда Куравлев, не доходя до постели, падал на пол и проваливался сквозь паркет в знакомый ему двор у дома номер шесть.
Прошло ровно два месяца с момента, когда мир Куравлева разделился на несуществующий реальный и мир бумажный, настоящий и яркий. Шестого июня трамвай ровно постукивал и двигался по собственному маршруту «А». Иногда стреляли искры наверху, иногда скрипели шайбы колёс. Уткнувшись в прохладное стекло окна, спокойно дышал в этом трамвае Куравлев. Он слушал стук, и этот стук давал надежное и комфортное чувство движения. «Машина движется, человек трудится», — улыбался он. Его короткие ножки болтались, а ладонь подпирала обвисшую челюсть. Начался собачий лай. Куравлев ехал после работы. Он отлепил свою щеку от стекла и посмотрел прямо. Впереди стояла девочка с болонкой. Собака все лаяла, пугалась и кружилась. Девочка присела и попыталась успокоить ее — тише, тише…
Куравлев с каким-то неясным счастьем смотрел то на девочку, то на собаку. Он пытался вместить в голову память.
— Вы свою суку сейчас успокоите, или я в окно ее выложу, — сказала сухая старуха, подобрав одну ногу в сторону.
— Она сейчас перестанет, — ответила запуганная девочка, но собака продолжала рычать и кричать.
— Если она не уймется, девушка, я вашу суку выброшу. Я вам уже сказала! — Старуха плотнее забилась в угол, но вдруг трамвай сбавил ход, она отложила сумку и оперлась на трость, чтобы встать.
Куравлев это видит. Он тоже встаёт и перекрывает путь старухе в колючем фиолетовом пальто. Трамвай почти останавливается.
— Ты что? — Старуха посмотрела в глаза Куравлеву.
Собака все лаяла и лаяла. Куравлев обернулся, взглянул на девочку, потом на старуху и попытался выдавить гнев, чтобы защитить пару сзади, да только изо рта пошла пена, а из щербины в зубах захрипел звук «С-с-с».
— Ты что, пьяный? — спросила старуха.
Куравлев затрясся, из его глаз вышибло слёзы, он поднял свой детский кулак и с размаху приложил его к щеке старухи. Та закряхтела и взялась за лицо. Трамвай раскрыл двери, девочка выбежала вместе со своей собачкой. А Куравлев дрожал и так гневался, что пена заполняла уже полподбородка, он все шипел и шипел, а затем отдышался и произнёс: «Жить в количестве бывает тихо, живи в качестве, и будет лихо».
Куравлев доехал до следующей остановки и вышел из трамвая. Он выпрыгнул, и весь его круглый силуэт несколько раз еще поднялся-опустился от приземления. Он сделал шаг и направился просто прямо, перестав помнить себя и погрузившись в какие-то цветные вспышки. Людей было немного. А те, кто были, являлись Куравлеву с одинаковыми лицами оттого, что ум его ослабел. Он узнал Чистопрудный бульвар, устремил свои бурятские глаза на молодых любовников и начал кричать: «Женщина на паровоз!» или «Нашим труженицам — любовь и почет». Те шарахались и уходили по дуге в сторону, а Куравлев провожал их взглядом. Затем он свернул на Покровку. Кряхтел и свистел через щербину, пытаясь что-то сформулировать, но дальше подмерз и свернул, чтобы сократить путь, в переулок. Спустя некоторое количество метров у него «закусился» носок, он наклонился, просунул палец в пятку ботинка, и какой-то шум обдал его уши. Это колосились деревья на ветру, источая стон, подобный океанскому бризу. Он вспомнил сны, поднял голову, его будто трахнуло граблями по черепу, мимо прошла пара близнецов, затем его сердце заколотилось, по маленьким ступням пробежал колючий шок, а на плечо прилетела мучка из парящего наверху голубя. Софа стояла в нескольких метрах и смотрела на Куравлева. Она молчала и дивилась — кого же мне напоминает этот странный большой ребенок?.. А сам он — круглый, с узкими глазами и бурятским лицом, не мог никак вдохнуть, его железы вибрировали на шее, глаза наполнились кровью, а из правой штанины зажурчала теплая неприятность. Он стоял, а лицо начало неметь…
Во дворе Потаповского переулка, напротив дома номер восемь, была тишь. Опустел город к вечеру, захолодало, и замерли вокруг деревья. Можно было лишь расслышать сквозь эту гробовую тишину приглушенный диалог каких-то старинных голосов:
— Говорила я тебе, что поломается шваба!
— Не говорила такого, лжешь! Старая…
Краска
Стою в пустой комнате. Доски на полу темные, выскобленные настолько, что оранжево-коричневая краска осталась только у самого плинтуса. Как будто эту краску даже не исшоркали подошвами, а срезали тоненьким ножичком. Годами, годами срезал эту краску кто-то очень аккуратный, старый, это был мужчина, приличный, он носил военного типа рубашку, как Берроуз на малоизвестных фотографиях его стариковских лет, ну, или даже как мой неродной дедушка. Рубашка у этого мужчины была зеленоватого цвета, а пуговицы пластиковые, прозрачные, хотя здесь, кажется, больше подошли бы заклепки с зеленой эмалью, и эмаль эта у него тоже бы облезла, и остался бы на виду то ли алюминий, то ли какой-то другой металл, а зеленая эмаль — только по ободкам.
Но нет, у него пуговицы были пластиковые, а брюки шерстяные, коричневые, со стрелками, аккуратно заутюженными, и вот он своими костлявыми коленками становился на пол, больно, пол твердый, и вот уже спину горбил и как будто и ухо к доскам прикладывал, а коленки на брючинах вытягивались, а он ведь их наглаживал утром и вечером, с паром, утюг он купил себе самый дорогой, на утюг денег не жалел, а вот брюки жалел, но все-таки в них елозил, и ухом, ухом к полу. Хотя он припадал к доскам все-таки не слушать чего-то там сверхъестественное, а чтобы удобнее было скоблить ножичком, чтобы этот старый пол, неровный, с краской, которая начинала облезать, чтобы этот пол снова стал ровным, приятным глазу, чтобы потом когда-нибудь его можно было покрыть лаком по дереву, но дерево уже серело, потому что мужчина этот работал медленно, годами, и кое-где пол уже совсем изветшал и, кажется, даже подгнил.
Но никакого мужчины с ножичком не существовало, просто краска была куплена самая дешевая, а какая-нибудь тетя Мотя, ну, или, скорее, Галина Михайловна деревянной серой шваброй с рваной серой тряпкой из махрового полотенца, которое служило долгие-долгие годы, так что от пушистости ничего не осталось еще в прежней жизни, в общем, своей этой шваброй Галина Михайловна иногда с энтузиазмом, а иногда со всей силой русской безнадежности размахивала, серую воду из ведра по полу разливала и сдирала лысым полотенцем с пола ошметки краски.
Комната эта не сырая, но темная. Вообще-то это второй коридор, почти тамбур перед кабинетами, и, кроме пола, здесь есть стены. Они выкрашены того же качества краской, что и пол, и краска тут тоже местами заметно облупилась, особенно на дверных откосах, и люди, протомившись здесь долгие часы, уносили отшелушенное на своих плечах — на куртках, свитерах, — относили краску домой.
В кабинетах получают загранпаспорта.
Получают паспорта, конечно, и общегражданские, и виды на жительство, но нравится вот мне думать, что получил человек тут загран, а потом в этом своем свитере сел на самолет и улетел на другой континент!
Но до нашей глубинки самолеты не летают, потому надо этому человеку этим свитером сначала потереть стену, ну, или лучше все-таки дверной откос, где краска облупилась заметнее, чтобы свитер своими мягкими петлями мог зацепить побольше, где неровно, и вот человек придет домой и этот свитер бережно сложит в чемодан — мы в глубинке в такие места ходим нарядные, значит, и свитер нарядный, значит, его за границу с собой непременно нужно будет брать.
И вот в чемодане летит этот свитер, с этой краской, в далекий… куда? А куда у нас народ летает? Да, кроме Египта и Турции, и не летает никуда народ. Куда-то еще или дорого-далеко, или виза нужна.
А визы в нашей глубинке не выдают. Ехать в большой город визу получать — это целое унижение, мало того, что за визу надо заплатить, а ее ведь еще и не дать могут, ведь зарплата неофициальная, а если вдруг у какого приличного человека официальная, то ниже прожиточного минимума, а значит, в цивилизованную страну визу получить почти без шансов, а тут еще ведь возиться с этим, день выделять, а то и два, и ехать на своей машине — бензин тратить и километраж накручивать, а другие приличные люди ведь и на автобусах едут, а еще заполнить все правильно почти невозможно, а потом ведь второй раз в город большой добираться, а в конце всего этого пути отказ получить.
Так что отправится наша краска только в Аланию да Шарм-эль-Шейх, и скучно ей, наверное, потому что, кажется, и в Египте, и в Турции эта краска, если у нее правда получается путешествовать, уже была.
И жду я своей очереди в этой комнате с краской, а впереди меня — всего-то один человек, пожилой, и получает он вовсе не загранпаспорт.
Стою и скучаю, вот-вот опущусь на колени, прислоню ухо к полу и буду слушать, как приличный мужчина в военной рубашке, наглаженный, с пластиковыми пуговицами, ножичком аккуратно этот пол скоблит.
Как же хочется куда-нибудь поехать.
Курортный городок
Доехала все-таки. Иду вдоль берега, натыкаясь взглядом на мужчин, женщин, детей, стариков. Они все выглядят беззащитными в своем человеческом несовершенстве, с ожогами от солнца или с ровным загаром, в сползающих плавках и впивающихся в бока бикини. Груди, ляжки, подмышки, шеи, спины, колени, щиколотки. Завораживающее зрелище. Отпуск — это сказка, иллюзия, ложь. Ткни булавкой — и все, не было этих дней безмятежности, женщины снова работают в бухгалтерии, мужчины держат шиномонтаж. Но на эту неделю Эдем существует, все достигли истинного счастья, все нелепые людишки на клеенчатых подстилках, орущие на детей матери, продавцы кукурузы, игроки в пляжный волейбол.
Я возвращаюсь с гальки к себе на песчаный пляж. Он на территории при отеле, отгорожен невысоким забором от общедоступного. «Ограждение от бедных людей», — пошутил бы Гриша. Гриша… Он как будто поселился у меня в голове и транслирует оттуда свои шутки, когда у него есть на это настроение.
Продолжаю рассматривать окружающих, но люди на соседних лежаках в нашей зоне «для богатых» все как один плоские, бесцветные, словно обмылки. Куда интереснее те, что за перегородкой, героически ворочаются на гальке.
Останавливаю взгляд на широкой молодой спине — загар играет оттенками темно-коричневого, в складках переходя практически в черный. Повернулся в профиль — красивый, но видно, что красотой своей пользоваться не умеет, его бы постричь нормально и одеть в дорогой костюм… Не отвожу взгляд, он замечает меня, секунду растерянно смотрит в ответ, потом смущенно опускает глаза. А я не отворачиваюсь, в моем нынешнем состоянии мне все равно. Полотенце в ребяческую полоску, какая-то сушеная рыбка в пластиковом поддоне, сколько ему, лет тридцать?
Встаю, подхожу к ограждению и спрашиваю: «Не хотите в бассейне искупаться, он очень освежает, лучше, чем море?» Смотрит на меня с ужасом и непониманием, ситуация достаточно комичная, я за ограждением, он на полотенце на гальке. Смеюсь.
«Вы в “Рэдиссоне” остановились?» — спрашивает он. Я, конечно, выбрала самое приличное, что было среди отечественных курортов. Улетела бы за границу первым рейсом, если бы не пандемия. В аэропорту до последнего боялась, что и сюда не пустят, даже была к этому готова. В любом случае, дальнейшая моя жизнь затянута неопределенностью. Очень жду открытия границ. Чтобы вы понимали, есть люди, пытающиеся доказать, что Гриша не сам повесился. Эти же люди будут пытаться доказать, что Гришу убила я.
Тем временем мой новый приятель идет за мной к бассейну, неуверенным шагом, как нескладный подросток, несмотря на красивое, спортивное тело. Персонал смотрит на меня с недоумением, ликую — люблю шокировать людей. «Он со мной», — говорю мальчику у бассейна. Мальчик ничего не отвечает, дает моему спутнику свежее полотенце.
Обладателя загорелой спины зовут Саша, он не то из Тюмени, не то из Тамани, как только он произнес, я сразу забыла, но кажется, что город на букву «Т». Я лежу в шезлонге, он сидит на соседнем, залитый оранжевым послеобеденным светом. Мы только что поплавали в бассейне на почтительном расстоянии друг от друга, и теперь капли воды стекают по его загорелым рукам. Он что-то говорит про свою работу, естественно, неинтересную, и я прошу его перестать.
Мы поднимаемся в лифте в мой номер, и я смотрю на себя в зеркало — треугольники лифа купальника проступают мокрыми пятнами через майку, и я нахожу это красивым. И эротичным. Я хорошо выгляжу для своего возраста, неудивительно, что он согласился подняться.
Когда я захожу в номер, то первым делом замечаю блеск ножа на низком столике у кресла. Сегодня я заказывала в рум-сервисе стейк на обед и забыла выставить посуду за дверь, чтобы ее убрали. Нож был очень острым, а мясо очень нежным, лезвие скользило поперек волокон, кусочки говядины таяли во рту. Я вешаю купальник сушиться на балкон и остаюсь голая.
Саша очень старается, когда мы занимаемся сексом, но я, как это бывает, не получаю особого физического удовольствия, я скорее отделилась от тела и наблюдаю эту картину со стороны. Хочу, чтобы Гриша в моей голове пошутил как-нибудь на эту тему, но он молчит. Я была не очень добра к Грише последние несколько недель.
При желании я могу дотянуться до ножа. Представляю, как прошу Сашу лечь на спину и закрыть глаза, вроде как затеваю игру, а потом сажусь ему коленями на плечи, левой рукой вдавливаю голову в подушку, а правой резким и точным движением перерезаю ему горло. Брызжет теплая, густая, темная кровь, заливая белоснежное отельное белье. Все это можно провернуть очень быстро. Пытаюсь прикинуть, легко ли было бы меня вычислить, но понимаю, что крайне легко, слишком много персонала видели меня с ним.
После мы лежим, и он гладит мои руки, палец за пальцем, доходит до тонкого обруча на безымянном. «У тебя кольцо», — произносит он с непонятной интонацией. Вопрос или упрек? «Мой муж покончил жизнь самоубийством две недели назад», — ровным тоном отвечаю я.
Мы решаем немного прогуляться по набережной. Идем мимо магазинчиков со шлепками и надувными кругами, местными сладостями и дешевой бижутерией. Мы держимся с Сашей за руки, стараясь противостоять толпе, которая постоянно пытается разъединить нас, и со стороны кажется, будто мы влюблены. Если прищурить глаза, то я тоже могу представить, что у нас любовь, только самое ее начало, что мы ощупью пробираемся друг к другу сквозь туман, чтобы уже не расставаться.
Я с нарастающей тревогой думаю о том, что все курортные городки Европы и даже России похожи один на другой, везде есть такие ряды магазинчиков, и время над ними не властно. Мы во многих таких городках бывали с Гришей. Внезапно мне кажется, будто время остановилось или закольцевалось, и я всегда находилась и нахожусь в некотором безымянном курортном городке, только руку держу не ту. Как дурной сон, от которого никак не проснуться, и в этом сне все неправильно, и есть чужеродный элемент, и лица у людей не те. Я заглядываю в витрины в поисках подтверждения того, что сейчас именно 2020 год, но не нахожу такого. Я действительно не понимаю, где я. Это все неправда. Я думаю о том, чем занимаются все эти продавцы, когда заканчивается туристический сезон. Но я не могу этого представить. Времени не существует.
И вдруг я отчетливо слышу голос Гриши, как будто уже не в голове, а прямо возле левого уха: «Тебе полегчало, Лерчик?» Я поворачиваюсь влево и слышу еще отчетливее: «Ну и сука же ты».
Лифт с двухсотого этажа
Лифт туго затормозил, пару раз беспомощно дернулся и замер, мягко покачнувшись. Яр вздохнул, поудобнее прислонился к стене и сделал музыку громче, запуская на телефоне игру. Сегодня у него начинался месячный отпуск после завершения одного интересного и тяжелого проекта, так что он никуда не торопился.
— Мы что, застряли? — Резкий голос прорвался сквозь ритмичные удары барабанов и лирические переборы гитары.
Яр оторвал глаза от экрана — все равно проигрывал — и уставился на женщину, сложившую губы куриной гузкой. Она раздраженно постукивала носком дорогой туфли по полу.
— Я думаю, что да, мы застряли, и это надолго, — меланхолично сообщили из дальнего угла хриплым, но определенно молодым голосом.
— Не, ну тогда надо в аварийку звонить, — встрял мужчина в дутой куртке и с уже успешно образовавшимся животиком.
— Ой, кошмар какой, я на маникюр могу опоздать, — нервно улыбнулась хорошенькая девушка в шерстяном берете, теребя в аккуратных ручках маленькую сумку.
— У тебя кошмар? Да ты что? — взмахнув рукой, в которой была зажата микропереноска, фыркнула дама с интересной формой унылых губ. — Вот у меня кошмар. Я, между прочим, на открытие своего ресторана опаздываю, а мне еще это животное усыплять.
— А у меня сегодня инспектора приезжают автомойку смотреть, — не уступил мужчина в дутой куртке.
Пока дама пыхтела, в клетке кто-то яростно и непримиримо пищал, тщетно пытаясь прогрызть себе путь на свободу. Яр даже музыку приглушил, заинтересовавшись беспокойным заключенным. Впрочем, интересно стало не ему одному.
— А кто у вас там?
Дама повернулась и смерила обитателя дальнего угла насмешливым взглядом.
— Это джунгарский хомяк, — высокомерно сообщила она, слегка встряхнув клетку, — лучший вид для содержания дома. Но к сожалению, нам подсунули абсолютный брак, даже на потомство не отдашь.
Из клетки злобно засвистели, явно осуждая ее точку зрения.
— Слушайте, а может, отдадите его мне? — Яр не мог не улыбаться, глядя на истерящую переноску. — Тогда и вы время сэкономите, и…
— Вы что, с ума сошли? — резко парировала дама. — Я за него двадцать тысяч отдала на аукционе, вообще-то. Нет, если вы его хотите купить, то пожалуйста. Я за него не для того деньги платила, чтобы отдать по первому требованию.
Яр продолжил улыбаться, отстраненно размышляя о том, что хорошо бы устроить джунгарику эффектный побег, а его хозяйку уронить в шахту лифта. Поймал себя на этих мыслях и тихо хмыкнул — последние два года не прошли даром для психики.
— Ох, милая, да ты на эти деньги могла сто килограмм такой же начинки для шаурмы купить! — бойким голосом сообщили откуда-то снизу.
На полу, удобно скрестив под собой ноги, сидела бабулька с плоской фляжкой и бодро распаковывала пахнущий чем-то острым и мясным промасленный, хрусткий пергамент. Добравшись до пухленьких горячих беляшей, она профессионально приложилась к сосуду с явно не невинным содержимым и сочно закусила, глядя на окружающих выцветшими лукавыми глазами в болоте морщинок.
— Блин, я хочу на пенсию, — донеслось из дальнего угла.
— Это, видимо, тоже из грызунов? — едко спросила дама, скроив рот в подобие участливой улыбки.
Старушка задумчиво воззрилась на практически доеденный беляш, что-то прикинула и прямо-таки расцвела.
— О, дорогая моя, нет, конечно! Мы с Таймуром вместе в комсомол вступали — такое не забывается. Для меня он специально откладывает партию-другую. С кошатиной. Это очень питательно, моя милая, поверь бабушке. Хм, ты, тощая такая, будешь? Какие грызуны, помилуй, дорогуша! Ну максимум голуби! — В даму жизнерадостно ткнули лоснящимся от сока пирожком.
Дама брезгливо поморщилась и отошла подальше. Мужчина в дутой куртке гулко фыркнул, а хорошенькая девушка в берете поддержала его смех, мило алея ушами.
— Ребят, а у нас, похоже, вызов диспетчера немного того, умер, — сообщили из дальнего угла лифта. — Что делать будем?
Смешки смолкли, все пассажиры перестали улыбаться, кроме старушки — она дирижировала кому-то невидимому огрызком беляша.
Яр протиснулся к кнопкам и попробовал набрать различные комбинации для реанимации лифта. После пятой неудачной попытки его грубо оттеснили в сторону обитателя дальнего угла, который оказался болезненно худой девчонкой с короткой стрижкой, во фриковатой одежде. Под остановившимися глазами девчонки темнели синяки, зрачки, расплывшиеся на всю радужку, пульсировали.
Яр с возрастающим беспокойством перевел взгляд на тело и руки девчонки, не замечая переругиваний остальных пассажиров… и резко прижался к стене, выпуская Тени на разведку.
Он видел, как правая рука его новой незнакомой до трещин припечаталась к створке лифта, из-под пальцев скатывались тяжелые, темно-красные капли и прозрачно-черная дымка, просачивающаяся сквозь щелки в шахту лифта.
Секунда, и Тени достигли цели.
Яр успел упасть на пол и утянуть за собой девчонку, оторвав ее от стены до того, как лифт вздрогнул, словно раненое животное, и ухнул вниз.
Через пару секунд механическая коробка дернулась, словно ее кто-то рванул за поводок, и резко замерла, подрагивая.
Всхлипы, стоны, старческое хихиканье и ругань, состоящая из взвизгов и пошлых матерных конструкций. Яр поморщился, осторожно вставая. Болели отбитые за время недолгого падения плечо и спина, Тени, сбившись в плотный комок, еле слышно поскуливали в районе солнечного сплетения. Хватило секунды, чтобы опознать того, кто был за стенкой, и теперь Яр очень четко понимал дальнейший сценарий.
Он оглядел пытающихся встать людей и осознал, что все они уже мертвы. Смириться было просто, намного легче, чем в первый раз. Схватив воющую на одной ноте девчонку, он подтащил ее к веселой старушке, присаживаясь рядом.
— Можно? — глухо спросил Яр, указывая на фляжку.
Старушка, улыбаясь, посмотрела на него. Зрачки ее сузились до жестких, неправильной формы маковых зерен. Она протянула фляжку.
Яр решительно глотнул и залил немного терпкой и пряно-алкогольной субстанции в не сопротивлявшуюся девчонку. После этого он откинулся назад, баюкая фляжку в ладонях. Остальные пассажиры что-то испуганно строчили в телефонах, пытаясь поймать связь, а ему было все равно — все равно ведь уже ничего сделать было нельзя.
— Надо прыгать. — Эти тихие слова мгновенно привлекли всеобщее внимание, даже взбешенный творящимся вокруг безобразием джунгарик замолчал.
А потом все загомонили, яростно протестуя против этого предложения. Дама сунула переноску под мышку и нависла над поднявшейся на ноги девчонкой.
— Ты с ума сошла! — брызнула она слюной. — Ты хочешь, чтобы мы разбились?! Нас все равно вытащат! А ты хочешь, чтобы мы все сдохли, так, что ли? Ты…
— Нет, я не хочу, чтобы кто-то умер, — ровным голосом произнесла девчонка, слегка расфокусированно глядя на взбешенных пассажиров. — Если лифт упадет с этой высоты, его скорости может хватить, чтобы открыть телепорт и уйти через него. Я, конечно, самоучка, но думаю, что смогу перенести нас всех. Только если мы будем падать рывками, ничего не выйдет — нужно пролететь минимум сто этажей, а мы сейчас на сто тридцатом, нужно раскачать лифт сейчас.
Дама отступила на шаг, ее лицо сморщилось, и она хрипло расхохоталась. Девчонка сжала зубы так, что желваки чуть не прорвали тонкую кожу, открыла рот, но тут лифт дернулся, затрясся, словно эпилептик, и рухнул вниз. Через десяток этажей он снова рывком замер, с треском искря лампочками и покачиваясь. Яр убрал ладонь с горлышка фляжки, глотнул и передал ее посмеивающейся старушке. Стоны людей его не трогали, а вот трагично пищавшего джунгарика было жаль.
— Я же говорила, что надо прыгать, — снова подала голос девчонка, неловко зажимая пальцами в бурых потеках рассеченную бровь.
Она поднялась на дрожащие ноги, присогнула колени и распрямила их, мягко качнув лифт.
— Эй, ты что творишь, дура?! — заорал мужчина в дутой куртке, пытаясь подняться.
Девчонка не ответила, раскачивая лифт все сильнее, переходя на прыжки.
— Прекрати! — Яр не разобрал, кто это провизжал.
Лампочка с жалобным треском вспыхивала при каждом движении кабины, старушка хихикала, люди кричали и пытались вскочить. Миловидная девушка в берете подползла и попробовала вцепиться в ноги скачущей девчонке, но та вывернулась и сразу же напоролась на кулак мужчины в дутой куртке. Два удара в живот и висок выбили девчонку из социально опасного состояния. Потеряв сознание, она кулем осела на пол, где до нее добрались возбужденно и злобно попискивающие девушка в берете и дама. Когда Яру удалось отбить ее у озверевших людей, старушка бодро полезла в потертую сумку с круглыми ремешками, достала оттуда перекись и споро обработала царапины.
Яр задумчиво рассматривал девчонку, пытаясь понять, почему ему хочется оторвать этим испуганным на самом-то деле людям их чертовы руки и скормить джунгарику.
— Да потому что они жалки.
Яр недоуменно перевел взгляд на старушку. Та улыбнулась ему абсолютно трезво.
— У тебя на лице все написано, дорогуша, — сообщила она. — Это все по твоей милости, голова твоя непутевая, верно?
— Ага. — Яр кивнул, машинально повернув девчонку поудобнее.
Старушка сложила руки на затянутых в плотные брюки острых коленках и посмотрела ехидно, явно намереваясь задать вопрос.
— Что?! — Вопль исходил от дамы с переноской.
Яра передернуло. Он ненавидел, когда его перебивали и влезали со своей истерикой. А старушка изящно повернулась к женщине и вальяжно указала на нее подбородком.
— Вот, дорогуша, посмотри, как выглядят плебеи. Ни разума, ни манер, какой ужас. Но ты, дорогой мой, не должен опускаться до них, держись с достоинством, в крайнем случае вызови кого-нибудь на дуэль!
— Интересная лексика. Выступали на сцене? Театр? — фыркнул Яр, игнорируя даму, чуть ли не свистящую, как закипающий чайник. — Браво.
— О нет, дорогуша! Всего лишь богемный образ жизни, сорок лет работы в театральной кассе и много поколений дворянских предков. Кстати, ответь даме, она же взорвется сейчас.
— Что это значит, мы застряли из-за тебя?! — тут же активировалась дама.
— На «вы», пожалуйста. — Яр зевнул. — Да, из-за меня. Но это не я, коварно хохоча, закоротил проводку. Меня просто шантажируют вашими жизнями. Если добровольно не признаю Его своим хозяином, Он отпустит лифт, и вы разобьетесь. А приносить себя в жертву ради кучки идиотов я не собираюсь, слишком эгоист для этого. Он просчитался. Опять. Так что мне потом придется отскребать вас от одежды, а это довольно противное занятие — счищать чьи-то мозги с брюк.
— Да что ты несешь? — влез мужчина в дутой куртке. — Кто это «он»? Чего это ты не разобьешься? Супермен?
Лифт качнуло.
— Да просто Он, — улыбнулся Яр, придерживая сползающую с его плеча девчонку. — Вы же все равно мне не верите. А я не разобьюсь по одной причине: бессмертен, увы мне, увы.
— А, ты блаженный, — решил для себя мужчина.
— Да как хочешь. — Яр благодарно принял у старушки фляжку, прислушиваясь к шахте. С той стороны кабины что-то прошуршало прямо за его головой. Яр дернулся и распахнул глаза.
— Держитесь, — тихо шепнул он.
Лифт рухнул.
Затормозили на девяносто пятом этаже, одна лампочка с хрустом вылетела.
— Вот это поездка, — восхитилась старушка, доставая сигареты. — Зачем ты ему, дорогуша?
— Долго рассказывать. — Яр потряс головой, отгоняя шум в ушах. — Да и смысл? Кстати, извините, что так вышло, я бы не хотел вашей смерти. И я не причисляю вас к этим идиотам.
— Да все в порядке. — Старушка чиркнула зажигалкой и затянулась. — Я уже чертовски устала, дорогуша, а покончить с собой — это значит сдаться.
Она замолчала, наблюдая, как остальные пассажиры подтягиваются на освещенное место.
— Только давай договоримся, дорогуша… — Старушка сверкнула глазами. — Когда мы все упадем, скажи, что все произошло из-за меня! Это будет самое громкое дело десятилетия, и я хочу, черт побери, прославиться! Только вот девочку жалко.
Яр пообещал, прислушиваясь к скрежету с крыши лифта и негромкому бормотанию скучковавшихся в метре от них людей. Ему тоже было жалко девчонку. Она напоминала ему его самого, только несколько лет назад. Отчаянная, желающая всех спасти… Ее было жаль не меньше, чем джунгарика. Это и послужило триггером к принятию решения.
По штанине робко и просительно поскребли. Яр скосил глаза и увидел белоснежного и слегка помятого хомяка, подволакивающего правую заднюю лапку. Он вздохнул и устроил грызуна у себя на груди — так отважный бракованный джунгарик точно выживет.
— Мадам, у меня к вам интересное предложение, — понизив голос, прошептал Яр.
— Я слушаю, — затрепыхала ресницами старушка.
Яр ухмыльнулся, запрокидывая голову и ежась от только ему слышного тяжелого дыхания за дверью лифта.
— Мы поступим вот как. — Яр склонился к собеседнице и быстро изложил план.
— Но она не сможет вытянуть даже двоих, дорогуша, девочка надорвется! А она упрямая — будет вытаскивать всех и в результате не успеет уйти вовремя, дорогой мой! — неодобрительно поджала губы старушка.
— А кто сказал, что мы позволим ей кого-то вытаскивать? — зло улыбнулся Яр.
Старушка фыркнула и начала приводить девчонку в чувство, а Яр стал концентрировать Тени, чтобы они хоть немного задержали Его.
В створку лифта вежливо постучали.
Люди замерли. Старушка скороговоркой убеждала в чем-то хмурую, вернувшуюся в сознание девчонку, а последняя лампочка, нервно икнув, погасла. Темноту разбавлял лишь свет от телефонов.
Снаружи поерзали. А через секунду створки лифта начали медленно, с натужным скрипом, открываться.
— Пора! — рявкнул Яр, выпуская Тени в атаку. Лифт дернулся и помчался вниз. Сверху раздался удаляющийся вой. Девчонка быстро шевелила губами, складывая светящиеся руки в разные символы.
Пятидесятый этаж. Все кричали, цепляясь друг за друга. Девчонка на секунду сбилась, судорожно начала фразу снова.
Тридцатый этаж. Старушка откровенно наслаждалась невесомостью. У девчонки из носа пошла кровь, чертя дорожки и скатываясь по трясущимся губам.
Пятнадцатый этаж. Между ладоней девчонки проявился дрожащий голубой шар размером с апельсин.
Девятый этаж. Девчонка потянула всех на себя, но Яр оперативно толкнул ее в портал. Она коротко вскрикнула и исчезла в разрыве пространства.
— Ну, за любовь, — азартно прокричала старушка, цепляясь за рукав Яра.
— Да, — улыбнулся тот, прижав к себе джунгарика покрепче и вспомнив глаза с огромными зрачками, — за любовь.
Первый этаж.
Ноль.
***
За пазухой лежавшего без сознания Яра сидел белоснежный джунгарик и старательно умывался.
Лудшему слесарю второго трамвайного парка
Мы жили между Старо-Парголовским проспектом и Ольгинской, совсем недалеко от Политехнического института. Мама говорила, до войны там преподавал наш дед, а что с ним потом произошло, не говорила. Мимо наших окон каждый день проходили студенты, профессора, научные сотрудники. Я видел их ноги, когда сидел-завтракал, играл, делал уроки, дрался с братом Вовой, получал по шее. От трамвайного парка папе дали восьмиметровую комнату в подвале.
Описывать ее особо не имеет смысла, тогда все так жили: буржуйка, стол для обеда и уроков, скрипучая родительская кровать, под ней дрова, шкаф, умывальник, таз для бани и стирки, коньки на стене и рядом большой матрас. Каждый вечер мы с братом сдвигали стулья, клали матрас на них. Спали вместе, чтобы было теплее.
Рядом с матрасом — самый дорогой предмет в нашей семье: немецкие часы с боем. Деревянные колонны, резная дверца со стеклом, позеленевший от сырости маятник, наверху ангел с отбитым носом и отстреленным крылом — виден след пули. Бабушкин отчим, Николай Петрович, привез их из Берлина вместе с остальным фашистским барахлом, целый вагон притащил и забил дом в Озерках так, что нельзя было пройти из комнаты в комнату, не вытерев рубашкой или штанами пыль с немецкого добра. Один из больших шкафов с собаками и охотниками Николай Петрович приспособил под клетки с кроликами.
А часы достались маме в качестве приданого на свадьбу, но без ключа. Николай Петрович сказал, что потерял его. И папа выточил новый ключ на работе, красивый, под стать часам. Не зря же ему подарили на день рождения в этом году его фотопортрет с надписью: «Лудшему слесарю Второго трамвайного парка г. Ленинград».
По этим часам мы отмеряли время страха.
Ровно в восемь садились за стол и начинали бояться, и боялись до десяти.
Потому что если папа пришел раньше, значит, он не пил и в худшем случае нас ждет пара подзатыльников или вывернутое ухо за двойку, грязные ногти и вызов в школу. А в лучшем — смастерим самолет, ракету, залезем в чужой огород и в общежитие к ученым, повзрываем патроны, посмотрим на голых баб в бане, очень интересно и весело с папой, когда он трезвый.
После десяти он, как правило, падал на пол и не приходил в себя до шести утра, когда нужно вставать на работу. Даже пописать не вставал, писал так. И утром кто-то из нас мыл пол.
Перед папиной получкой и перед праздниками мы всегда старались остаться ночевать у друзей, от греха подальше. Или уехать к бабушке в Озерки. Но в последний раз Николай Петрович увидел, как мы достаем из клетки Арамиса, венского голубого кролика, и решил, что мы хотим пустить его на жареху. Хотя сам даже не дал ему имени. А через две недели Арамис стал куском шапки за десять новых рублей вместе с Ришелье и Рошфором. И теперь к бабушке было нельзя.
У Витьки Казанцева заболела мать, Валька Таршин попался с папиросами. На седьмое ноября, красный день календаря, нам оставалось ждать очередных синяков.
— Задолбало.
— И чо?
— Ничо. Сами его отмудохаем.
— Ага. Д’Артаньян херов.
— На чердаке перекантуемся?
— Замерзнем, как на Новый год, и потом опять в больничку?
— В больничке хорошо. Лежишь, чистота, все добрые. Кормят, уроки не надо делать.
— Ага, ты-то кровью не ссал.
— А ты не ссы.
Короче, пока все просвещенное человечество приветствовало Восьмой съезд Болгарской Коммунистической партии, слушало доклад товарища Косыгина и готовилось вступать в светлое коммунистическое будущее, мы с Вовой готовились отмудохать отца. Приготовили мешки с песком, обмотали киянки тряпьем, чтобы, не дай бог, не насмерть.
В восемь мать загнала нас ужинать. А потом делать немецкий.
Helga: Kurt, schalte bitte mal das radio ein!
(Хельга: Курт, включи радио!)
Kurt: Was willst du denn hören?
(Курт: Что ты хочешь услышать?)
Helga: Der “Berliner Runffunk” bringt um Uhr Szenen aus Verdi-Opern.
(Хельга: Берлинское радиовещание передает сцены из опер Верди круглосуточно).
— Мам, можно потом? Каникулы же!
— У вас обоих каждый день каникулы!
Слушали у соседки поздравительную речь Хрущева и «А у нас во дворе». Когда мама и тетя Люся пошли за пивом, попытались поймать «Радио свобода» и «Голос Америки», вдруг там будет Элвис. Но ничего не вышло. Зато мама налила нам пива. Вова подавился гречкой и покраснел, было очень смешно. У тети Люси расстегнулась пуговица на рубашке, я увидел кусочек ее груди. В десять легли спать. Праздник удался.
В два я проснулся от грохота в коридоре, это был не сосед дядя Боря, а папа. В начале войны дед саданул ему по ноге топором. Кости срослись неправильно, отчего папа всю жизнь немного хромал и шаркал, когда напивался.
— Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой! — заорал он из коридора.
Я встал и пописал в ведро под умывальником, снова лег. Папу вырвало два раза. Когда я почти уснул, он ввалился в комнату.
— Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой! Эй, вы! Вставайте! Или вы вши фашистские?!
Папа выбил из-под нашего матраса стул.
— Папа, я спать хочу.
— Я что, зря за тебя кровь проливал? — Папа двинул мне в челюсть, и я врезался в горячую буржуйку.
Проснулись мама и Вова.
Папа навалился на меня и стал душить:
— Сука, сука.
Мама выбежала из комнаты. Вова ударил папу поленом. Но, видимо, слабо.
В ответ папа ударил его сильно.
Вова упал.
И я ударил папу сильно. И он меня сильно. И я его сильно. И он меня сильно. И я его сильно.
Вова встал и ударил его в спину топором.
Папа упал.
Я ударил его ногой. И Вова ударил ногой. Я снова ударил его ногой. И Вова ударил ногой.
Мы устали. Забрали ключи. Вытащили его на улицу. Бросили мордой в лужу. Ударили пару раз. Пошли спать.
Утром пришла мать.
Папа утром не пришел. И на следующий день тоже не пришел. Участковый тоже не пришел.
Папа пришел через неделю, он него воняло блевотиной и водярой. Я встретил его с топором.
— Вещи тут.
Вова вынес ему барахло и свалил в кучу перед ногами.
— Сами тут теперь, — сказал папа, собрал вещи и пошел.
Я устроился почтальоном, больше никуда четырнадцатилетнего не брали.
Сейчас моему сыну четырнадцать. Когда он родился, папа с мамой развелись в последний раз, в третий или четвертый.
Несколько месяцев назад у папы сбежала Альма — лопоухая овчарка. Видимо, он опять напился, избил ее. А теперь еще и инсульт. Ничего не сделать, папу выписали домой умирать.
Приходили какие-то черти, говорили, он квартиру отписал им, показывали бумаги. Я ударил одного в бороду, больше не появлялись.
Вовкина жена, когда увидела его, заплакала, стала причитать:
— Он меня не узнает. Он меня не узнает.
А с хера ли ему тебя узнавать? Даже мама не может запомнить всех Вовкиных баб. Так и сказала на свадьбе:
— Я всех твоих шлюх запоминать не собираюсь.
Сегодня вместе со мной приехал сын. Когда он был маленьким, папа называл его жуком, подкидывал, терся щетиной и щекотал. Научил ловить рыбу, собирать грибы, взрывать патроны и подглядывать за бабами в бане. А теперь не узнает.
— Ты к козам?
— К кому?
— Козам. — Папа показывает на маму и ее сестру, тетю Нину.
— К тебе.
— А ты кто?
— Я твой внук.
— Рыбак?
— Ну так.
— Рыбки есть?
— Были.
— Я так и знал. Рыбак! Возьми аквариум.
Через пять секунд аквариум разваливается у сына в руках.
Папа плачет. По комнате идет запах. Опять не сказал, что нужно в туалет. Вытаскиваю из кровати. Несу в ванную, стягиваю штаны, трусы, рубаху, включаю душ.
Папа плачет.
Папа, не плачь.
Давай споем вместе.
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой.
Маятник
Следователь улыбался одними глазами. Буквально. На том месте, где у обычных людей глаза, у опекунов два одинаковых темно-бордовых рта. Черная кожа на его овальном лице переливалась обсидиановым глянцем. Других черт опекуны не имеют: гладкая галька с двумя ртами в глазницах. Сейчас они оба кривились в профессиональной улыбке работника, по долгу службы вынужденного много общаться с людьми.
— При каких обстоятельствах вы обнаружили пострадавшего? — Рты следователя задвигались, и у каждого был свой голос: один звенел юношеской бодростью, второй же скрипел прокуренным стариковским баритоном и немного не поспевал за молодым. Опекун достал из кожаной папки блокнот и ручку, приготовившись записывать.
— Я возвращалась с работы домой. Вот мой дом. — Лена махнула рукой в сторону многоэтажного здания напротив. — И услышала даже не стон, а какой-то такой… хрип, знаете. Вот отсюда, из кустов. Я еще по сторонам оглянулась, и, удивительное дело, во дворе вообще никого не было. В это время здесь всегда многолюдно — и никого, совсем никого. Я заглянула в кусты и увидела мужчину, всего в крови, голова разбита. Он на боку лежал и хрипел, глаза закатились. Я попыталась заговорить с ним, но он в таком состоянии тяжелом был. Хотела позвать на помощь, но во дворе все еще было пусто. Тогда я побежала к себе домой — там телефон, и это рядом, — скорую вызвала. Дежурный сказал, чтобы я возвращалась к пострадавшему и встречала бригаду. Скорая еще так долго ехала. Они его загрузили в машину и увезли. В себя он так и не пришел. Вот, собственно, и все.
— Хорошо, простите, как вас?
— Елена.
— Елена, а не заметили вы чего-нибудь странного, необычного? Может, кто-нибудь убегал или шел быстрым шагом неподалеку?
— Нет, как я уже говорила, двор был абсолютно пустым. Я никого не видела. А странное… Странное было. Это сам мужчина, пострадавший.
— Уточните.
— Его внешность. Я такого нигде не видела. Очень светлая кожа. Ноги такие длинные. — Улыбки на лице следака захлопнулись, как форточки. — А главное — не было у него живота такого, как… у нас. Совсем плоский живот.
— Угу, — буркнул следователь. Оба рта его слегка приоткрылись, и Лена ощутила привычное «касание» опекуна: внутри как будто все собрали в невидимую горсть, и нахлынул голод, от которого подкашивались ноги, кружилась голова, вышибало слезу. В ушах зазвенело. — Значит, так, Елена, вот протокол, прочитайте и подпишите. Потом вы оставите нам свои координаты. Мы сами с вами свяжемся.
***
В маленькой кухне нервно трясся пустой холодильник. Лампочка под желтым абажуром еле сочилась светом на клеенчатый стол. Лена сидела на табурете перед пустой тарелкой с закрытыми глазами. Первые минуты после приема пищи — самое восхитительное время, когда можно забыть о голоде и спокойно прислушаться к себе. Мир как будто замирает, и движение его из безумного дергания картинок преображается в плавное перетекание одного момента в другой. Здесь и сейчас, гибкость форм и податливость мысли. Лена с закрытыми глазами слушала шум вечернего города за окном: ветер пересыпал в ладонях опавшие листья, улица вдалеке шуршала и щебетала, изредка вскрикивая клаксонами. Шум рассыпался на отдельные бусины, которые Лена перебирала на манер четок. Усталое после работы тело тихо гудело, как новая трансформаторная будка.
На то, чтобы почувствовать мир в его неискаженном состоянии, дается всего лишь пара минут. А потом удар снизу. Внезапный и мощный приступ тошноты как отдача приклада. Лена еле успела добежать до раковины, закрывая руками рот. Невидимый насос выбросил на облупившуюся эмаль съеденный ужин — все, что Лена заработала за сегодня. Толчок. Еще толчок, уже слабее. Всего два раза за жизнь ей удалось побороть тошноту, идущую сразу после освобождения от голода, как вагон за тепловозом. Она вспомнила оба эти раза — это было в юности, когда еще хватало сил и упрямства бороться. Как долго длились тогда эти драгоценные минуты свободы, как ясно было в голове и спокойно внутри. Некоторые знакомые могли насчитать два или три случая, когда у них получалось удержать съеденное. У многих не выходило вообще никогда. Но бывали и исключения, как, например, одноклассница Маха. Та умудрялась сохранить половину съеденного за день. Говорила, что хорошая генетика — досталась от мамы. Неспроста она и училась лучше всех, а сейчас работает с опекунами в круглом доме. Да и живот у нее всегда был меньше, чем у всех остальных в школе, включая учителей.
Лена взглянула на свою выпирающую под поношенным халатиком утробу, сильно увеличившуюся в размерах за последнее время. Провела по нему прозрачной, с серо-зеленой кожицей, рукой. Все тяжелее стал переноситься голод, все мощнее накатывала тошнота. Лена знала, что начинает увядать. Что если не бороться, то однажды она упадет на тротуар под ноги прохожим и больше не встанет. И пешеходы будут торопиться по своим делам как ни в чем не бывало, просто обходя труп стороной, как это случается везде и повсюду. Может, если найдется кто покрепче и помоложе, ее оттащат поближе к стене, чтобы не мешала движению, пока вечерние грузовики-труповозки с командой санитаров не выползут на улицы собирать свой урожай. Лена взглянула на себя в зеркало над раковиной. Серая кожа лица сегодня казалась темнее обычного. Синяки под глазами не сходят уже несколько лет. Первая седина в темно-русых волосах. Морщины, улегшиеся на лбу и вокруг рта размером с грецкий орех. Надо брать себя в руки и бороться. Лена бросилась ставить чайник на плиту. Если на ночь выпить горячей воды и постараться уснуть как можно скорее, то голод можно обмануть до утра. Бывали у Лены в последнее время бессонницы, когда она мучилась до рассвета, сжав одеяло зубами и обхватив свой круглый живот.
Но сегодня случилось нечто совершенно удивительное — голод почему-то решил отступиться от нее. И это было то, о чем она не сказала следователю: когда захлопнулись задние двери скорой за тем несчастным на носилках, Лена поймала себя на мысли, что все время, пока бегала домой вызывать помощь, встречала машину и объяснялась с врачами — все это время совершенно не ощущала выжимаемую насухо простыню в животе; перестала кружиться голова, исчезла липкая, до дрожи в коленках, слабость. Пропало все то, что она испытывала еще минут двадцать назад, поворачивая с мутно освещенной улицы к себе во двор. И лишь когда скорая исчезла в арке, расплескав в ней лучезарную истерику голубого, Лена почувствовала что-то совершенно новое. Это было не просто облегчение от того, что свалилась ноша; откуда-то из темени через позвоночный столб шел прохладный поток, растекающийся по конечностям мягкими толчками. Небывалое спокойствие и безмятежность погребли ее под собой, как кубометры песка из кузова самосвала накрывают лопух. Неведомая огромная птица схватила ее своими лапищами и потянула вверх. Лена не могла припомнить, как долго ее носило по разъятой обыденности. Время застыло теплым наплывом воска на пальце. Реальность вернулась корочкой удостоверения в руках следователя. А «касание» опекуна сбросило ее в лапы голодухи обратно.
Чайник захрипел, отплевываясь кипятком. Лена выключила газ, налила горячей воды в кружку до половины, разбавила холодной из-под крана, залпом выпила, погасила на кухне свет и поспешила лечь в кровать. Через пять минут она уже спала.
***
Разбудил звонок в дверь. Набросив халат, плохо соображая и не до конца разлепив глаза, Лена поплелась открывать.
— Кто там?
— Доброе утро, Елена, я из полиции! — Два голоса, молодой и старый, зазвучали из-за двери. — Мы беседовали с вами вчера вечером. Необходимо, чтобы вы ответили на пару вопросов.
Лена щелкнула замком. Две улыбки на черном лице сверкнули в полумраке лестничной клетки.
— Извините за ранний визит. — Опекун переступил порог, не дожидаясь приглашения. — Но дело не терпит отлагательства.
Сегодня на нем был типовой черный мундир представителя закона с полицейскими лычками золотого отлива на воротнике. В руках он держал все ту же кожаную папку на молнии. Следователь снял фуражку и повесил ее на крючок в прихожей. Трудно отличить внешность одного опекуна от другого — стандартное изделие фабрики власти, функция во плоти. Зато «касание» каждого опекуна индивидуально. Это его отпечаток пальца, рисунок радужки глаза и форма ушной раковины. Человек по каскаду эмоций во время этого мучительного процесса всегда знает точно, кто именно из безликих находится перед ним.
Лена провела визитера на кухню, где они уселись на табуретки за маленький стол под пестрой клеенкой.
— Елена, — задвигал всеми своими губами следователь, одновременно расстегивая молнию черной папки, — были ли вы знакомы с пострадавшим до вчерашнего события?
— Нет. Я же вчера вроде говорила об этом.
— Понимаете, мы до сих пор не можем установить его личность. Он сейчас в больнице без сознания. Врачи говорят, что он в коме. И при нем не было никаких документов. Вообще единственное, что обнаружилось в его карманах — вот это. — Опекун извлек из папки сложенный вчетверо тетрадный лист в клетку и протянул Лене.
Она взяла помятый листок. Истрепанный, он уже не хрустел в руках, а лишь по-старчески шамкал. Синей шариковой ручкой на нем было выведено несколько строк. Когда их смысл дошел до Лены, буквы бросились врассыпную, а светлый клочок в руках поехал куда-то в мутную даль.
— Елена, почему здесь написан ваш домашний адрес?
— Я не знаю. Правда. Я его в первый раз видела. Человека с такой необычной внешностью я бы точно запомнила. Может… кто-то ему этот адрес дал, или… Я не знаю, почему. Не знаю.
Опекун не стал задавать следующего вопроса. Лену проняло его прикосновением. Как днем ранее, только гораздо сильнее. Она схватилась за стол, боясь упасть. Не получалось сделать вдох; парализованная, Лена медленно и с сипом выдыхала.
— Я вам верю, Елена. — Все закончилось так же резко, как и началось. — Похоже, вы и правда его не знаете. Почему же тогда вы так взволнованы?
— Ну, не каждый день со мной случаются избитые мужчины и допросы. — Лена, опустошенная, постепенно приходила в себя.
— Это не допрос. Я лишь выясняю обстоятельства произошедшего. Очень надеюсь, что до настоящего допроса у нас все-таки не дойдет. Так что вот вам моя визитка. — Он достал из бокового кармана белую картонку и положил на середину стола. — Непременно позвоните, если что-нибудь вспомните.
Лена взяла визитку. На белом фоне лишь цифры черным цветом.
— А кого спросить? Здесь только номер.
— Просто представьтесь. На том конце поймут, кто вы и по какому вопросу. — Углы ртов разошлись в деловой полуулыбке, означавшей конец разговора.
Следователь застегнул черную папку, встал из-за стола и направился в прихожую. Лена поплелась за ним. Опекун нацепил форменную фуражку, попрощался и вышел. Обессиленная, она села на корточки, привалившись к входной двери. Слишком насыщенное событиями утро рабочего дня, и голод уже вовсю давит коленом. Была одна вещь, о которой Лена побоялась сказать следователю, а тот не понял, что она что-то недоговаривает. Или сделал вид, что не понял. Адрес на том клочке бумаги был написан ее рукой. Это был Ленин почерк.
***
— Кем вы приходитесь пациенту?
Женщина в белом халате за стойкой регистратуры изнывала от голода. Лена поняла это по глухому голосу, по ее сбитому взгляду, обращенному скорее внутрь себя, а не на собеседника. Лена и сама тянула эту ношу с того момента, как ушла с работы раньше положенного, и всю дорогу до больницы груз только набирал вес.
— Это я его обнаружила, понимаете. Я вызвала скорую.
— В реанимацию вход разрешен только близким родственникам. Даже если вы попадете в палату, он все равно вас не услышит. Кома.
— Я понимаю, что есть определенные правила в больнице. Но ведь никому же не станет плохо, если я зайду туда на несколько минут. Да вам и не надо меня никуда пропускать. Вы просто не заметите, как я сама проскочу. Только скажите номер палаты, пожалуйста, а дальше я уж разберусь.
Лена аккуратно, чтобы никто не заметил, положила на стол перед женщиной прозрачный пластиковый пакет, в котором виднелись вареное яйцо и небольшой кусочек черного хлеба — весь ее сегодняшний обед. Та по-птичьи стрельнула взглядом по сторонам и ловким движением смахнула пакет куда-то вниз.
— Восьмая палата. — Голос ее окреп и зазвенел. — Только наденьте халат и маску.
В палате лежали двое мужчин, опутанные трубками и проводами. Стоявшие рядом с кроватями аппараты попискивали, гудели и перемигивались лампочками. Люди дали им жизнь, чтобы те давали жизнь людям. Лена сразу узнала вчерашнего человека по светлой коже и плоскому животу. Голова была перебинтована, из ноздрей торчали прозрачные трубки, тянувшиеся к прибору, предназначение которого ей было неизвестно. Его сосед, гораздо старше на вид, уже не выглядел живым. Очертания темного его лица с трудом читались в слабо освещенном помещении.
Лена сделала пару шагов к кровати светлокожего мужчины. Ощутила струю безмятежной свежести, что так властно захватила ее вчера во дворе. Еще приблизилась — струя забила сильнее, вымывая своим напором голод и страх. Обе руки незнакомца лежали поверх белого одеяла, утыканные датчиками и капельницами. Уже совершенно ничего не боясь, Лена подошла к койке и взяла его кисть обеими руками. И все пропало. Звуки, цвета, формы — все сделалось единым. Не стало никакой Лены. Был только яркий свет и абсолютное успокоение.
— Здравствуй, Лена!
Вначале свет соткался в глаза серого цвета, от черных зрачков по радужкам расходились темно-желтые лепестки узора. Свет постепенно расступался, обнажая лицо, перебинтованную голову, тело на больничной койке. Картинка с палатой постепенно возвращалась, как на старом, долго нагревающемся ламповом телевизоре. Незнакомец улыбался и гладил большим пальцем тыльную сторону ее ладони. Лена разжала руки и выпустила его кисть.
— Что все это значит? Что со мной происходит? Кто вы такой и откуда знаете мое имя?
Грохнула дверь палаты. Вбежали трое в белом.
— Девушка, здесь нельзя находиться! Выйдите, пожалуйста, не мешайте врачам! У нас пациент вышел из комы.
***
— Я как бы и здесь, и там. Одновременно. И большая моя часть там, она знает все. А здесь я знаю лишь то, что мы с тобой связаны. И я должен тебе помочь, должен вытащить тебя отсюда.
Они шли по осеннему городу. Незнакомец был еще слаб и ступал осторожно, слегка опираясь на Ленино плечо. Прошло всего несколько дней после того, как он сбежал из больницы и позвонил в дверь ее квартиры.
— Вытащить куда?
— Туда, откуда я пришел. Потому что настоящая, реальная, полноценная ты тоже находишься там. И там мы знаем друг друга. Я чувствую эту связь ежесекундно. Там нет голода, нет опекунов. Я не смогу тебе даже описать этот мир. Но уверен, что ты чувствуешь его присутствие, когда находишься рядом со мной. Потому что моя природа оттуда.
— Чувствую, это правда. Когда ты рядом, голод пропадает. — Лена заглянула в его серые глаза и в очередной раз ощутила легкое покалывание под всей кожей. — Ты сказал, что там, откуда ты пришел, нет опекунов. Почему так? И кто они вообще такие?
— Они лишь представители сдерживающей силы, регуляторы всеобщего протокола. В нашем мире тоже есть эти силы, но ведут себя по-другому. Там они сидят в каждом из нас, и не существует такого выделившегося вида ротоглазых, как это произошло здесь. И здесь они мне ничего не смогут сделать.
— Совсем ничего? Разве так бывает?
— Бывает. Потому что там я умею управляться с этой силой внутри себя, и только поэтому возможно мое появление в этом мире. А здесь эта сила отлилась в отдельный биологический вид, от которого вы полностью зависите, а те, в свою очередь, полностью зависят от вас. Они вытягивают вашу энергию через «касания». Поддерживают и культивируют страх и боль. Это как человек вносит удобрения и выращивает пшеницу, которая полностью зависит от человека, который зависит от пшеницы. Но я знаю, как вытащить тебя отсюда.
— И как же?
— Тебе нужно сделать всего одну вещь — вспомнить, как меня зовут.
***
Лену снова вырвало, который раз за сегодняшний вечер. Уже не было видно дна желтого пластикового тазика.
— Неплохо! У тебя получается все лучше и лучше. Начинаешь дольше держать концентрацию. — Он положил руку ей на лоб, и тошнота растворилась как сахар в горячем чае.
— Если бы это еще не было так мучительно.
— Вот! Именно здесь и ключ! Пойми механику твоего страдания: вначале разгорается голод, ты его утоляешь, проходит какое-то время, и накатывают тошнота и рвота. Голод-тошнота, тошнота-голод — это как колебания маятника. Основа любого страдания — это качание туда-сюда, перемещение из одного положения в другое, пульсация. И толкает этот маятник только одна сила — твое желание. Пришел голод, и ты хочешь, чтобы он прекратился, хочешь изо всех сил, вся концентрируешься на этом желании, буквально становишься им. И в этот самый момент ты толкаешь маятник. Приходит тошнота, и ты цепляешься за желание сохранить съеденное — и придаешь движению маятника новую силу. И так он и качается туда-сюда изо дня в день. И этот процесс пронизывает все в этом мире. И не только в этом. И опекуны тоже живут по этим правилам. А все, что тебе нужно — это перестать желать, чтобы боль исчезла. Попробуй посмотреть на нее спокойно и невозмутимо. Принять ее, если угодно. Только так ты погасишь эти колебания и остановишь маятник. Ну что, попробуем еще раз?
— Хорошо. Только ты не уходи на кухню, побудь рядом.
— Пойми, я лишь могу временно облегчить твои страдания. Еще могу указать путь. Но вырваться из этого мира ты должна сама, своими силами. Мне не пройти этот путь за тебя.
Он встал, выключил люстру, оставив лишь бледную настольную лампу, и закрыл за собой дверь. Тут же острые пальцы бесцеремонно начали ощупывать Ленины внутренности. Она закрыла глаза и сосредоточилась на этих ощущениях, не пытаясь вступить с ними в схватку. Спустя недолгое время голод стал нестерпимым, всепоглощающим, но Лена упорно отстранялась от него. Все, что ей нужно было делать — просто наблюдать, стоя в стороне. И вот, о чудо, голод начал слабеть, его хватка разжалась. Не вовлекаясь эмоционально в страдание, Лена просто давила на тормоз, пока, наконец, голод не ушел окончательно. Эта удивительная техника, казалось бы, такая простая, позволила ей впервые в жизни спастись от мучений, не принимая пищу.
Но впереди, Лена знала, было самое трудное — тошнота, бороться с которой у нее не получалось совсем. Если голод медлительный и долгий, то у тошноты взрывная природа. Трудно поймать ее начало, она бьет резко и исподтишка. Лена предельно сконцентрировалась и затаилась, как кошка перед мышиной норой. Дыхание ее превратилось в тонкую нитку. Вот она засекла где-то в солнечном сплетении маленькую зудящую точку и вся устремилась туда. Это было сравнимо с наблюдением за взрывом в замедленной съемке: тошнота стала расти, заполнила собой всю грудь и стала спускаться в желудок, заставляя его истерически сокращаться. Впервые у нее получилось разделить своим вниманием этот процесс на составные фрагменты, и каждый по отдельности не был таким мучительным. Навалилась слабость, голова свесилась на грудь. Толчок! Лена застонала, но выдержала. Еще толчок! Третий, уже слабее. Четвертый было вывернул из-за угла, но на полпути передумал. Желтый тазик не пригодился.
Щелкнул выключатель, свет залил комнату. Лена открыла глаза.
— Знаешь, ты очень способная ученица!
***
Связка ключей со звоном упала на бетонный пол лестничной клетки. Да у Лены и не получилось бы попасть в замочную скважину. Все вокруг плыло и шаталось. Дверь квартиры плавала бурым бесформенным пятном. Лена вспомнила, что справа есть звонок и, упершись лбом в мягкий дерматин, нашарила кнопку. Послышались приглушенные шаги, лязгнула щеколда, открылась дверь, и Лена упала в прихожую прямо ему на руки.
— Так, что случилось? — Она почувствовала его ладони на своих висках. Звук его голоса пробивался будто из-за стенки. — Посмотри мне в глаза, сконцентрируйся!
Лена попыталась, но перед ней плавала какая-то мазня. Он подхватил ее на руки и отнес в комнату, усадил на стул, а сам встал сзади, положив обе ладони ей на голову.
— Давай, ты знаешь, что нужно делать! А я тебе помогу. Сконцентрируйся и начни работать. Ничего страшного, постарайся расслабиться.
Лена уже была готова потерять сознание, но собрала остатки воли, концентрируясь на разбегающихся, будто муравьи, ощущениях. И тут же ударил приступ тошноты невиданной силы. Казалось, огромная рука ухватила ее за нутро и хочет вывернуть через горло наизнанку. Она почувствовала, как что-то скользкое и живое поползло по пищеводу наверх, трепыхаясь и причиняя невыносимую боль. Лена замычала, из глаз потекли слезы.
— Давай, Лена, давай! Сейчас все закончится, надо только потерпеть.
Шевелящийся комок тем временем уже подступил к горлу. Лена начала задыхаться. Руки на ее голове крепче сдавили виски, и она почувствовала его лоб на своем затылке. С надсадным криком Лена упала со стула на четвереньки и выпустила долгий и шумный поток на пол. Почувствовав облегчение, она перевернулась на бок и зашлась кашлем. Зрение вернулось большой бурой лужей на полу, в которой билось нечто узкое и блестящее — не то рыба, не то змея, — разбрызгивая хвостом капли по стенам. Сверху на существо упал синий плед, и белые мужские руки унесли это в туалет. Послышался шум сливаемого бачка.
Он вернулся, вытер ей лицо полотенцем и переложил на кровать. Принес стакан воды, и Лена жадно его осушила.
— Ну, а теперь рассказывай.
— После работы на улице ко мне подошел опекун. Другой, не из полиции. Показал удостоверение особого отдела. Предложил поговорить в его автомобиле, тот рядом совсем был припаркован. Мы сели, и сначала он поздравил меня с прибытием парашютиста. Это он про тебя так. Сказал, что очень редко с кем такое происходит, и, видимо, я необычный человек, раз за мной пришли. Но вот только, говорит, мне это все равно не поможет. А потом коснулся. Очень сильно, с таким я еще не сталкивалась прежде. На какое-то время я просто отключилась, а очнулась, когда он что-то запихнул мне в рот, что-то маленькое и круглое. И я даже не глотала, оно само как-то проскользнуло внутрь. После этого он сказал, что я свободна. Я вылезла из машины и пошла домой. Но где-то на полдороги… Сложно описать. Я как будто перестала быть собой. Было полное ощущение, что меня хотят вытащить из тела. Перестала понимать, что я — это я. Сопротивлялась как могла, и в итоге осталась только одна мысль в голове — нужно быстрее домой, к тебе, пока не стало поздно. И, видимо, только эта мысль меня и довела, потому что потом я уже ничего не помню, очнулась уже тут, на этом стуле.
— Так, нам больше нельзя здесь оставаться! — Он встал и вышел из комнаты. Донесся шум хлопающих дверей и передвигаемых предметов. Вернулся он с туристическим рюкзаком в руках, уже чем-то наполненным. — Нам надо уехать.
— Куда? — Лена приподнялась на локте в кровати. Чувствовала себя она гораздо лучше.
— Главное — это выбраться из города. Ты попала под особое внимание, и просто так они от тебя уже не отстанут. Нужно найти тихое место, где мы полностью сконцентрируемся на работе. Времени не так уж и много. Я сложил все припасы. Давай, помогай мне!
***
Лена открыла тяжелую, сколоченную из толстенных досок, входную дверь. Крыльцо по щиколотку было заметено снегом. Думая о том, что по возвращении надо будет как следует поработать лопатой, она двинулась к калитке. Снег под валенками оглушительно жамкал, будто кто-то огромный пережевывал капусту над самым ухом. Лена вышла на улицу, миновала с десяток дворов и свернула по узкой тропке к реке. Здесь она обернулась, прикрыв ладонью в пестрой варежке глаза от слепящего солнца.
Деревня была большой: две длинные улицы с белыми шапками на крышах. Дым из трубы поднимался только над их избой. Здесь, на севере, почти все деревни были заброшены. Возникало ощущение, что люди уезжали отсюда в панике, побросав мебель, бытовую технику, ценные вещи. В пустых домах нашлось все самое необходимое: теплая одежда и обувь, инструменты, кухонная утварь. Электричества не было, зато по дворам лежало вдоволь дров. Кое-где в чуланах и погребах они даже находили небольшие припасы: в основном крупу и сушеные грибы. Лена давно уже позабыла, что бывает такой голод, от которого невозможно уснуть. Удивительно, как мало на самом деле нужно человеку, чтобы прожить. За эти несколько месяцев непрерывной практики в глуши на краю мира у Лены совсем исчез живот, и она с легким испугом смотрела по утрам на себя в старое огромное зеркало в дубовой резной раме, стоящее у них в зале. Видела бы ее сейчас одноклассница Маха.
По тропке она спустилась к мосткам на реке. Он сидел чуть поодаль на железном коробе и удил рыбу в свежей лунке. Лена сошла на лед. Он услышал ее шаги, положил удочку и сделал несколько шагов навстречу, снимая меховые рукавицы. Она скинула свою варежку в замысловатых северных узорах и взяла его за руку. Его серые глаза на бледном лице смотрели мягко и спокойно. А вокруг не было ничего, кроме белого. В какой-то момент исчезли река и лед, мостки и деревня, остались лишь два серых с желтой окаемкой глаза на белом фоне. Сверкнул яркий свет, а она все смотрела в эти глаза.
— Сережа!
— Лена, наконец-то!
Сияние расступалось. Картинка с палатой постепенно проявлялась, как на старом, долго нагревающемся ламповом телевизоре. Лена лежала на больничной койке. Из ее носа тянулись прозрачные трубки, из руки торчала игла с капельницей. Сережа сидел рядом на стуле и гладил большим пальцем по ее тыльной стороне ладони. Грохнула дверь палаты. Вбежали трое в белом.
— Все хорошо! Все хорошо! Она очнулась. Я вас поздравляю! А теперь, пожалуйста, выйдете в коридор, нам надо ее осмотреть.
***
Полицейский в черной форме равнодушно сканировал толпу в вестибюле метро. Ступив с эскалатора на мраморный пол, Лена вся напряглась под его взглядом. Но до нее полицейскому не было никакого дела. Она пока не научилась быть расслабленной в присутствии людей в черном.
Толкнув тяжелую дверь из толстого стекла, она вышла на Сенную площадь, залитую апрельским солнцем, отскакивающим от луж. Свернув направо к часовне, Лена решила пройти на Гороховую дворами, лавируя среди подмятых неизбежностью весны редких снежных куч. Остановившись у одной, она набрала в ладонь жесткого колючего снега с хрупкой коркой льда. Тот сразу начал кусаться в ответ. Какой снег реальнее? Этот? Или тот, что она сгребала по утрам большой деревянной лопатой с крыльца в той далекой глухой деревне? С момента ДТП прошло три месяца. Один она провела в коме и прожила за это время еще одну жизнь. Два месяца Лена училась заново ходить и адаптироваться к новому миру. Или старому? Да и кто такая сейчас эта Лена? До катастрофы это был один человек, в том странном мире — совсем другой. Сейчас она не чувствовала связи ни с первым, ни со вторым. Мир разлетелся на корявые фрагменты, и как Лена ни пыталась его собрать, ничего не получалось — утратилось чувство реальности всего происходящего. Эти фрагменты было попросту не к чему крепить.
Если бы не Сережа! Он был всегда рядом: держал ее за руку в классе реабилитации, помогая делать первые шаги, не отходил от постели, пока она была в коме. И даже там, внутри… Она так и не решилась рассказать ему о том мире и своей жизни в нем, об их встрече. Просто не находила сил. Лена выбросила потекший в ладони комок, решив, что сегодня обязательно все ему расскажет, и двинулась в сторону шумной Гороховой. Пройдя ее до Фонтанки, она вышла на набережную, прошагала с десяток домов и повернула в знакомую арку. Большие старые ворота из витых чугунных прутьев, обычно всегда закрытые, были распахнуты настежь. В глубине двора стояла машина скорой помощи, сигналя голубым пунктиром. Пузырьки страха побежали по артериям, заставив Лену перейти на бег. Двое медиков уже загружали носилки, на которых лежал без сознания совсем молодой парень, почти мальчик. Светлые его волосы были в крови. Чуть поодаль стоял с потерянным видом Сережа. Лена бросилась к нему и, схватив за плечи, заглянула в глаза.
— А, привет! — Он слабо улыбнулся, видимо, вынырнув из очень глубоких раздумий. — Тут такое дело… Я возвращался домой и обнаружил этого парня без сознания, голова разбита… Ну, сразу достал мобильник, скорую вызвал. Пока ждал, решил его осмотреть. И в руке у него, понимаешь, была бумажка, вот эта. — Он достал из кармана помятый листок и развернул. — Представляешь, на ней написан наш адрес. И что самое удивительное — это мой почерк! Ничего не понимаю. Я его в первый раз вижу. И точно помню, что в последнее время никому адреса не писал. Бред какой-то! Сейчас менты приедут, надо дождаться.
Лену густо вырвало на асфальт.
— Эй, ты чего! — Он зашарил по карманам в поисках платка. — Что случилось?
Она обхватила его за шею и прижалась виском к щеке изо всех сил.
— Милый мой, хороший! Только не бросай меня, пожалуйста! Не бросай…
Несколько фактов из недописанной пьесы
В одиннадцатом классе у кого-то возникла идиотская идея: поставить «Ромео и Джульетту». Можно было выбрать что угодно. Хотя бы того же «Маленького Принца» или Чехова, или что-то современное. Классуха так и сказала:
— Вы в этом году выпускники. Решайте сами. Надо замутить какой-нибудь движнячок с переодеваниями.
Это Лёха так пересказывал её слова, закуривая на лавке больничного двора. А Наталья Фёдоровна была женщиной интеллигентной и не терпела вульгарных искажений в языке. Тогда, в сентябре, я слёг в больницу с аппендицитом и пропустил обсуждение постановки. Правда, без меня проговорили только саму возможность спектакля. А я в это время зачитывался Шекспиром на больничной койке. Так что идиотская идея принадлежала мне.
Конечно, потом авторство оспаривалось. Так всегда бывает, когда идея воплощается в жизнь. Лёха говорил, что это он всё придумал. Что мысль пришла к нему, когда он увидел бледного меня в обнимку с томиком Уильяма:
— Народ, представьте себе зрелище! Вокруг шастают больные. Считай, что дом мертвецов. И среди этой зомби-тусовки — тощенький Санёк, он ведь прилично схуднул после операции! Стоит, сам полумёртвый, а глаза горят! И всё листает-листает странички: дай ещё главку дочитаю, и пойдём! Я тогда понял, что если эти Монтекки с Капулеттями смогли больного на ноги поставить, то и мы их поставим! А потом и весь актовый зал на уши!
Народ любил Лёху. Может, за эту его поганую ямочку на подбородке. А может, ещё за что. Но этот парень умел зажигать сердца, как бы тупо это ни звучало. И мои доводы, что Лёха и в палате-то не был, а только раз на лавочке с сигаретой, и не мог видеть томик — всё это никого не интересовало. И даже раздражало. Потому что я зажигать сердца никогда не умел. У меня получается анализировать факты. И факт первый состоит в том, что не Лёха в этой истории Ромео. И тем более не я.
Был у нас в классе крутой парень. С твёрдыми взглядами на всё в жизни. Звали его Серёга. Тоже, конечно, не Ромео. По имени. Зато уж точно по призванию. Всё, во что он верил, было одного цвета и на все времена. Серёгу мало кто любил, потому что никому не в кайф было всякий раз с ним спорить. Зато побаивались, ведь парнишка, вроде как, детдомовский был. Ну, или что-то типа этого. Жил он с бабушкой, которая толком в магазин не могла сходить без милиции или пожарных и в своей деменции порой забывала совершенно непредсказуемые вещи. К примеру, что в отделе кисломолочки нельзя курить. Ну, и дальше понятно.
В школе все знали о ней и ржали. А Серёга на это злился и даже в глаз мог дать. Но всё равно ржали — втихаря, опасаясь детдомовского кулака.
— Слыхали, супер-бабка чё учудила опять?! Серёжка сегодня на репетицию вряд ли придёт! — Леха прикалывался больше всех. Особенно после того, как разбогател.
Его батя написал книгу про батю другого писателя и однажды проснулся богатым и знаменитым, а вместе с ним и вся его семья. Деньги Лёху изменили вмиг, но я ещё долго в это не верил. Тогда по дороге на репетицию он встретил директора школы, и тот рассказал про новый случай с Серёгиной бабушкой. Смешного ничего в том случае не было. Вроде бы. Но смеялись почему-то все. В том числе и я. И даже решил изобразить супер-бабку. Всё же дело было в театре.
А Серёга тогда всё-таки пришёл. Помню, как я, кривляясь в образе трясущейся бабки, обернулся к выходу из актового зала: одна рука неестественно вскинута, другая волочит рюкзак по полу. В таком-то виде меня и застал наш Ромео. Он стоял в простой расслабленной позе. На нём висело просторное отцовское пальто. И цепкие синие глаза, наверное, тоже отцовские, остановились на мне:
— Санёк, тебе, может, скорую? А то там как раз за бабушкой приехала. Давай?
— Нет, Серёж, всё в порядке! Мы вот Наталью Фёдоровну ждём, общаемся. — Подобрав рюкзак, я уселся на пол у стенки.
— Вижу. Всем привет! Настя, невероятно выглядишь!
Невероятно. Такие словечки у него вылетали буднично и спокойно. Это сносило крышу старшеклассницам. Вот кто должен был проснуться писателем. Но у Ромео, как известно, другая судьба. Серёга любил эту Настю. У них и фамилии были похожие: Кудин и Дудина. Ему нравилось называть её «однофамилицей». А потом добавлять: «Только без кольца на пальце».
Помимо фамилий — больше ничего общего. Серёга был высокий и сутулый, смотрел прямо в глаза и редко улыбался. Настя была чуть выше моей сестры-пятиклашки, вечно смеялась и глядела по сторонам, поправляя волосы. У неё на шее было что-то вроде родимого пятна странной формы. Почему-то многим оно нравилось и притягивало, будто из него исходила женственность. По мне, так немного вульгарно. Да и не было в Насте никакого особого шарма. Со всеми своими ужимками и смешками она никак не тянула на Джульетту. И всё же, факт номер два заключается в том, что Настя была нашей Джульеттой.
— Добрый вечер, ребята! — Классуха появилась через пять минут после Серёги. — Простите, что задержалась. Сергей, с бабушкой всё в порядке! Итак, помимо Насти… кто какие роли выбрал? Кто что выучил?
— Хочу быть Гамлетом! — вскочил Лёха. — Ну, в смысле, Уильямом… или как там. Короче, центровым!
— Да, — присоединился Серёга, перебивая всеобщие смешки. — Я тоже хочу. И выучил роль Ромео!
— Что? Всю? — усомнилась Наталья Фёдоровна.
— Да… мне эта роль очень близка. И наша Джульетта… тоже близка.
Многие заухмылялись, но сдержанно. Вроде бы Серёга пошутил, но кто его знает. Шутя и всерьёз — он говорил с одинаковым лицом. Наталья Фёдоровна сделала два шага, цокнув шпильками:
— Дело в том, Сергей, что на роль Ромео уже утверждён актёр. Это Рома Пряхин. Он идеально подходит.
Рома был сыном директора. Так что вот третий факт: Рома стал Ромео. И то, что он на эту роль подходит идеально, сомнений не вызывало. Правда, у Ромы были проблемы с дикцией. Он картавил и немного заикался. Директор с этими недостатками сына боролся, приглашал логопедов, изучал тематическую литературу. Ничего не помогало. А сын мечтал быть Ромео, Гамлетом или Отелло.
В общем, Серёге не помогли выученные слова, а Лёхе — ямочка на подбородке. Им дали роли помельче: Бенволио и Меркуцио. Я радовался, став Балтазаром, слугой Ромео. Мне нужно было молчаливо выходить на сцену с умным скучающим видом. Сидеть с краю, бросая короткие реплики. Короче, быть самим собой. Всё в целом сложилось. Жизнь потекла в ровном ритме.
Репетиции проходили раз в неделю. Вечерами пятниц. В постановке участвовал весь класс. Тридцать человек. Те, что без ролей, встали на звук, свет, проектор. Классуха задействовала весь арсенал. Тогда я начал курить. А ближе к лету курили почти все. Видимо, осознание собственной причастности к чему-то прекрасному вызывает тягу к саморазрушению. Как бабочка садится на кошачьи усы, мы вываливались на улицу с репетиции и высаживали по целой пачке за вечер. Из парней не курил только Серёга. И ещё он сильно переживал, когда кто-то угощал сигаретой Джульетту:
— Лёх, убери уже, хорош.
— Что? Сама пусть решает! Будешь, Настюх?! Я вишнёвые купил!
— Ну, давай, одну только. — Она оправляла волосы, на миг оголив свою родинку, оглядывала всех окружающих, никому не посмотрев в глаза. И курила. Все замолкали и созерцали красоту, гибнущую в клубах вишнёвого дыма.
Больше всех смолил Рома. Обычно он вставал в стороне и молча наблюдал. Сначала мне казалось, что мы с ним похожи. Просто не успели познакомиться толком, хоть и учимся второй год в одном классе. На переменах он вечно уходил. Вроде бы в директорскую. Голос его знали только из ответов у доски. Однажды я подошёл к нему. Покурить бок о бок, поговорить. Пустил первое облако дыма и спросил:
— Ну что, как себя чувствуешь в роли Ромео?
— Ты, с-сука, нахела ко мне рипнешь? — В этой фразе прозвучали все его дефекты. Он спутал «Р» и «Л», заикнулся на «С», да ещё фыркнул слюной мне на щеку. Стало ясно, что природа его молчания совсем не та, что у меня. Вероятно, у парня была запредельная самооценка. Я хмыкнул:
— Ладно, пойду покурю с… Меркуцио.
И всё же ушёл к Бенволио. Наверное, я ещё не упоминал, что им стал Серёга. Он в этот вечер тоже стоял поодаль. Улыбался чему-то.
— О чём мечтаешь, друг Бенволио? — начал я по-шекспировски.
— О вишнёвых сигаретах. — Он поправил ворот пальто. — А ты зачем куришь, Санёк?
— Хрен знает… может, ускоряю неизбежное?
— Понятно. Дашь докурить? Хоть попробую.
— Держи…
Серёга затянулся и, разумеется, начал кашлять. Тогда мне почему-то вспомнился эпизод с его супер-бабушкой, о котором я мало что знал. Я спросил:
— Серёг, а что сделала твоя бабушка тогда осенью? Ты ещё сказал, что скорую пришлось вызывать.
Откашлявшись, он посмотрел мне в глаза и, снова затянувшись, выдохнул:
— Пришла к директору в кабинет в образе Джульетты.
— Как это? В образе Джульетты?
— В одной ночнушке, босиком по октябрю до школы. По дороге поранила ногу, все полы кровью заляпала.
— Жесть…
— Жесть, что с тех пор она с постели не встаёт.
— Почему? Наталья Фёдоровна ведь сказала тогда, что всё хорошо.
— Сказала… я тоже много чего… да ну… — Он швырнул бычок. — Может, и было хорошо, когда говорила. Теперь вот так. Знаешь, это так стрёмно, но отчасти так даже проще. Нет больше никаких дурацких ситуаций. Хожу вот на репетиции спокойно, доучиваюсь в школе. А бабуля лежит и лежит. Иногда с ней болтаем по вечерам. Она меня теперь Ромео зовёт. Я её Джульеттой…
— Я думал, Настя — твоя Джульетта.
— Знаешь, я целый год размышлял над сюжетом Шекспира. Думаю, в Ромео и Джульетте главное не то, что они молоды и красивы, а то, что должны умереть во имя перемен. Поэтому пусть лучше бабуля будет Джульеттой. И хорошо, что Ромео не я.
Я закурил новую сигарету и тоже разделил её с Серёгой. Вместе мы помолчали, наблюдая за тем, как Лёха развлекает народ. И вскоре разошлись.
Не то, чтобы я тут же позабыл этот разговор, но не придал ему значения.
Спектакль ставили в конце мая. Все нервно копошились в каморке за сценой. Лёха носился с саблями. Девчонки поправляли причёски. Только Рома, как всегда, куда-то ушёл. Я решил помочь Серёге, он возился с пузырьками. В одном был яд, в другом крепкое снотворное. А на самом деле: «Тархун» и «Байкал». Ещё я заметил какие-то таблетки.
— Чего тут химичишь? — спросил я в шутку.
Он заулыбался:
— А, это ты. Ну, помнишь наш разговор? Ромео и Джульетта должны умереть. С бабулей я уже разобрался. Вот остался второй клиент. — Он закинул таблетки в пузырёк с «Тархуном» и встряхнул. Жидкость стала заметно мутнее.
— Ты чего, Серёг? — Такой внезапный поворот выглядел фантастичным. Мне казалось, что это розыгрыш.
— Да ладно, я так, не всерьез. Просто слишком уж бросалось в глаза, что это «Тархун».
Этой фразе я поверил больше. И всё же она не объясняла таблетки.
Потом началось представление. Все действовали по сценарию. Я, как и положено, появлялся на сцене мрачным и немногословным, постоянно думая о Серёгиной шутке. Только в конце я решил действовать. Когда Ромео должен был произнести: «Ты не солгал, Аптекарь! С поцелуем умираю».
Эту фразу Рома по договорённости произносил перед тем, как выпить пузырёк с ядом, потому что после глотка он начинал заикаться намного сильнее. Странная особенность, которая спасла ему жизнь. Правда, в тот раз он разволновался сильнее обычного и запнулся на предлоге «С». Он произнёс его три раза, когда я выбежал на сцену, выбил пузырёк и крикнул невпопад свою следующую реплику: «Не бойтесь, я вас знаю хорошо!»
В первые минуты никто и не заметил странности. И даже Брат Лоренцо вышел, чтобы заговорить со мной. Всё полетело кубарем, когда он вздрогнул, увидев на сцене двоих. Затем Ромео тоже вздрогнул, подобрал разлитый пузырёк, спешно приложил к губам и с грохотом упал.
Зал захохотал. Спектакль был сорван.
Через месяц Серёгу посадили в тюрьму. Кажется, он до сих пор там. Меня, конечно, ругали и не верили в пузырёк с настоящим ядом до тех пор, пока не выяснилось, что Серёгина бабушка мертва. Не знаю, на что он рассчитывал. После экспертизы стало ясно, что бабулю травили тем же веществом, что осталось на стенках театрального пузырька.
Да. Такие экспертизы и правда проводятся. Так что справедливость восторжествовала, если здесь уместно так выразиться. Только спустя годы всё кажется не таким очевидным. Вчера от Лёхи я узнал, что Роман Пряхин убил свою жену, Анастасию Пряхину, в девичестве Дудину. Он по пьяни заколол её ножом. Как Отелло.
И я задумался. Ведь если бы тогда Ромео умер, как планировал Серёга, то и не случилось бы теперь этой нелепой бытовухи. А если бы роль Ромео сразу отдали Серёге, то, возможно, не случилось бы вообще ничего плохого.
Из этого я вывожу последний факт. Если бы вся жизнь была недописанной пьесой, то обязательно нашёлся бы тот, кто её сорвал.
Несчастье с вами будет в эту ночь
Зимой я ненавидела надевать платья. А ещё под них всегда нужно было искать нормальные колготки. Нормальные — это такие, что без протёртых коленок. Это был дефицит в моём гардеробе. Даже в пять лет мы коллективно сохраняли в детсаду нашу славную традицию — ползать по полу. С одеждой тогда отношения вообще были странные. До сих пор помню, как в июне на вечерней прогулке мы час рыли песочницу. Было очень жарко, как всегда в наших резко-континентальных широтах, и нам хотелось организовать бассейн. Стыдно сказать — идея была моя. Потом помню всё как во сне — меня забирают бабушка и дедушка, ругают за изгвазданные белые шортики.
— Что вы здесь, чёрт возьми, устроили? — возмущалась бабушка, выбивая одежду прямо на мне. Дедушка покорно молчал, зажмурившись от отлетающего песка.
— Бассейн… — отвечала я в слезах. Бабушка, как мне казалось, не отряхивала меня, а злостно побивала!
— Бассейн? — переспросила она. — Тогда какого же хрена в вашем бассейне нет воды? Отключили за неуплату?
— Я думала, когда мы выроем песочницу, — со всхлипом выдавила я, — вода откуда-то из глубины забьёт сама по себе. Я такое видела по телевизору.
Эх, не удалось тогда с бассейном. Обидно.
Мама подозвала в коридор, отыскала всё-таки целые колготки. Долго надевали их вместе по особой технологии: сначала гармошкой собирали на мыске, потом вытягивали по всей длине ноги. Мама запрещала мой способ: запихнуть обе ноги одновременно и, подпрыгивая, натягивать колготки до пуза. Боялась дырок. Мне казалось, взрослые — дураки, если боятся таких мелочей. Также по особой технологии: сверху, через голову (а не через низ, как мне нравилось), было накинуто парадное бархатное платье, сшитое из бордовых обрезков платья мамы. Мы слились одним благородным пятном перед зеркалом, когда мама надела своё. Отдельным мучением было самостоятельно напялить рейтузы. Минус сорок, всё-таки. Пока я пыжилась на стуле в прихожей с этими проклятыми штанами, мама очаровательно подкрасила губки красной помадой, надела высоченные чёрные сапоги по колено и принялась сердито накручивать диск домашнего телефона. Пока она ждала ответа с той стороны — нервно наматывала на пальцы кудрявый провод. Вдруг она прошипела, изменившись в лице: «Слышь, дорогой, ты хоть помнишь, что мы сегодня в театр идём?» Я улыбалась и думала про себя: «О! А это она с папой…» Минут через двадцать он и явился собственной персоной. Мама говорила, что он пока у друга по соседству живёт — ремонт помогает делать. Папа был немного уставший, помятый и покрасневший. Ещё бы! Они, может быть, там стены красили или что-нибудь такое, винтили там что-нибудь долго-долго. Умаялись. Мама папе как будто была не рада. Пока мы шли до автобусной остановки, они всё выясняли что-то. Наверное, по поводу ремонта.
На остановке мы встретили Таньку Сапожникову с её мамой. Тогда моя зачем-то взяла папу под руку как ни в чём не бывало, причём так бодро, что папка даже выронил сигарету из зубов. Мамы обменялись парой слов, выяснилось, что все ждём один автобус:
— А вы куда? — спросила мама маму Таньки.
— Мы к бабушке нашей, на Ленина, — отвечала мама Таньки.
— Вот-те на! А мы тоже на Ленина, в Вампиловский пойдём… — многозначительно произнесла мама.
— Ой, а вечерами там что? Как репертуар, богато? — заинтересовалась мама Таньки. Танька тем временем почти отрубилась стоя. Она стояла с обручем в чехле и зевала. Танька была гимнасткой.
— Да честно сказать, Лен, на работе билеты дали. На некий «Маскарад». Я Витюху с Надюшкой в охапку… Кстати, вон, тридцатый едет-пыхтит. Не развалился бы…
В автобусе места были в два ряда по два места. Мы с мамой сели рядом, я у окошка. Танька с мамой и обручем где-то спереди устроились, и мы про них благополучно забыли. В пазике было чертовски холодно. На предложение мамы снять головные уборы я ответила категорическим отказом, хотя свою огромную меховую шапку с резинкой, дважды обмотанной вокруг головы, просто терпеть не могла. В ней я ничего не видела по бокам и, если говорили тихо, ничего не слышала. И вот мы ехали. Окна заиндевели, как снаружи, так и изнутри. Я долго дышала на стекло, чтобы хоть что-то разглядеть. Мне нравилось ехать в автобусе и смотреть на ночной город. Мы въехали в центр, исчезли наши одинаковые серые дома. Вот и мост. Я любила проезжать над Ангарой. Особенно утром. Над водой всегда стояла дымка, туман. В темноте же, правда, ничего не увидать такого. Зато сейчас загадочно светились прозрачно-белым, как кристаллы, льды, сковавшие реку.
Передо мною, на следующем ряду, тоже у окошка сидел папа. Мы про него как будто бы тоже забыли, как про Таньку с её мамой и обручем. Папа сидел без шапки, он всегда ходил без шапки и в кроссовках. Мне его было немножечко жалко. Я спрашивала его, мол, почему ему не холодно, он всегда отвечал, что у меня «кожа тонкая, как лепесточек розы», а у него «шкура как у слона». И добавлял: «За меня не волнуйся!». Папа тоже силился хоть что-то увидать в окно. И развлекался странным образом. Сжимал руку в кулак и внешней его стороной давил на замерзшее стекло. Ждал, и на стекле оставался причудливый отпечаток, что-то вроде человеческого следа. Потом он добавлял к нему пять точек — тёплым указательным пальцем сверху — и на окне получался вполне себе след стопы с пальчиками. Меня так забавляла эта магия.
В театре всё было помпезно и потому немного жутко, непривычно. Зазвучала красивая, но тревожная музыка. На сцену вышла актриса в маске. И сказала: «Несчастье с вами будет в эту ночь…» Папа робко осведомился у мамы — точно ли это детский спектакль? Мама в темноте пыталась разобраться с программкой. Через пару минут она, наклонив лицо к папе, сказала вроде бы тихо, но так, что, казалось, слышали все зрители: «Витюха.. Прикинь, а это Лермонтов. Блин…» На что папа совершенно беззастенчиво спросил: «И чё?» Его вопрос повис в воздухе.
Я пыталась понять хоть что-то. Вроде бы обещали маскарад. И люди в масках действительно были. Но мне казалось, что это действо должно быть вроде как весёлым. Я имела некое представление о том, что такое «маскарад» и «карнавал»… По крайней мере, приблизительное. Но на сцене творилось что-то невнятное и как будто бы печальное. Я решила поразглядывать людей вокруг. Что меня удивило — детей почти не было. Таких маленьких, как я — точно никого. Вот сидит тётенька с толстой золотой цепочкой, уходящей в складки шеи. Вот дяденька с усами, как у ведущего в передаче про путешествия по телеку. Весьма добродушный дяденька. Вот ещё молодая женщина, у которой нижняя губа оттопырена. Она напомнила мне нашу воспиталку. Интересно, кстати, что бы воспиталка сказала по поводу этого «Маскарада»?
У всех зрителей лица были какие-то озадаченные. Как будто бы их наругали после обеда: «Опять не доели кашу!»
Одна была радость на фоне этой тоски — каждые минут пять, наверное, на сцене появлялась та самая актриса в разукрашенной маске и говорила: «Несчастье с вами будет в эту ночь!» И пусть значение слова «несчастье» мне не было ещё понятно в полной мере, но от этой фразы веяло чем-то мистическим и мощным. По коже пробегал холодок, но холодок приятный. После такого появления я оглядывалась каждый раз на маму с папой, как бы вопрошая молча: «Вон! Видали? Круто, да?» А потом опять… Эти разговоры. Бесконечные разговоры на сцене… А ещё «Маскарад» называется…
В антракте мы оказались в гардеробе. Мама снова натягивала на меня ненавистную меховую шапку и всё причитала, что это был «Лермонтов», и если бы она знала, что это «Лермонтов», мы бы не поехали. Я не имела представления, что такое или кто такой этот самый Лермонтов, но была очень на него зла. Он так расстроил мою маму! Папа на каждое причитание немного посмеивался и говорил: «Да ладно тебе, Маринка, весело же было!»
С пазиком, который ехал обратно, нам повезло. Он уже был пустой. Мы устроились на самом последнем ряду, там, где сидений пять в один ряд. И мы сидели все вместе! Мама и папа живо обсуждали увиденное. Оказывается, им всё нравилось (папа, правда, не всё понял по сюжету), и они хотели бы в целом досмотреть-таки до конца… Я была в замешательстве. Мне же ведь тоже в основном всё нравилось. Я подлезла к окну и начала делать человеческие ступни, они выходили у меня совсем маленькие, не такие огромные, как недавно получались от папиного кулака! Мама и папа удивились, где я такому фокусу научилась и, главное, когда. На столь простой вопрос мне хотелось ответить как-то сложно и необычно, и я загадочно произнесла: «Несчастье с вами будет в эту ночь…» Родители переглянулись и хором расхохотались.
Дома папа захотел сфотографировать нас на память о столь «удачном» походе в ТЮЗ, но мы с мамой уже стянули свои бордовые бархатные платья и «нормальные» колготки. Чтобы хоть как-то вернуть былому образу шарм, мама снова подкрасила губы алой помадой. И по очень большой моей просьбе — подкрасила их и мне заодно. Один щелчок камеры, второй… А я никак не поддаюсь на папины уговоры посидеть спокойно. Вошла в азарт. А потом и вовсе запрыгала на диване, повторяя нараспев: «НЕ-СЧАСТЬЕ-Е-Е БУДЕТ С ВА-А-А-МИ В ЭТУ НО-ОЧЬ!», «НЕСЧАСТЬЕ…» Мне хотелось долететь до самого потолка. Все вокруг смеялись. И казалось, что фраза про «несчастье» как-то особенно забавляет родителей. И я повторяла её так часто, как только позволяла дыхалка во время прыжков. Важно заметить, что никакого «несчастья» с нами в ту ночь не случилось, а только сплошное счастье.
Перенос
Последним пассажиром, вошедшим в последний вагон высокоскоростного монорельсового поезда, отправлявшегося по последней «дороге жизни» в последний оставшийся Склеп, был я.
Остальные, подобные мне, были уже взорваны синтетическим разумом, который мы назвали Поглотителем. Бросив прощальный взгляд на обжитый бункер, я шагнул в тамбур. При мне была только ручная сумка с немногими оставшимися вещами. Я пробирался вглубь вагона, открывая купе одно за другим: везде было занято. Только в третьем вагоне нашлось свободное место. Машинально я бросил туда сумку и, все еще стоя, зацепился взглядом за него. Напротив сидел примитик.
Это был черноволосый приземистый мужчина средних лет, помятый нумер, бородатый, обросший. Его одежда, типичная для примитивиста, выражала дух бунтарства: красная рубашка, грязные ботинки. Он выглядел сумасшедшим. Уставившись на меня, он заговорил будто сам с собой.
— Не все синтики хотят садиться с нами, — пробормотал он и вдруг обратился напрямую: — Как тебя зовут, воин?
— Басир.
— А меня Орлан.
Повисла неловкая пауза. Я хотел забрать вещи и поискать другое купе, но почувствовал себя слишком усталым: сказывался плохой сон последней недели. Закинул сумку на багажную полку и сел. Орлан все это время пристально разглядывал меня. Странный для нас, синтиков, способ: мы в таких случаях пользуемся симулякрами. Когда я наконец устроился, примитик словно потерял ко мне интерес и уставился в окно, где змеились провода подземного тоннеля. Примитики отличаются от нас, на них не действуют шаблоны поведения и общественные стимулы. Мы, синтики, отличаемся от них: продолжаем держать на лицах статичные маски павшей цивилизации — будто знаем, что нужно делать. Но это, конечно, не так.
Внезапно он заговорил:
— Сколько битв с Ним ты уже проиграл, воин?
Я удивленно посмотрел ему в глаза. Казалось, он видит меня насквозь, особенно все то, где я уязвим. Ведь в последних битвах я успел потерять свою жену, свою команду, все, что ценил и любил. Я промолчал.
— И теперь ты убедился, что воевать с Поглотителем невозможно, убедился, что следует валить с планеты?
Не ожидая моего ответа, он продолжил:
— Контроль над вашими системами уже не вернуть. Но у синтетического разума есть изъян. Нам следовало было договориться с Поглотителем и начать жить с ним в гармонии. — Продолжая смотреть в вагонное окно, он ловкими движениями крутил в смуглых пальцах фигурку шахматного коня. — Тогда у нас еще был шанс. В конечном счете Он наша общая разработка. Но теперь шанса на Его милость больше нет. — Орлан остановил вращение фигурки. — Но если сверхсознанию Поглотителя мы сможем противопоставить другое сверхсознание?
— У нас больше нет времени на разработку второго, — попытался возразить я.
Примитик меня будто не услышал.
— Будут ли в итоге они оба вовлечены в войну между собой, и мы получим надежду на спасение? Все, что нам надо — стабилизовать Рой, — задумчиво закончил он.
Поезд замедлился, в окно проник утренний луч Солнца. «Дорога жизни» строилась в спешке, обычно весь путь между одним склепом и другим пролегал под землей, но этот маршрут частично был вынесен наружу. Вокруг лежала безлюдная болотистая местность — что было нам на руку при прокладке путей. В этот же момент появилась мысленная связь с моим симулякром — устройством, позволявшим входить в сеть Роя. Я вновь почувствовал себя полноценным.
За окном полупрозрачный экран, растянутый на всё небо, вещал с ощутимой задержкой. Проецировалась реклама, на которой крупным планом блистала белоснежная улыбка популярного прежде актера. Если присмотреться, за экраном проглядывали исполинские кольца космического мусора — тысячи разбитых кораблей класса «Дальний», итоги наших провальных попыток миграции от Поглотителя. Один крупный обломок корабля, пылая в атмосфере, падал с орбиты на экран. Врезавшись в голограмму, он оставил актера улыбаться с одним глазом. От этого зрелища мои показатели стресса стали зашкаливать, и симулякр моментально активировал рецепторы серотонина. Я отключился.
Очнулся от резкой вспышки за окном. К поезду быстро направлялся белый туман из умной наноботной пыли, она же серая слизь. Гаснущее небесное полотно медленно затягивалось, озаряясь трескучими вспышками молний. Технология, некогда созданная для передачи заряда между континентами через облака, ныне перешла под контроль Поглотителя. Я поискал глазами примитика. Его на месте не оказалось. Подхватил сумку и вышел из купе.
В поезде начиналась паника. Кричали дети, матери безуспешно пытались их успокоить. Позади раздался протяжный скрипучий звук, затем хлопок и импульс. Симулякр моментально объяснил, что наноботы разъели хвостовой вагон и приближаются. Перейдя на бег, я устремился к головным вагонам. Все двери открывались одновременно, нумеры вываливались в коридор. За непрекращающимся скрипом последовал второй хлопок, далее такой же импульс, но теперь в разы сильнее, а значит, ближе. Плотная очередь из нумеров образовала пробку, каждый пытался прорваться вперед, не стесняясь применять силу. Нумеров становилось все больше. Вдруг по потолку вагона пошла трещина, кто-то в панике ломанулся обратно, прямо на меня, пришлось пустить в ход локти и даже кулаки. Следующий вагон оказался головным, последним. Тут меня оглушил особенно громкий хлопок. Я оглянулся: от предыдущего вагона мало что осталось, пыль втекала в прорехи крыши и разъедала нумеров вживую. Спустя мгновение свет погас. Я не сразу понял, что мы въехали в тоннель перед склепом. Паника сменилась мертвой тишиной, слышался лишь мерный стук монорельса. Я запросил у симулякра свое состояние — он вновь замолчал. Значит, мы в безопасности.
Поезд двигался всё медленнее и медленнее, пока не остановился. Станция была безлюдна, нас никто не встречал, даже охранники. Наши крики о помощи никто не услышал. Я осмотрелся: нас оставалось не больше пятидесяти.
— Постройтесь в ряд, — скомандовал нумер по громкой связи.
Вздохи облегчения, что мы не одни, волной прошли по оставшимся.
— Постройтесь в ряд, быстрее, и входите по одному.
Зажглась лампочка над помещением «Дезинфекция». Внутри склепа все стерильно. На этом этапе проводится тщательная проверка на наличие умной пыли. Если хоть одна такая пылинка достигнет техники склепа, то сможет подключиться к системе и все уничтожить. Нумера, один за другим, проходили сквозь систему датчиков. Внезапно завыла сирена. Маленькая девочка, на которую среагировал датчик, разрыдалась. Я ужаснулся, ведь на полноценную дезинфекцию сейчас нет времени. Фактически текущая дезинфекция всего лишь подстраховка. Если на тебе обнаруживают хоть несколько странных частиц, и не факт, что это умная пыль, тебе не разрешают войти в склеп. Оставляют в специальном помещении, что означает смерть, ведь за тобой уже никто не вернется.
— Проходи, живее! — скомандовал мне голос, и я повиновался, оставив за спиной ту маленькую девочку и горе ее родителей.
Вот и главный зал склепа. Он отличается от всех подобных залов: транслирует напряжение каждым миллиметром своей площади. Здесь, в кристально белом помещении, поделённом на два одинаковых квадрата, на матово-черном монолите алела надпись «ISEC», что значило: «Интеллектуальные системы распределенных коммуникаций». Название корпорации, что создала Поглотителя. Она же в конце концов показала свое высшее достижение — Графитовый монолит, напрямую связанный с кораблем «Бериза». Это корабль класса «Дальний», имеющий на борту экспериментальные капсулы — коконы с консервированными телами, готовыми принять в себя любой переданный разум в формате симулякра.
Все космические лифты и корабли класса «Ближний», прежде доставлявшие на орбиту, попали под контроль Поглотителя, поэтому поднимать органические существа теперь невозможно. Последний космический лифт был захвачен Поглотителем три недели назад. Ты не можешь физически попасть на орбиту, но это и не надо. Прямо из монолита вырастает графитовая нить — единственный канал связи, свободный от контроля. Мы схитрили, сумев построить на «Беризе» фабрику по сохранению жизни в формате симулякра. А так как симулякром пользовался каждый синтик, то выгрузить симулякр можно было сразу, подойдя к черному монолиту в центре зала. Чтобы затем проснуться на «Беризе» в синтетическом теле. Нам сразу сообщили, что готовых тел на всех не хватит, но гарантировали, что предоставят уже во время колонизации новой планеты.
В склепе контакты с симулякрами были потеряны, и требовалась синхронизация. Без доступа к Рою процесс занимал часы, поэтому все сидели вокруг монолита. Тут и там мертво лежали пустые тела нумеров, оставшиеся ожидали своей очереди. У ближайшего ко мне тела из ушей и глаз растекалась черная кровь. После окончания синхронизации нумеров больше не интересовала их телесная оболочка, и они предпочитали быструю смерть.
— Не бойтесь! — вдруг раздался в тишине голос Орлана. На удивление, никто не обернулся посмотреть на него. — Не забывайте, что любой дом временный. Не только планета, но и собственное тело. Наш единственный шанс на спасение — оставить всё, поскорее сменить шкуру, перестроиться на совершенно иные свойства: мигрировать из старого затопленного муравейника в новую экологическую нишу… — вещал примитик, уставившись в пол.
— Где ты прятался в поезде? — резко спросил я, пытаясь перебить его речь.
Он меня проигнорировал.
— В последние дни этого мира я сообщу вам новейший завет: жизнь не ограничена телесной оболочкой, не замкнута на своей территории, она еще и бесформенное нечто, как пятно на подошве ботинка, которым наступили на цветок. Жизнь пережевывает энергию, и когда израсходует всю, то завершит свое предназначение.
Я вглядывался в него, пытаясь сообразить, к чему он клонит. И тут примитик внезапно поднял голову. Его глаза, побегав, резко остановились на мне. Произошло что-то вроде вспышки. Нервно сморгнув, он перевел взгляд на кругообразную очередь нумеров перед монолитом. Вытянул руку из кармана, показал на ладони шахматного коня и с силой сжал его в кулаке.
Тут же сильная боль пронзила мою голову. Будто нечто впилось в самый центр мозга. Время, казалось, остановилось, момент длился вечность. Через боль в ушах я услышал красный рев сигнала тревоги. Звук лавинообразно пронесся по помещению и повис в воздухе. Сосредоточенное молчание спокойно ожидавших своей судьбы нумеров сменилось беспорядочными криками. Изнемогая, быстро теряя силы, я пытался сконцентрировать плывущее зрение и найти Орлана в беснующейся от боли толпе. Добравшись взглядом до монолита, я увидел, как его тонкая оболочка начала трескаться. Не в силах сопротивляться, глаза закрывались сами.
Затем я очнулся. Передо мной вращались смутные контуры. Голова была пуста и еле соображала.
— Что произошло? — спросил я у симулякра.
Он не ответил. Значит, Поглотителя здесь пока еще нет.
Поднимаясь с пола, я зацепился за что-то мягкое. Провел ладонью вдоль еле различимого предмета. Это была чужая рука, застывшая, неживая, но продолжающая сжимать некий предмет. «Это он», — всплыла из подсознания единственная мысль, единственная зацепка для пошатнувшегося разума.
Внезапно где-то вверху щелкнуло, раскатился гром, настолько сильный, что пол подо мной закачался.
***
Словно огонь, зажженный от маленькой спички, вспышка излучения охватывала всё больше слоёв, нарастала, превращалась в пышный парад померонов, глюонов и мюонов. Это событие, не поддающееся анализу заложенными в меня возможностями, выбило мое подключение к мастеру. От мощного импульса эми-излучения прикрепленные синтетические и органические синапсы рвались, снижая мой интеллект до небезопасного уровня. Часть моих систем все еще могла детектировать окружение мастера: десятки нумеров, будто сбитые волной, падали друг за другом. Но был один, кто твердо стоял на ногах. Это был примитик. Он подошел к надтреснутому монолиту и перенаправил все собранные в нем для доставки разумы на сто восемьдесят градусов, с «Бери́зы» перенося их на саму Землю, образуя неведомый прежде формат сверхсознания. Фуллеритовый монолит стал белеть и, не выдержав, взорвался, пронзив осколками примитика и бездыханные тела. Один осколок попал в хозяина, и он стал пробуждаться.
— Что произошло? — спросил мастер.
Но я уже не мог ему ответить, наша ментальная связь была разрушена, и теперь я существовал сам по себе, оторванным от него.
***
Контуры предметов постепенно приобретали все большую ясность. Огонь стелился по полу, заглатывая нумеров. Едва переставляя ноги, я выбрался из здания. Оглянувшись, я увидел, как белая мгла приближается, скорость ее растет. Я посмотрел наверх: «Бериза» едва проблескивала голубым. Две яркие вспышки двигателей — и исполинский корабль исчез в прыжке. Минуту я стоял как завороженный. Без сожаления оглянулся на обречённое обиталище, которое мог теперь заполнить только своим безумием. Нет надежд на спасение. Только смерть! Как мало я знаю о ней. Её близость только что давала мне силы. Теперь ее неминуемость дает только слабость.
«Теперь только смерть», — повторил я самому себе без единой искры страха и отчаяния. И в этот момент земля сотряслась новорожденным криком, выворачивая из себя горные хребты. Перенос сверхсознания в тело планеты завершился.
Притрава
— Добрый день.
— Да, это я.
— Я помню ваши слова.
— В Санкт-Петербурге.
— Третий курс. Древнерусское певческое искусство.
— Вынужден буду вернуться на лето, а может, насовсем.
— Сейчас в общежитии, на Доблести, двадцать два. Вещи как раз собираю.
— Готов выслушать.
Петр сел на пол рядом с тумбочкой. Прижав трубку плечом, продолжил разбирать кипу бумаг и тетрадей. Он ее помнил. Людей тогда было немного. Несколько маминых учениц из музыкального и прихожане церкви, куда ходил отец. Долго ждали. Холодно. Снегом все завалено. Стояли поодиночке перед больничным моргом. Белые маски, белые садовые перчатки. Она же в черном. И маска, и перчатки. И машина черная. Справа и слева от нее два молодчика, не то охранники, не то конвоиры. На кладбище не поехала. Выразила соболезнования, сказала, что вернется, как сможет. И вот вернулась. И предлагала ему исход.
После смерти родителей прошло уже почти три месяца. Он по-прежнему набирал мамин номер, но вскоре спохватывался и стучал по красному значку трубки. Завалил сессию. Его никто не ждал в пустой родительской квартире.
Она была маминой подругой. В юности вместе учились в консерватории. Мама вернулась в свой Вышний Волочек, а та, другая, гастролировала по всему миру. Мама всегда следила за ее концертами.
Теперь она рассказывала про разрушенные церкви в его родной Тверской области. Программа называлась «Музыка в заброшенных храмах». Для их спасения планировался тур. Будут исполняться музыкальные произведения небольшим струнным оркестром. Проект рассчитан на два месяца. Им нужен певец, который разбирается и сможет исполнить образцы древнерусского певческого искусства. Но требуется не только согласие, но и экзаменовка.
— Я согласен. Спасибо, что предложили. Сколько у меня времени?
— Понял. Всего доброго.
Петр подошел к окну. Положил телефон на подоконник. Прижался лбом к стеклу. За окном был ранний летний вечер. Небо, затянутое облаками, пропускало свет. Пустой парк. Неподвижное колесо обозрения. Территория храма Покрова Божией Матери, отхватившего кусок парка. Новодел. Раньше народ толпился, а теперь никого.
Тренькнул телефон. Петр получил текст песнопения и погрузился в поэтический и музыкальный анализ. Отправил материал уже под утро. Волновался, что спел недостаточно хорошо. Не решился усиливать среди ночи. Но в расшифровке уверен. Совсем не спал. К концу следующего дня получил ответ.
Петр на вокзале в Бежецке. Приходит по адресу. Деревянный дом, центральный вход с крылечком, резные двери и наличники, на крыше «слуховые окошки».
Внутри встречает красная потёртая лестница. По ней сбегает девушка и без длинных выяснений отводит к главной. Холодный взгляд, светлые короткие волосы, руки узловатые, как будто немного скрюченные. Больше ничего не видно. Она укутана в темный шерстяной палантин, несмотря на конец июня. Они разговаривают. Петя примостился на краешке кожаного потрескавшегося дивана. Свет из окна льется ему в лицо. Она сидит в кресле напротив, когда меняет позы, ее накидка вспархивает.
Постепенно собирается оркестр. Никаких посиделок. У каждого своя комната. Никто не выходит. Даже кормят всех отдельно. Просто ставят поднос под дверь. Их будут возить по церквям. Поездка раз неделю. В остальное время репетиции. В каждой поездке свой состав музыкантов. Не меняются только Петр, главная и ее помощница Верочка.
Первое место — село Еськи, в часе езды от Бежецка. Трясутся по ухабистой дороге. Все молчат. Петр смотрит в окно. Много заброшенных домов. Подъезжают к церкви. Все заросло лопухом. На дорогу выворачивает худосочная корова, за ней еще одна следом. Покосившийся электрический столб с ящиком, из которого свисают провода. Посреди лопухового поля телефонная будка. Разбитая трубка болтается на проводе. Храм огромный. Когда-то фасады были красивые, дворцовые. Сейчас все ободрано. И колонны, и стены. Окна и двери смотрят пустыми глазницами. Высокая белая колокольня захвачена молодыми деревцами. Облачно.
Выгружаются. На сыром воздухе рубашка липнет к телу. Заходят внутрь. Пол вскрыт, как на археологических раскопках. Проложены доски. На стенах и колоннах проглядывает кирпичная кладка. Устраиваются в центре под куполом. Петр становится в середину. Получает листок и начинает петь. Струнные ведут его. На высоте нескольких метров фреска «Изгнание торгующих из Храма». Хорошо сохранилась. Христос бичом разгоняет торговцев. Ниже росписи — небольшой арочный проем в стене. Петр видит горящие там свечи. В храме не ощущается никакого движения воздуха, но свечи гаснут одна за другой. Закончили. Музыканты выходят. Стоят у автобуса. Ждут главную. Выходит и она. Ступает медленно. В одной руке футляр со скрипкой, в другой веревка. Она смотрит на веревку с удивлением и отбрасывает ее в лопухи.
— Нормально для первого раза, поехали.
Они колесят по заброшенным храмам. Все время что-то происходит. Рвутся струны. Гаснет освещение. На репетициях все хорошо, в храмах музыканты ошибаются, ссорятся. Главная недовольна. Петру тоже попадает. То звук идет не туда, то артикуляция хромает.
Горячится:
— Не надо стараться петь, надо петь!
— Не надо выдумывать, надо принимать!
— Звук надо вынуть!
Петру мерещатся какие-то тени, шкуры, крылья. Ему то жарко, то холодно. Как-то одна музыкантша берет с собой маленькую собачонку. Та в церкви начинает гавкать, и главная велит выгнать. После записи обнаруживается перегрызенный поводок, псинка пропала, девушка в истерике.
Ее заменяет другая, с ней дочка, девочке лет пять. Она бродит по очередной разрушенной церкви. Посреди песнопения Пётр видит, как девочка начинает что-то писать на колонне, хаотично двигается рука. Потом подходит и видит старославянскую кириллицу. Он и сам поет что-то странное, это не богослужебное пение, а какие-то неизвестные тексты. Он не улавливает их смысл.
Петр ни с кем не общается, но к нему прибивается администраторша Верочка. Они выбираются вечером из деревянной крепости в Бежецке и пытаются складывать картины происходящего. Петр узнает, что никакого конкурса не было и что он стоял первым в списке, который получила Верочка. После каждой поездки Петр возвращает листы с текстами главной. Верочка выкрадывает несколько листков, и они пытаются разобраться, но тщетно. Петр молится, но знакомые с детства слова не успокаивают.
В очередной поездке Петр забывает папку с текстами в храме и возвращается, чтобы забрать. Посередине стоит главная, белые руки вытянуты вверх, неизменная черная накидка опала. Голова задрана, губы двигаются. Но ничего не слышно. На полу перед ней птица, большая черная. Переступает лапками, крыло одно волочится, подбито. Главная делает шаг и наступает птице на крыло. Петр пятится, хватает папку, спотыкается, падает. Поднимается, главная на него смотрит, он собирает выпавшие листы и выбегает.
Петр начинает видеть закономерности. Главная ставит рядом с собой обсидиановую тарелку с чашкой и пьет из нее вроде кофе, или не пьет, или пьет, но не она, уверенности нет. После каждого исполнения всех выгоняет, остается одна и выходит, как он посчитал, не раньше, чем через полчаса. Петр с Верочкой пробираются в комнату к главной и обнаруживают древнюю книгу в переплёте, закрытом на замок.
Петр видит себя как приманку, которую в конце тура ожидает жертвенный алтарь. Он сирота, из консерватории его почти выгнали, и никто не хватится. Ему снятся сны, он видит маму, которая порывается ему что-то сказать, но знакомая узловатая рука закрывает ей рот.
В одном из храмов их застает дождь. Темнота подступает. Все жмутся друг к другу, главная стоит прямая, как стрела. Глаза закрыты, кулаки крепко сжаты. Администратор Верочка оседает, у нее припадок. Главная резко хлещет ее по щеке.
Вечером кто-то скребется к Петру в дверь. В комнате темно, что-то случилось с электричеством. За окном все еще льет. Петр медленно подходит и прикладывает ухо к замочной скважине. Слышит шепот. Женский голос просит впустить. Он садится на пол спиной к двери, упирается подбородком в колени. Слышит шаги. Где-то хлопает дверь. Распахивается окно, занавески взлетают к потолку. Он вскакивает и бежит к окну. Его обливает водой. Он борется со створками, хватает одну, тянется за второй, силится закрыть. Но нет, дерево просунуло ветки, словно пальцы. Петр нажимает, они обламываются. Шпингалет не слушается, штырь не влезает в отверстие. Петр наваливается плечом, нижний закрыл, с верхним уже проще. Он вытирает лицо занавеской и возвращается к двери. Через некоторое время опять шаги. Из щели под дверью вылетает листок. Петр осторожно берет, разворачивает. Там всего одна фраза: «Я ее дочь». И подпись: «Вера».
Петр приоткрывает дверь. Светит телефоном в щель. Вроде Вера. Он ее впускает.
— Как ты ее дочь?
— Ну вот так.
— Так расскажи про нее, кто и что она на самом деле?
— Я не знаю. Я не жила с ней. Она меня оставила с отцом. Мы прожили в тишине. Ну, не совсем. Она приезжала. Пыталась меня столкнуть то в музыку, то в пение. Но я не она. Недавно опять приехала. Ей все нипочем, ни пандемия, ни закрытые границы. Она увлекла меня этой историей про разрушенные храмы. Мне захотелось вырваться. Привезла сюда. Велела никому не говорить.
— А что она хочет? От меня и вообще?
— Не знаю. Мне кажется, она что-то ищет или защищает, а может, и спасается. Она у тебя еще про выбор не спрашивала?
— Нет, расскажи.
— Не могу. Ты должен сам. Да я и не знаю, какой ответ верный для тебя. Так что я тебе не помощник.
Финальная поездка в село Горницы. Петр всю неделю сидит взаперти. Вера больше не появляется.
Выезжают рано, пути три с половиной часа. Это церковь усадебная. Когда-то построенная великим мастером русского классицизма. А теперь практически разрушенная, затерянная в обезлюдевшей провинции. От имения тоже ничего не осталось. Дорога запущена. Автобус застревает. Они идут пешком через лес. Двигаются медленно. Тропинок здесь нет. Царство зелени. Дышится легко. Сначала Петр улавливает запах, а потом видит липы. Старые узловатые деревья. Петр улыбается, срывает несколько цветков. Они щекочут ему ладонь, он подносит кулак к лицу и вдыхает еще раз.
В небе появляется колокольня. Верхняя часть, выстроенная в форме ротонды, увенчана крестом. Они подходят ближе, здание прячется в зарослях, и только верхушка освещена солнцем. Внутри все сильно разрушено. Завалено балками, кирпичом. Устраиваются в подземелье, в нижней зимней церкви. Опять в темноте. Отыгрывают концерт. Главная всех отправляет спасать транспорт, а Петру велит остаться.
— Что вам от меня нужно? Зачем мы здесь?
— Не истери. Пойдем наружу.
Они выходят, садятся на ступеньки.
—У меня для тебя история. Представь, что есть два учителя. Оба очень известные. Я расскажу тебе про обоих, а ты должен выбрать, у кого бы ты хотел учиться.
— Одного? А вы сами выбрали?
Главная усмехается и поясняет, что для нее это давно решенный вопрос.
— Для простоты представим, что они врачи. Учились вместе, а потом их пути разошлись. Один стал практиковать в больницах по всему свету. Ну, ты слышал: «Врачи без границ». Больницы после апокалипсиса. Высокий уровень преступности, множество покалеченных людей, протоколы собственной безопасности, комендантский час. В такой ситуации важно отбросить мысли о жизни и смерти и четко выполнять свою работу. Это хорошо проясняет сознание.
— Ну, а второй?
— А второй посвятил себя медицинской науке. Звучит как оксюморон, поскольку медицина — это не наука, а ремесло, отточенные практики. Такой, как он, мог возглавить институт, который подарил нам вакцину от коронавируса.
— Ну и что плохого во втором, я стал бы учиться у него. Хотя нет, подождите. А может, и у первого, там, настоящий опыт.
Главная рассмеялась, потрепала его по щеке.
— Ты не можешь выбрать, я так и думала. Понимаешь, есть люди, которые видят больше, чем ты. И они не виноваты в этом.
—Ну, а я-то вам зачем?
— Не бойся, ты не жертва. Ты приманка. Даже притрава.
— А как же Вера?
— А что Вера? Она не может. А тебя иногда страшно слушать даже нам, людям.
— Ну, а птица, там, в церкви?
— Боже мой, птица. Сломала крыло птица, упала мне в ноги. Я и сама испугалась.
— А вам зачем все это?
— Я сражаюсь за человеческое, удерживаю баланс. Люди теряют веру. Разрушают то, что создавалось веками. Мрак наступает. Ты призываешь. Я убиваю. Ну, когда как, на самом деле. И ты можешь остаться со мной.
— Кто-то был до меня?
— Да. Была. Очень способная. Она захотела выбрать сторону, и это ее погубило.
Они посидели молча.
— Пойду пройдусь.
— Вернешься?
— К реке схожу, тут недалеко.
Лес шептал, шелестел. Птицы посвистывали. Петр пробирался сквозь заросли и скоро вышел к реке. Вода прозрачная. На дне камни. Казалось, руку протяни, и коснешься. Но нет, глубоко. Петр умылся и сел на берегу. На середине реки торчал небольшой островок. Петр присмотрелся и увидел птицу. Она стояла на одной ноге среди травы и кустов. Цапля! Она повернула голову и посмотрела в его сторону. Петр замер. Птица взмахнула крыльями, лапами прочертила дорожку на воде и полетела. Петр проводил взглядом скрывшуюся за поворотом реки белую цаплю и пошел обратно.
Пуля
Ленка лежала на полу, вписываясь от головы до пяток в квадрат солнечного света, падающего из окна. Зажмурив глазки, она перебирала пальчиками оборки старого платья, которое решено было донашивать дома. Майское солнце грело очень хорошо, обливая теплом ещё бледные после зимы ножки, усыпанные мелкими синяками. Совсем скоро, в этом месяце, Ленке исполнится пять лет. Это уже много, считала она, поэтому уговорила маму не вести ее в детский сад хотя бы один день.
Садик Ленка не любила. Это было место, где случались несправедливости. Пусть они были мелкими, но зато частыми, и сыпались на голову, словно градинки во время холодного дождя. Одна градинка — ещё не больно, а много — уже да. Заставили есть гороховую кашу, заставили спать на чужой описанной кровати, вообще заставили спать. Заставили рисовать сломанными карандашами, хотя в шкафу лежат новые. Заставили вставать в пару с ненавистной Вероникой. Заставили сидеть тихо на взрослом стуле за дальним аквариумом и думать о своем поведении.
Вот уже три часа Ленка оставалась одна в большом доме, запертом на замок. Родители ушли на работу и вернутся теперь только вечером. Ленка уже разукрасила три картинки в раскраске, съела два блинчика со сметаной, пролистала пару книжек от корки до корки и теперь валялась на полу, не зная, за что взяться дальше. Она не умела определять время по стрелкам больших коричневых часов, висящих над диваном, но понимала, что большая часть дня еще впереди.
Ленка перевела глаза с часов на телевизор — большой, как половина шкафа. Телевизор был старый, и в нем иногда что-то начинало дымиться. В такие моменты мама срывалась с кресла и бежала выдергивать вилку из розетки. Мама боялась, что телевизор загорится, пока ее не будет дома, и запретила Ленке его включать. Для верности она отодвинула его от розетки так, что шнур уже не доставал.
Ленка села на полу в центре теплого солнечного квадрата и увидела в сером пузе телевизора свое отражение. Светлые волосы, срезанные под каре, и челка. Эту стрижку Ленка не любила — все девочки в группе носили длинные волосы. Но мама все равно регулярно водила Ленку в парикмахерскую, где большими, как в страшной сказке, стальными ножницами тетя Наташа срезала Ленкины мечты о длинной косичке.
Ленка покривлялась своему отражению. Она представила себя темнокожей певицей, которую так любила слушать мама. Клип по телевизору крутили часто. Певица сидела на стуле и пела о чем-то очень грустном, и Ленке это не нравилось. Но сейчас от скуки она бы послушала даже эту заунывную песню.
Во входную дверь веранды кто-то громко постучал, и Ленкино сердце сорвалось и ударилось о пол. Родители стучать бы не стали, значит, кто-то чужой. Ленка быстро вскочила на ножки и побежала на веранду. Воздух там прогрелся сильнее, чем в доме, потому что вся веранда по кругу состояла, по сути, из окон, разделенных белыми реечками на квадраты и треугольники. И сквозь эти окна солнце заливало веранду полностью. Ленка подошла к деревянной двери и спросила, кто там. Снаружи кто-то шаркнул ногой о деревянное крыльцо.
— Папа дома?
Голос был незнакомым. Что делать с незнакомыми людьми в такой ситуации, Ленка не знала.
— У меня нет папы, — крикнула она, задрав голову и глядя на то место двери, за которым предполагала лицо гостя, — мы живем с дядей Вовой. Но он на работе.
— А когда придет? — Гость был явно разочарован.
— Я не знаю… Вечером. И мама придет вечером… А вы кто?
— Я его друг, Витя меня зовут.
Гость решил ждать на крыльце. Слышно было, как он уселся на ступеньку. Ленка устроилась на полу веранды и стала прислушиваться к движениям дяди Вити.
— Почему тебя дома оставили? — вдруг спросил он из-за двери.
— Потому что я в садик ходить не хочу, — с готовностью ответила Ленка.
— И ты вот так на целый день одна?
— Да. Я большая уже, мне пять лет… Ну… почти пять. Я уже буквы знаю и читаю даже. И вам могу почитать. Сейчас, я книжку принесу!
— Да не надо…
— Я быстро!
Ленка сбегала за книжкой про Буратино и золотой ключик. Снова села под дверью, открыла сказку на той странице, где до этого остановилась, и принялась водить пальчиком по строчкам. Она очень старалась, чтобы дядя Витя ее хорошо слышал, и минут через двадцать у нее заболело горлышко. Так что книжку пришлось отложить.
— Если вы посмотрите под крыльцо, вы увидите там моих щенков, — сказала Ленка, помолчав немного.
За дверью заскрипело крыльцо, а под ним завозились и заскулили щенки. Их мамка Динка, наверное, опять где-то бегала. Иначе она, конечно, откусила бы дяде Вите руку. Так что ему очень повезло, сообщила радостно Ленка.
— Черный щеночек с белым лобиком — мой любимый. Это девочка. Я назвала ее Принцессой, — кричала Ленка, растянувшись на полу на животе и прижав губы трубочкой к щелочке в двери. — Я никому ее не отдам, потому что очень люблю. Взрослые отдали уже двоих щеночков каким-то чужим детям, и те их потеряли. Они оставляли щенков в коробке в камышах, я сама видела. И щенки сбежали. Сейчас уже никто не знает, где они.
— Зачем они так делали? — наконец-то раздался из-за двери голос дяди Вити.
— Потому что дураки, — не задумываясь ответила Ленка.
Они просидели молча еще несколько минут. Солнце поднялось на такую высоту, что перестало заливать веранду целиком, и Ленка перебирала пальчиками по границе света и тени, словно это человечек шел по горному хребту. Если он сейчас оступится — свалится.
— У меня есть пуля! — вдруг крикнула она.
— Пуля?
— Да, настоящая пуля. Для пистолета которая. Я сейчас принесу.
Ленка вскочила и побежала в свою комнату. На подоконнике, в маленьком стеклянном стаканчике хранились ее сокровища. И среди них — два патрона. Она стянула их у отчима, которого еще не привыкла называть папой и называла дядей Вовой. Патроны лежали среди железного хлама в старом ящике с инструментами. Взрослые даже близко не представляли, как хорошо Ленка излазила все закоулки большого дома и как много «сокровищ» натаскала в свою комнату. Зажав одну пулю в кулачке, Ленка вернулась на веранду.
— Я принесла, вот она! Вы через дверь только не увидите, посмотрите в окно!
Ленка развернулась к окошку в ожидании и вздрогнула всем телом, когда вдруг увидела за стеклом сутулую долговязую фигуру дяди Вити. Тот немного наклонился, прислонился лицом к окну и закрыл ладошками глаза по краям, чтобы уличный свет не мешал рассмотреть то, что было внутри веранды. Ленка тихо смотрела на него снизу вверх, но через несколько мгновений желание показать свою настоящую пулю пересилило страх, и она медленно поднесла патрон поближе к стеклу.
— Это боевой патрон. Ты где его взяла?
— Это мой. Он давно у меня, — сказала Ленка, пряча кулак с патроном за спину. — Это просто пуля. Она не может стрелять без пистолета.
— Еще как может… Видишь, на ней красная метка? Значит, она настоящая, она может убить. И много их у тебя?
Ленка молчала, насупившись. Она поняла, что в садике за пулю она долго бы просидела на наказательном стуле за аквариумом. Может быть, всю жизнь.
— Дай мне патрон, я покажу тебе кое-что. Я его взорву, — вдруг сказал дядя Витя.
— Нет! Я не дам! Он мой! — Ленка отступила на несколько шагов вглубь веранды. — И я отсюда ничего не увижу.
— Ну тогда выходи.
— Я не могу. У меня нет ключа. Меня только родители могут открыть.
— Тогда вылезай через окно.
Эта идея Ленке так понравилась, что она даже подпрыгнула.
— Это как? — восхищенно вскричала она.
— Через форточку, а я тебя отсюда приму.
Ленка и дядя Витя обошли дом: она изнутри, а он снаружи. Окошко в детской комнате оказалось самым близким к земле и самым подходящим для вылазки. Ленка пододвинула к окну стул и взобралась на него. С него — на подоконник, стоя на котором открыла форточку. Затем уперлась ножкой в оконную ручку и подтянулась. Дядя Витя поймал ее за руку, помог выбраться и аккуратно поставил на землю. Ленка опустила глаза на свои босые ножки, а потом подняла их на дядю Витю.
— Мне надо обуться.
Следующие несколько минут были потрачены на то, чтобы вернуться в комнату, сбегать за туфельками, надеть их и снова оказаться снаружи. Воздух на улице был еще свежим, но уже теплым и полным предвкушения радостных, удивительных дел. Такой воздух бывает только весной.
Дядя Витя взял патрон, перевернул острым кончиком вниз и крепко зажал между двумя брусками бетонного бордюра, выложенного вдоль дорожки. Затем попросил молоток. За молотком надо было снова лезть в дом. Но Ленка знала, где лежит топор. Она нашла под большой миской железный ключ и открыла сарай, в котором жили кролики — дядь-вовино достояние. Топор лежал в дальнем углу. Она передала его своему новому другу, затем небрежно захлопнула дверь сарая и побежала туда, где пуля ждала своей участи.
Дядя Витя предупредил, что он сейчас ударит по пуле, и будет звук выстрела. Ленка не поверила. Потому что выстрелов без пистолетов не бывает. Но ей все равно было очень интересно, что будет. Дядь Витя присел рядом с патроном и велел Ленке отойти на несколько шагов. Нехотя Ленка попятилась и стала жадно всматриваться — ведь патрон очень маленький, а ей очень хотелось увидеть, что же с ним будет.
Хлопок был громким, как настоящий выстрел в кино. Звук отразился эхом от соседских домов и рассыпался по улице. Ленка стояла обомлевшая.
— Испугалась? — спросил дядя Витя, явно довольный результатами эксперимента.
— Нет, не испугалась. — Ленка ни за что не призналась бы, что чуть не села со страху. — Давайте еще?! У меня еще есть пуля.
— Нет, отдай ее взрослым и больше никогда пули не бери. Ты же видела, что они стреляют? — сказал дядя Витя. — Ладно, я пойду уже, наверное. Мне дольше ждать некогда. А ты давай, залезай в окно обратно.
Вечером, когда солнце уже раскрасило нижний край неба розовым и лиловым, а Ленка от тоски и скуки выплакала уже, наверное, все слезы, сидя на веранде и глядя, как носятся по улице соседские дети, вернулись родители. Кто такой дядя Витя, никто из них не знал.
Пятница, тринадцатое
Новый год начался в воскресенье. И состояние Сан Саныча ухудшалось ежеминутно: стиснуло грудь и голову, вязкая кровь лениво тащилась по артериям и венам, ноги словно набили синтепоном.
До поры до времени ему было плевать, как числа в календаре соотносятся с днями недели. Жизнь шла прекрасно, карьера двигалась семимильными шагами: от мелкой сошки в банке к должности управляющего, тут наступил на голову наставника, там подставил руководителя кредитного отдела, напоследок принял самое деятельное участие в знаменитом отмывании миллиарда и банкротстве банка. Кое-кто загремел за решётку, а Сан Саныч переехал в шикарную квартиру и занял кресло мэра в родном городе. Тут он понял старика Сенеку: «Лучше иметь не деньги, а власть над теми, у кого они есть». Появилось чувство вседозволенности, люди не воспринимались как ценность, впрочем, они сами позволяли так с собой обходиться. Бизнесмены быстро усвоили новую систему лояльности: сумма за нужное разрешение на порядок выше, чем сумма, вносимая в бюджет города. На порядок — значит, в десять раз.
Однажды, заглянув к прокурору, Сан Саныч заметил на стене кабинета старомодный лозунг: «Безнаказанность порождает беспредел» — и хмыкнул.
Жители города терпели, терпели да и выдвинули Сан Саныча в депутаты от своего округа, лишь бы подальше. Батюшка местной церкви по этому случаю отслужил молебен, активная молодёжь обещала собрать квоту голосов с одним условием: продвинуть в думе свой проект. Сан Саныч снисходительно усмехнулся: делов-то, валяйте, молодёжь, только депутатское кресло обеспечьте.
Знать бы заранее, что эти миллениалы придумали. Но власть, как ржа, разъела инстинкт самосохранения, забылась банковская привычка читать мелкий шрифт, и была нажата кнопка голосования «за».
Два года прошло с момента принятия закона, и теперь каждый раз, когда первое выпадало на воскресенье, дни до тринадцатого были отравлены. В Новый год теперь не до застолий, не до катаний на снегоходах в заповеднике, не до солнечных Гаити, не до щекочущих нервы сафари и прочих чиновничьих радостей. Первое, второе… Десятое, одиннадцатое… В ночь с четверга на пятницу он не сомкнул глаз. Рядом сопела жена. Он прижался к её чудесной попе — это всегда помогало ему расслабиться. Нет, не заснуть. Сан Саныч перевернулся на спину и уставился в циферблат настенных часов. Люминесцентная точка секундной стрелки меланхолично наматывала круги. Всё. Двенадцать. Она наступила. Пятница, тринадцатое.
— Ваш SQ — четырнадцать процентов. — У голоса искусственного интеллекта был женский тембр, это хороший знак.
Четырнадцать — отлично, не двадцать, или, Боже упаси, пятьдесят. Есть шанс легко отделаться. Интересно, по какому срезу сегодня тестируют?
В бок воткнулся локоть жены, Сан Саныч очнулся и возмутился: так это только приснилось?
— Сань, вставай. — Жена отвернула голову от мужа.
Сан Саныч с трудом разлепил глаза и заворчал:
— Год только начался и сразу — пятница, тринадцатое. Хоть бы в феврале это случилось.
— Тогда в феврале и марте тринадцатое выпадет на пятницу.
Как у этих женщин мозги работают, вроде спит, а надо же, сразу сообразила.
— Не подумал, Анют. — Сан Саныч выпучил глаза, надул губы, мурашки побежали по коже, он напрягся и вздрогнул, с надеждой поглядел на её грудь под одеялом. — Может, вместе поедем в ФНС?
— Мне не надо, я не сдаю. — Она двинула плечом.
— В смысле?
— Налоговые каникулы у меня, так что я в СПА. — Жена перевалилась на бок, стянув всё одеяло на себя.
— Не понял: все сдают, и только у тебя налоговые каникулы. — Сан Саныч развернул жену к себе.
— Мой SQ по прошлому тестированию пять процентов, — не раскрывая глаз, промычала Аня, — у меня освобождение на год.
— Да ладно. Умная, что ли?
— Замужем за депутатом, конечно, умная. — Она снова с размаху улеглась на бок, потянула одеяло, рукой подтыкая его под спину.
— Ну ничего себе: в СПА собралась, налоговые каникулы у неё. Только о себе и думаешь. А как насчёт того, чтобы помочь мужу понять, по какому критерию сегодня будут SQ определять? Каждый раз — такая лотерея. Ань, слышь?
Сан Саныч смотрел на себя в зеркало. Жена нехотя села в постели, опираясь об изголовье, подложила подушку под спину:
— Я, что ли, закон принимала, тебе лучше знать. Январь, какое-нибудь слово на букву «я»: «ярость», «ядовитость», «ябеда», «якудза». — Аня загибала пальцы. — Может, вообще от английского January возьмут слово на букву «J». Что ты ко мне пристал. Сами приняли закон не глядя, а я теперь ломай голову?
— Тебе смешно? А вдруг я с должности слечу. SQ зашкалит, и всё, прощай, беспечная жизнь.
— Не слетишь. — Аня разглядывала ноготь на среднем пальце. — Ты мне новый Майбах должен.
— Ты можешь хотя бы сделать вид, что беспокоишься за меня? — Сан Саныч открыл гардеробную и ванную, застыл в нерешительности, в какую дверь войти.
— А что ты успел натворить с прошлого раза?
— Вошел в один бизнес, — спрятал глаза Сан Саныч.
— Не тот ли, где аварии на шахтах с разницей в полгода?
— Кто виноват, что до некоторых не доходит, как появляется лояльность к бизнесу.
— Там же люди были! — Аня обхватила руками голову.
— Кто? — К Сан Санычу вернулось привычное состояние.
Через три часа Анна стояла перед невыразительным зданием серого цвета. Она прижала палец к окошечку сканера, замигала зелёная лампочка, щёлкнула, открываясь, тяжёлая дверь. Анна прошла в просторный вестибюль.
— Мы вас заждались. — Коротышка с мясистыми губами и блестящей лысиной помог ей снять пальто.
Она оглянулась и увидела девушку с планшетом, та бросила взгляд на Аню и еле заметно покачала головой: «нет». Аня кивнула: «спасибо».
— В тотализатор играете? Вы успеете, ещё минутка в запасе есть.
Коротышка протянул ей бланк с известными в стране фамилиями и чернильный «паркер». Анна пробежалась по именам, то иронично приподнимая бровь, то фыркая, бегло заполнила клеточки, прихлопнула листок пятитысячной купюрой, вложила в пухлые ручки, развернулась, вошла в зал и направилась на сцену.
Наверху голограммой светилась фраза: «Наши пороки облагают нас большими налогами, чем правительство». Анна глотнула воды из стакана и заговорила:
— Добрый день, милые дамы. Всего два года прошло с того момента, как Думой был утверждён и введён в действие новый Раздел Налогового кодекса, администрирующий наш любимый SQ. За инициативу не устану благодарить активную молодёжь. Что ж. У государства отличные результаты. Тихой сапой впервые доля прямых налогов в бюджете превысила долю косвенных. Как вы знаете — именно это является самым явным показателем развитого общества. Впрочем… Давайте по порядку.
Первое. Субъектом обложения является сам человек, налоговая нагрузка ложится на его плечи, и это справедливо.
Второе. Отчетный период — пятница, тринадцатое. Легко запомнить даже чиновникам, ставшими с недавнего времени ужасно суеверными. Не знаю, как вас, меня этот факт изрядно веселит.
Третье. Прогрессивный коэффициент налогообложения SQ stupidity quotient. Пусть для налогоплательщиков останется тайной то, как он рассчитывается и почему срез на порок непредсказуем. И хорошо, что они нервничают в очередном неведении. Честно признаюсь, мы слямзили идею у Netflix, там знают всё о поведении людей. Им это нужно для прокатного успеха кинокартин. Нам это нужно, чтобы сделать мир лучше.
Четвертое. У древних греков мы заимствовали порядок возвращения полученных взяток в бюджет. Как тогда, так и сейчас чиновник, уличённый во взятке или краже, вынужден внести в бюджет на порядок больше украденного.
Пятое. Вариативность. Мой любимый пунктик. Можно подавать декларацию SQ по самому невероятному пороку, или, как мы говорим, — срезу, сегодня это жадность, и у нас невероятный успех.
Анна уступила трибуну другой выступающей и спустилась в зал. Коротышка подскочил с пачкой купюр:
— Анна Сергевна, ну как всегда, угадали. Весь джек-пот ваш. В чём секрет, не поделитесь?
Она раздула ноздри:
— В детстве у меня был мудрый дедушка, в банке работал, многим наставником был, смену растил, пока один недочеловек… — Она отвернулась, положила деньги в сумочку.
Дверь в зал открылась, вошла девушка с планшетом, кивнула Ане, показала экран. Аня пожала плечами: ну что, Сан Саныч, восемьдесят девять — это иммерсивный тоннель.
В ушах Сан Саныча звенел мужской тембр искусственного интеллекта: «Ваш SQ восемьдесят девять процентов». Он бил ладонью по клавиатуре, но экран был неумолим. К Сан Санычу подошли две рыжеволосые девушки-близнецы, симпатичные и доброжелательные:
— Не переживайте, вы в игре, всё ещё может наладиться, — прощебетала одна.
Вторая взяла его под руку, поглаживая и подталкивая в направлении двух одинаковых дверей. Понизила голос, заговорщицки подмигнула:
— Осталось пройти через иммерсивный тоннель.
— А там что? — неуверенно спросил Сан Саныч.
Девушки натянули улыбки.
— Вы же мужчина, — подбодрили хором.
Он открыл правую, за ней длинный пустой коридор заканчивался следующими двумя дверями. Сан Саныч пошёл по коридору, по левой стене бежала электронная строка: «За другой дверью вас ждали восемьдесят девять месяцев колонии общего режима». Он приободрился, фортуна продолжала быть с ним. Снова открыл правую. Повторился длинный коридор. Он с интересом сразу повернул голову влево в поисках новой информации и прочёл: «За другой дверью вас ожидала амнистия». Он дёрнул желваком: чёрт, надо было менять стратегию. За третьей открытой дверью еще больше расстроился: оказывается, упустил «повышение в должности». Топнул и застыл перед четвёртой парой дверей. Пытался найти щель, подсказку, след и в итоге доверился монетке из кармана, выпавший орёл указал ему направо.
За дверью обнаружился небольшой аэродром, белый самолётик. Уже знакомые девушки махали ему руками:
— Давайте скорее, взлетаем, только вас ждут.
В салоне сидели важные люди, те, что так часто мелькают в газетах и теленовостях. Сан Санычу подали холодное шампанское. Он отпил глоток и скривился — брют. Самолёт взлетел. Включился экран: «Господа, продолжаем игру, выбираем маршрут. Поставьте бокалы, возьмите в руки пульт. Результаты определяются большинством голосов».
Холод или жара?
Горы или море?
Исландия или Италия?
Мрачный пилот взял курс на Сицилию, не дожидаясь результатов опроса. Диспетчер, сопровождающий его с земли, спросил:
— Лёша, а как ты угадал, сколько человек будет, какой самолёт готовить, куда вообще лететь?
— А кто сказал, что тоннель реально иммерсивный, что в нём кто-то сам делал выбор? — усмехнулся пилот. — Мой отец тоже верил в безопасность в шахте, пока не утонул при её затоплении.
— Лёш, не дури. Что ты собираешься делать?
— Жулики решили, что хотят остаток жизни провести в тёплом климате, у лазурного моря. Там они его и проведут, — сказал пилот, как гвоздь вбил, и отключил связь.
Он углубился в расчёты: направление ветра, скорость, диаметр цели. Прекрасно действующий вулкан Этна. Природное явление, временами выбрасывающее столб пепла в воздух.
Роза нездешних ветров
— Давай себе тоже отсыплем? — спрашиваю, стараясь поймать его взгляд.
А взгляд мечется: бегло скользит по течению реки Москвы, хватается за противоположный берег, варварски изъеденный стройкой, и как будто спотыкается о силуэты людей, выбравшихся урвать первый кусочек весеннего тепла. Воздух пахнет странно: резкие нотки сырости почему-то не кажутся противными, ощущаются как нечто вкусное, полусладкое. Мы стоим у старой размокшей коряги, но ожидаемое зловоние гнили даже не думает меня беспокоить. Ветер уносит мои слова, и я повторяю громче, вынужденно рискуя всей конспирацией:
— Пап! — перекрикиваю прохладные речные струи.
Крик врезается в его мысли. Сознание сталкивается с ним, как со стеной, выросшей перед глазами за четверть мгновения.
— Нам отсыпь, — прошу снова.
На урну он смотрит невозмутимо. Смотрит так, словно не воспринимает её, не считывает. Она металлическая — наверняка неприятным льдом шпарит широкие ладони, сплошь покрытые мозолями. Но он терпит — он всегда терпит. Никогда не обрабатывает собственные ссадины, оставляя несчастный участок кожи справляться своими силами. Дрессирует крупное тело, приучает его жить по известному принципу о спасении утопающих.
Откручивает крышку. Не без сопротивления, но она поддаётся. Раза два хлопает по карманам дедушкиных джинсов и выуживает потёртый спичечный коробок.
— Сюда можно. Только маме не говори, а то ещё испугается. — Да, здесь он прав.
— Спрячу в той шкатулке, — отзываюсь, пока он неуклюже стирает прах, прилипший к пальцам. — Если что, ты знаешь, где взять.
Знает, конечно. Он всё знает, ведь я — его отражение. Стою на сыром берегу в папиной широкой футболке и силюсь увидеть, сколько их было, затаённых слёз. За все свои восемнадцать лет помню лишь пару случаев, когда уловила этот лёгкий блеск в уголках его глаз. В детстве мне даже казалось, будто он плачет неправильно: внутрь, в себя. Представляла, как солёная влага аккуратной струйкой прокладывает себе путь, но натыкается на плотно сжатые длинные ресницы. И вот тогда она разворачивается. Куда же стекает? Я даже не представляла…
Человек, не умеющий плакать, так и не научил меня. И вот сейчас мы оба изучаем несчастную урну. Изучаем её так старательно и скрупулёзно, словно ищем послание, написанное на санскрите невидимыми чернилами. Ко мне он поворачивается с немым вопросом: и что дальше? Пожимаю плечами. Никто из нас не подумал про это каверзное «дальше». Разве всё не закончилось в крематории? В этом душном крематории, где бабушкины перекошенные плечи дрожали так, что вместе с ней в знак сочувствия содрогались даже толстые стены? Разве всё не закончилось на запахе ладана, на втиснутой в треснутую рамку фотографии, перед которой я почему-то не могла спокойно вдохнуть? И разве не закончилось всё на розе, на той маленькой розе ветров?
— Дедушка таких много вырезал. — В мою ладонь лёг миниатюрный железный предмет: показалось, он был легче пера из подушки.
Роза ветров, а на ней — кораблик, крошечный, словно муха, севшая на огромный торт, чтобы полакомиться глазурью. Ясно теперь, кто привил папе это авантюрное желание однажды непременно проплыть до берегов Австралии. Тогда мне в голову и пришёл вопрос: как только мы развеем прах, куда же он всё-таки полетит? И какие ветры будут дуть там, где он окажется после своего изнурительного пути? Ведь если они там попросту не существуют, это обернётся самой настоящей трагедией… Нельзя без ветра: он воспевал ветер, он жил ветром — больше всего на свете он желал, чтобы в последний путь его тоже унёс необузданный, своевольный ветер.
Так что дальше? Рядом тихо притаилась скамейка. Мы сразу пожалели её, покосившуюся, с облупившейся краской, и решили не тревожить, не нарушать покой: пусть себе стоит, медленно стареет посреди зелени и талого снега. Этой точки не существует на карте: она сливается с пейзажем, умело маскируется и прячется от посторонних глаз. Нет, место особенное: здесь витает нечто близкое, родное, светлое…
— Мост видишь? — Указывает прямо за моё плечо.
Вдруг понимаю: всё это время я слышала шум проносящихся по нему машин. Ещё минуту за хвост стараюсь поймать изворотливые мысли и наконец вспоминаю:
— Так это Трикотажный? — Тщетно щурясь, всматриваюсь вдаль.
— Сейчас называется Спасский, — поправляет меня.
Да, дедушка так и говорил всегда. Просил, чтобы именно с этого громоздкого моста развеяли его прах. Слишком уж сильно любил Москву, Москву и её ветра. И вот папа запускает руку в урну… Нельзя просто высыпать, нет: будем вместе, небольшими горстками, постепенно, молчаливо прощаясь с каждой серой пылинкой. Я знаю, что внутри него живёт вулкан. Живёт своей собственной жизнью, существует отдельно, хоть и намертво вживлён в его тело. Папа носит его в опасных глубинах своей сущности, но никогда не подаёт виду: стоит микроскопический искре двинуться к поверхности — и сильные руки с шершавыми мозолями мгновенно сдавливают жерло. Ком подступает к горлу, но он сглатывает и его: все узники неминуемо остаются в неволе.
Папа спускается к реке, наклоняется к самому её течению и механическим движением разжимает пальцы. Сейчас он кажется мне ребёнком, которому приказали послать небу любимый воздушный шар: не хочется, но пора прощаться… Руки отпускают сразу: он приучил их работать отдельно от сердца. Стоит. Смотрит и не моргает. Я знаю: чем больше он напоминает мне мраморную статую, тем яростнее набухает лавой внутри него непокорный вулкан. Представляю, как крошечные оранжевые искры разлетаются криво и беспорядочно, словно залп дешёвого фейерверка, и жалят больно, будто рой разъярённых пчёл. Вдруг останавливается. Взглядом облизывает пыльную ладонь. Не может больше: осталась последняя горсть…
Требовательно забираю урну:
— Давай я. — Не предлагаю, а хочу спасти.
Загребаю серую пыль и осторожно пропускаю сквозь пальцы. Оказывается, человека и вправду можно почувствовать каждой клеточкой собственной кожи… Вдруг что-то неприятным скрежетом царапает металлической край. Морщусь: было внезапно. Почему-то решаю, что мне необходимо знать.
И спрашиваю:
— Что это? — Короткими ногтями сжимаю белый кусочек, похожий на выпавшую пломбу.
— Осколок кости, — констатирует на выдохе.
И сглатывает. Мысленно чертыхаюсь и стискиваю прах в плотно сжатых пальцах. Понимаю: пора. Резкий поток холодного ветра окатывает мою спину, словно подгоняет, подталкивает. Смотрю на скамейку: она сжимается, съёживается и, кажется, хочет провалиться под влажную, объятую ручьями землю, как будто чувствуя, что смущает нас. Мои до локтя оголённые руки уже начинают замерзать, покрываясь мелкими мурашками, но я настойчиво впитываю эту прохладу, вбираю, поглощаю и с жадностью упиваюсь ей. Сейчас мне нужен этот холод. Даже не так: он необходим.
Отпускаю последнюю горсть… Мириады серых пылинок вихрятся роем, словно не желают расставаться, как будто пребывают в особенном, необъяснимом симбиозе. Река уносит их не сразу, нарочно цепляет о торчащие из-под воды коряги и ветки — она не спешит забирать у нас прах, она всё понимает. Что-то странное выдыхаю я в воздух: что-то не лёгкое и не тяжёлое, но что-то такое, чему просто нельзя оставаться во мне. А что выдыхает папа? Смотрю на него. Дышит ли он вообще? Если бы только на мгновение он мог позволить себе забыть про контроль над своим вулканом и выпустить все искры, выплюнуть весь накопившийся за долгие годы пепел…
Но он не может, попросту не умеет. Стою рядом. Ловлю себя на мысли: сейчас я хочу одного — захотеть заплакать. И вроде бы что-то напрягается, натягивается, как цирковой канат под самым куполом. И вроде бы что-то сигналит мне изнутри блеклым светом расколотой фары, подаёт знаки, старается, не сдаётся… Но я не слышу. Не вижу. Я не могу. Знаю: за все свои сорок лет папа согрел множество человеческих существ, но так и не научился оставлять последнюю спичку, чтобы не замерзать самому. Он сдерживает вулкан, усердно тренирует собственное тело, учит каждую его крупную мышцу реагировать на грубые команды и сокращаться только по приказу разума. Он видит других практически насквозь, а сам обходит стороной зеркала — те самые, в которых отражаются души.
А река уже забрала деда… Унесла бережно, словно утянула на прозрачном полотне из едва осязаемого шёлка. Монотонно покачиваются клонящиеся к воде ветви, тянутся к полусонному течению, стараются коснуться. Лучи весеннего солнца покинули это место, не стали выгонять тень, позволяя нам укрыться от любопытных взглядов или спрятаться от самих себя. С моста сейчас наверняка доносится шум, но он вновь отбрасывается моим сознанием, блокируется, бракуется. Здесь становится тихо. Так тихо, что я, кажется, могу расслышать, как шепчутся мои мысли, как они шуршат, напоминая мне беспокойных грызунов, которые забавно и неуклюже возятся в древесных опилках.
— Плыви, дед! — доносится до меня, когда я жадно втягиваю воздух.
Выдыхаю быстрее, чем привыкла, и отзываюсь немедленно:
— Вся Москва перед ним! — становлюсь ближе.
И вдруг одна-единственная искра всё-таки вырывается наружу:
— Да… — Тяжёлая ладонь опускается на моё плечо.
Искра вылетает, а ладонь не двигается. Покоится считаные секунды и небрежно соскальзывает, прячется обратно в свою пещеру — растянутый карман старых джинсов — и ещё какое-то время сидит там не шевелясь, затаившись, словно опасаясь, не сделала ли чего-нибудь лишнего. Он забирает опустевшую урну, отходит к молчаливо скучающей скамейке и ещё раз — теперь уже напоследок — обводит взглядом каждый сучок, каждый камень и каждый кем-то втоптанный в землю окурок. Обводит как будто по контуру.
И вдруг усмехается:
— Нет, ну а место какое! — Театрально разводит руками. — Можешь сюда своих пассий водить!
Улыбаюсь, отдавая дань любимой шутке. Но всё равно парирую:
— Нет уж, — заявляю бескомпромиссно. — Для такого рестораны есть, а это место — только наше.
И кажется, слова звучат ещё серьёзнее, чем произносились мной про себя…
Самолетик
На кафедре аэродинамики третий год пытались выяснить, кто запускает из окна горящие бумажные самолетики. Раз в две-три недели такой самолетик вылетал с верхнего этажа, занимаемого кафедрой, и кружил перед окнами, а потом, сгорев почти до носа, падал в кусты. Это настолько всем надоело, что ректор постановил, хотя и неофициально, устранить самолетики до конца учебного года.
Думали на Николая Константиныча.
В среду, когда у него был выходной, в кабинете с утра начались разговоры.
— Не может вменяемый человек делать столько открытий за год, — шепотом сказала Кристина, маленькая администраторша программ, наливая всем чай. — Он точно не в себе. Я думаю, самолетики – его проделки.
Юлия Борисовна, белокурая доцентка, энергично закивала.
— Меня больше напрягает, что он ищет в интернете, как делать жертвоприношения явлениям природы, — сказал аспирант Женя, доставая из рюкзака конфеты. — Это как минимум странно.
Кристина и Юлия Борисовна переглянулись. Пришлось рассказать им, что руководство иногда поручает Жене проверять, чем сотрудники кафедры занимаются на рабочих компьютерах.
Кристина фыркнула, взяла чашку и уставилась в монитор.
Вечером Юлия Борисовна рассказала о догадках коллег декану, а от себя добавила, что академик Синеглазов, оказывается, был тестем Николая Константиныча.
— Ну и что? — удивился декан, застегивая рубашку.
— А то, что наш Николай Константиныч открытия тестя прикарманил, — ответила она. — У тебя сколько патентов? Два. За пятнадцать лет. А у него по патенту в месяц.
Декан еле дождался, пока Юлия Борисовна докрасит губы, и выпроводил ее, пообещав подумать.
Вся эта ситуация его очень раздражала.
Мало кто знал, что декан и Николай Константиныч дружат. Декан знает его, как одаренного ученого, но количество открытий и патентов Николая Константиныча действительно подозрительное.
В метро декан настолько напряженно думал о разговоре с Николаем Константинычем, что вспомнилась защита собственной докторской. Он понял, что с того дня ни разу по-настоящему не напрягал мозг.
Добравшись домой, декан проверил, что на одежде нет лишних волос, поел и сразу лег.
«Если вдруг обнаружится, что он и правда присвоил работы Синеглазова, то пора принимать меры, репутацию института спасать, — думал декан, ворочаясь и мешая спать жене. — Задача непростая, конечно. Но на то я и декан, чтобы непростые задачи решать».
На следующий день декан зашел на кафедру и попросил всех выйти, кроме Николая Константиныча.
Николай Константиныч смотрел в окно.
— Ты правда интересуешься жертвоприношениями? — ни с того ни с сего спросил декан.
— Духу воздуха, — ничуть не смутившись, ответил Николай Константиныч. — Он мне помогает исследовать аэродинамику.
В подтверждение своих слов Николай Константиныч похлопал по стопке бумаг у себя на столе.
— То есть, самолетики — твоих рук дело? — спросил декан, окончательно ломая схему разговора, придуманную за ночь.
— Угу, — кивнул Николай Константиныч.
Декан покружил по кабинету, чтобы скрыть растерянность.
— А чего ж ты три года не сознавался? Ты же мог нас всех спалить! — повысил он голос. — И бумаги сколько сжег!
— Бумага моя личная. А на ней — мои личные открытия, — спокойно ответил Николай Константиныч и, поймав непонимающий взгляд декана, добавил: — Наука их пока не может принять, вот и сжигаю.
Светила луна. Николай Константиныч, получивший выговор и уже успевший забыть о нем, опустил блэкаут, лег в постель и, засыпая, подумал об армии. Воспоминания тех двух лет — будто засвеченная пленка, на которой один кадр чудом остался живым.
Коля (тогда его так называли чаще всего) был дежурным по столовой. Молодые наводили порядок, а он вышел покурить. Было очень ветрено. Ночные горы напоминали огромные морские волны.
Убедившись, что никто не видит, он достал лист бумаги, свернул самолетик и запустил его вниз по склону. Самолетик долго петлял, подбрасываемый упругим ветром, а потом исчез в темных волнах гор.
Коля закурил. Он смотрел в темно-синее пространство и думал, что если бы дух ветра существовал, то ему, наверное, понравилось бы играть с таким самолетиком — особенно если этот самолетик еще и поджечь.
Вдруг что-то взвизгнуло, как насекомое, у самого рта. Грохот выстрела два раза эхом отскочил от гор и исчез. Коля лежал на боку и ощупывал себя, не понимая, подстрелили его или нет.
Утром нашли сломанную пулей сигарету, а в двухстах метрах — гильзу от снайперской винтовки.
На построении командир роты запретил все перекуры после ужина.
— Повезло еще, что боком к снайперу стоял, — сказал он строго.
— Повезло, — подтвердил старшина, — в уголек и без ветра попробуй попади с такого расстояния.
Снег
Вечер. Затихший бульвар. Жёлтые фонари мягко освещают городской пейзаж. Крупные снежные хлопья мягко парят сверху вниз и, падая на мокрый лужистый асфальт, исчезают. Немногочисленные прохожие бредут по своим завершающим делам. Флегматичные авто, шелестя резиновыми покрышками, плывут по проезжей части.
Она сутулится от холода и переживает, что малыш обут не по погоде. Ребенок смеётся и бежит по бульвару, чуть не врезается в прохожего, но вовремя отскакивает. Прохожий ёжится, но продолжает путь, не сбавляя шаг.
Она следует за ребёнком, наблюдает его хаотичный бег, пытается предугадать опасный маневр, мучительно отмечает: малыш без перчаток, в не по сезону хлипкой одежде. Он останавливается и улыбается ей: худенький, «кожа да кости», бледный, русая челка набок, голубые глаза доверчиво трогательны и добры. Легкий снежный пух осел в отвороте шапки и на ресницах ребёнка.
Внезапный приступ боли в груди и нестерпимый грохот колотящегося сердца оглушают ее. Она зажмуривает глаза и хватается за фонарь. Подкатывают тошнота и темнота кошмарного безумия: острого, безграничного, разрывающего ее суть на комья грязи. Дыхание сбилось на два выдоха-вдох-не дышу, отчаяньебольслезы, выдох-выдох, не могу вдохнуть, вдох-выдох, вдох-выдох.
Она открывает глаза, трясущейся рукой зачем-то вытирает лоб, ей холодно и страшно. Снова это наваждение.
Она осторожно отходит от фонаря. Малыш бьёт мысом туфли асфальт. «Пойдем домой? Я устала». Он очарованно смотрит на маму и утвердительно кивает. Она протягивает сыну руку, тот, притворно сдвинув брови, мотает головой, расплывается в улыбке и радостными прыжками скачет в сторону пешеходного перехода. Он прыгает, оббегает круги вокруг фонарей, спотыкается и падает, тут же вскакивает и бежит дальше.
«Всё сам. Такой маленький и такой большой. Наверное, насквозь промок, как бы не заболел. Дома сразу посажу греться в ванну».
Воспоминание о доме отозвалось неприятным чувством досады вперемежку с чувством вины. После развода ей пришлось вернуться к матери. Удивительно, но мать была на стороне мужа, что только усложнило возвращение домой и дальнейшее сосуществование. О муже она не вспоминает, ушёл и ушёл. Быстро же он забыл о сыне. Когда звонит — она трубку не берёт: говорить и жалеть не о чем. Но мать… Мать заполнила совместную жизнь безмолвными упреками, жалостью и слезами разочарования.
«Да, всё не так. Я и сын — их горькое разочарование. В чем моя вина? В том, что не предаю сына? В том, что не соглашаюсь родить еще одного, нового, хорошего? Этот малыш стал смыслом моей жизни еще до своего рождения и останется им навсегда».
Бульвар умиротворяюще тих. Редкие авто проезжают мимо, вдалеке на светофоре открылось водительское окно, из него под звуки мелодичной нераспознаваемой мелодии вылетел красный огонек и тут же угас вместе с мелодией. Знакомая шапочка мелькнула у перехода.
«Дима!, — неестественным тембром вскрикнула она. — Стой!»
Двое у перехода от неожиданности вздрагивают и расступаются перед ней. Она бежит через дорогу за сыном точно след в след. Четырёхполоска загудела, послышалась ругань, несущийся грузовик сигналил, не успевая оттормозиться, но они успели впрыгнуть на тротуар.
Она упала на колени. Мгновение ватного ужаса сменилось тупой трясучкой с перебором всех возможных вариантов развития ситуации. «Ты что, малыш? Ты что? Ты что? Ты что?»
Она поднялась. Ей кричали, но она не могла разобрать слов. Пережитый страх и стыд смешались, нужно скорее уйти отсюда.
Мать открыла дверь и недовольно вздохнула. Но ей сейчас все равно, нужно скорее набрать горячую ванну.
Она лежит в кровати, ей холодно, но она не укрывается одеялом. В голове одно и то же: они гуляют, он бежит через дорогу, грузовик, бесконечные боль и ужас.
Он мертвый лежит в гробу, снежинки падают на его лицо и не тают.
Спасибо за прогулку
Время для прогулки мы выбрали утреннее. Договорились, что Виктор подъедет к парку и напишет мне, открыто или нет. Если открыто, я приду, и мы погуляем. Мне до парка пять минут.
Я пишу «ок» в WhatsApp, две галочки загораются синим — прочитано. Выхожу на балкон. Завтра еще не наступило, и балкон — мое единственное развлечение. Думаю: какое дерево красивое, какие кружевные у него ветки и как прекрасно весенний свет в них играет! Мне кажется, что я могу так простоять час или два, ничего не делая и просто любуясь. Перевожу взгляд на соседний дом, он стоит перпендикулярно нашему. Его крыша блестит на солнце, светлая, серая. Трубы возвышаются как на замке. Можно долго смотреть. Нет, нельзя: холодно.
Возвращаюсь в квартиру, надеваю пальто и выхожу опять.
На карантине я постигала полное одиночество. Последствия прошлогоднего развода локдаун проявил болезненно, остро, контрастно. Я выучила наизусть изгибы линий на обоях, воображая морды фантастических зверей, как в детстве. Гуляла до кухни и обратно. Квартира сперва казалась враждебной, потом стала непознаваемой.
Все это было до виртуального знакомства с Виктором.
Я продолжаю рассматривать двор. Обрубки тополей сверху замазали красным, мне кажется, что это красиво. Внизу, в глубине, под ветками, ненатурально зеленеет что-то пластмассовое. Земля апрельская, темная. Я вглядываюсь, пытаясь понять, что это. Не видно. Прикидываю, как бы подойти и посмотреть. Я не гуляю, послушно дохожу только до мусорного бака. Может быть, набраться дерзости и выйти на середину двора? Вряд ли полицейские ворвутся во двор со своими штрафными предписаниями. Тем более что я и так решилась на целую прогулку.
Наступает завтра, WhatsApp дает зеленый свет: Я у парка, тут открыто.
И вот я одеваюсь и иду на ватных ногах к парку. Пять минут. Как неудобно в одежде. Серые дома покачиваются, тонкие ветки весенних деревьев тревожно царапают воздух. Пять минут. Делать шаги трудно. Пространство как будто расширилось, разъехалось, удлинилось. Пять минут. Парк рядом, но мне кажется, что я иду бесконечно.
Мне жарко в шапке, я и забыла, что апрель. Издалека вижу Виктора у ворот. Крупные буквы объявления, гласящего, что парк закрыт, противоречат распахнутой калитке. Мы здороваемся и протягиваем друг другу руки в перчатках.
Заходим.
Виктор говорит:
— Я доехал моментально. Дороги пустые!
После долгого одиночного сидения весенний парк кажется мне невообразимо прекрасным, каким-то тропическим. Он вырос, стал как-то больше и значительнее. Птицы оглушительно поют и ничего не боятся — выбегают на дорожки, бросаются под ноги. Странные и редкие птицы — я таких не видела. По деревьям носятся белки и с удивлением смотрят на нас. Дрожат весенние ветки, набухают первыми листочками. Природы слишком много, это невозможно!
Кажется, Виктор так же ошарашен происходящим, как и я:
— Да, давно я не выходил! Удивительная весна. А с кем вы общаетесь?
— По работе только.
— Я тоже по работе. Но еще и алкозумы с друзьями периодически. Даже интересно, с некоторыми сблизились: друзья в Европе, а пьем теперь все на равных.
— Есть плюсы.
— Точно! Как эта прогулка. Идем совершенно одни. А если бы не было локдауна, как бы мы встретились?
— Пошли бы в кафе, сидели бы среди людей. — Я смеюсь, и мне страшно такое представить, бррр. — Сидели бы и разговаривали, стеснялись окружающих.
— Точно!
Мы идем вдоль пруда по деревянному настилу. Флегматичные утки дремлют на дорожках — я даже сперва принимаю их за пестрые камни: они неподвижны и не боятся нас. Природа опьяняет, я пошатываюсь, Виктор берет меня под руку. Идем дальше, разговариваем. Внезапно начинаем вспоминать студенческие годы, обсуждаем преподавателей. Виктор рассказывает об одном своем, в модном бордовом пиджаке. Как интересно, мой любимый лектор по культурологии тоже ходил в пиджаке в бордовую клеточку. От воспоминаний мне становится тепло, а от прогулки кружится голова, как будто я выпила этим ранним утром.
Пруд дышит паром, утки, серые и рыжие, выплывают на середину и направляются к своему домику. Жизнь продолжается, зелень рвется наружу, скоро лето.
— Вообще я мало с кем общаюсь, — продолжает он, — многие разъехались. С одним другом только недавно стал больше. У него трудный период, он развелся недавно. Мы учились вместе, потом долго не общались.
— Тяжелый развод?
— Разводы легкими не бывают. У него жена такая была, ужасная. Один раз она Новый год с ним отказалась встречать, испортила праздник. Так обиделась.
Я тоже один раз Новый год не встречала, заснула. Я хочу встрять, но на всякий случай молчу. Виктор продолжает:
— Праздник испортила, да и всю жизнь поломала. Стерва, в общем. Бывают же такие! Вы, конечно, совсем другая. — Он понимает, что увлекся, и пытается вернуть разговор в романтическое русло.
Что-то бьет мне в грудь, механические шестеренки воспоминаний начинают свою монотонную работу, стучат молоточки в мозгу, по-ло-ма-ла…
— Прямо стерва? — меланхолично спрашиваю я и смотрю на уток, на разутюженную ими водную гладь.
— Ну да. Из квартиры выгнала. Бывает, конечно. Зря я начал. Давайте не будем об этом?
Я останавливаюсь и смотрю на воду. Пруд гладкий и холодный. Утки серые, плавают тут уже сто лет, а может, и двести. Интересно, куда они деваются, когда умирают?
Квартира, между прочим, была ипотечная. И угадайте, кто платит по кредиту? Стерва. Я, кажется, помню вашу фамилию, Виктор. Вы учились на параллельном потоке. Как же, как же? В голове что-то мерцает, как мелкая рябь пруда, рассекаемого уткой. Нет, не могу уловить.
Идем дальше, делаем круг. Одичавший парк, весенний воздух, утки хлопают крыльями в полной тишине. Я молчу и думаю, мысли короткие и холодные, как всхлипы волны о настил. Перед прощанием Виктор смотрит счастливыми глазами и благодарит за прогулку. Он еще ни о чем не догадывается.
Я заворачиваю во двор и подхожу к таинственному зеленому предмету. Рядом прогуливается старичок в маске. Пробегает собака. Вдоль дома идет один желтый курьер, разносчик еды. Потом еще один. Зеленый предмет оказывается небольшим заборчиком для клумбы. Может быть, для одного цветка. Цветок посадили, но он еще не вырос. Я вижу горку вскопанной земли, огороженную сетчатым пластиком. Рядом еще один заборчик, бежевый. Его с моего балкона не видно.
Я поднимаюсь к себе. Моя поднадоевшая квартира встречает темнотой и пылью. Надо убраться.
WhatsApp пиликает, я смотрю на экран.
Оля, спасибо за прогулку! Надеюсь на продолжение. Кстати, хотел спросить вас: где вы учились?
Спорт-экспресс
В этот раз выбор пал на него.
Игорю польстило предпочтение, отданное его нескладной, с большими мохнатыми лапами, кандидатуре. Одновременно его захлестнуло сильнейшее беспокойство. Он беспорядочно тыкал своими волосатыми вспотевшими пальцами по всем приложениям в телефоне в ожидании фотографии и дальнейших инструкций.
Несмотря на брутальную внешность, Игорь был мужчиной застенчивым и даже временами пугливым. Он до сих пор не мог понять, как его угораздило согласиться на столь противоречащую всем его человеческим принципам авантюру. Это все влияние давнего дружка Виталика, смело, под очередную бутылку пива, рассуждающего о том, что времена поменялись, и пора бы адаптироваться к новым скользким и иногда даже мерзким поворотам жизни. А как иначе заработать в этот сложный, заставший всех врасплох период, когда противник силен, ядовит, нападает неожиданно и двигается дальше, меняя жертвам привычный уклад и даже забирая жизни.
Совсем недавно, когда еще не было никакого вируса, Игорь стабильно и усердно работал в агентстве по организации мероприятий. С большой ответственностью выбирал не наглеющие на расценках кейтеринги, ненавязчивых музыкантов, аппаратуру, внимательно следил за расстановкой и оформлением столов. Из-за внушительной фигуры его частенько принимали за подсобного рабочего или слоняющегося, но готового помочь охранника. Он писал тексты для ведущих, контролировал очередность выхода на сцену приглашенных артистов, оставаясь при этом незаметным.
Постепенно праздничных мероприятий становилось все меньше, список клиентов — все короче, а выручка присутствовала лишь на бумаге. Вскоре сотрудники, включая Игоря, сначала были сокращены, а потом и вовсе загнаны колким и ядовитым, как морской еж, вирусом в свои квартиры. Спустя несколько месяцев изголодавшиеся по впечатлениям и ярким событиям люди стали выходить на улицы. Тут и подвернулась Игорю эта странная и весьма нестандартная работа, где он уже не мог спрятаться за сценой или затеряться среди обслуживающего персонала. Теперь у него главная роль, и с клиентом он один на один.
Под незамысловатой аббревиатурой «АОР» скрывалось агентство по организации острых развлечений. Обшарпанный офис располагался на территории бывшего НИИ в области силоизмерительной техники с еще более странным названием НИКИМП. Владелец агентства, плотный браток из девяностых в обтягивающей футболке и черных джинсах, радушно встретил Игоря, развалившись в своем кожаном кресле. Игорь честно признался, что у него нет опыта в организации фаер-шоу, прыжков с парашютом, поездок на квадроциклах и других экстремальных видов досуга. На это мужчина широко улыбнулся и показал отбеленные кривоватые зубы.
Чем больше браток выкладывал подробностей деятельности агентства, тем глубже Игорь впадал в ступор. Посмотрев в его округлившиеся глаза, мужчина по-отечески похлопал его по плечу и бархатно произнес:
— На что есть спрос, тем и занимаемся. Состоятельные люди сейчас платят много, им бы только поострее. А насчет финала развлечения — это уже выбор клиента, — добавил мужчина и снова осклабился.
Затем он достал из ящика массивного стола лист бумаги, казавшийся желтоватым на фоне его снежного оскала, и протянул Игорю.
— Вот, заполните анкету. А фотографию для портфолио сделайте в соседнем кабинете. — Он указал подбородком на стену. — Ждите инструкций на телефон. Вам сообщат, когда клиент вас выберет. И обязательно помните про газету. Это самое важное! — многозначительно добавил мужчина.
Не успев опомниться, Игорь оказался зачислен в агентство.
Каждый раз, когда он получал сообщение с фотографией, временем и приблизительным местом встречи, душа его переворачивалась, в груди застревало что-то острое, и ком подступал к горлу. Несмотря на хорошую оплату, он никак не мог привыкнуть к мысли, что это и есть его новая работа, а выбравший его человек настолько порочен, что заказал вот такое мероприятие. Да и сам Игорь с червоточиной, раз согласился на это. Руководство убеждало, что клиенты подписывают все необходимые документы, и претензий с их стороны за качественно выполненную работу не будет.
В день, указанный в сообщении, Игорь сидел на скамейке в сквере. Солнце заливало пустующие лавочки, на которых болтались обрывки полосатых лент, оставшиеся от вирусных ограничений. Прохожих было немного, они медленно прогуливались, приспустив маски и жадно вдыхая теплый воздух свободы.
Игорь был напряжен, волосатые пальцы нервно барабанили по рейкам скамьи. Его нескладная фигура была похожа на скрюченную пружину, которая, если ее неосторожно задеть, могла выстрелить шквалом неконтролируемых эмоций. Он пытался успокоить себя мыслями о рыбалке тихим летним утром на берегу реки, где мобильная сеть не ловит, а окуня можно поймать лишь на удочку. Но сердце бешено колотилось и не давало отвлечься от предстоящего действа. Он вглядывался то в проходящих мимо людей, то куда-то вдаль. И тут он заметил ее: броскую, c красными акцентами во внешности и, несомненно, с любопытным внутренним содержанием. Игорь интересовался ею с детства, когда она была еще тусклой, черно-белой, да и многие газеты в то время были такими. Прежде она ассоциировалась у него только с высоким уровнем журналистики, аналитикой спортивных событий и футбольными матчами любимых команд. Сейчас же, в руках незнакомой женщины лет тридцати пяти, газета «Спорт-экспресс» вызывала у Игоря внутренний диссонанс. Эта пачка бледной бумаги с красным и дерзким петухом слева от шапки и орущими футболистами на первой полосе в тонких женских пальцах с наманикюренными ноготками смотрелась нелепо. Однако для Игоря эта газета означала лишь одно: перед ним заказчик.
Женщина с газетой в руке, в летнем алом платье и с сумкой через плечо шла по дорожке от киоска с прессой. Ее каштановые волосы развевались, потоки ветра то и дело бросали густые пряди на лицо, и без того закрытое медицинской маской. Игорь старался ответственно подходить к любой работе и всегда предпочитал лично знакомиться с клиентом перед началом мероприятия. Однако подобная практика в агентстве не приветствовалась: по словам белозубого начальника, «преждевременное знакомство снижает у заказчика остроту ощущений». Клиентами агентства, как правило, оказывались состоятельные, одинокие или пресытившиеся своими мужьями скучающие дамочки.
Поняв, что действо началось, Игорь вскочил со скамейки и устремился за женщиной. Сердце забилось четче, быстрее, его уверенные удары пульсировали во всем теле и отдавались в каждом шаге. Он, подобно хищному зверю, не приближался настолько, чтобы спугнуть жертву, но и не позволял ей сильно отдалиться перед его финальным прыжком. «Еще не время, не время», — повторял он про себя, сохраняя дистанцию. Старался быть незаметным, если она вдруг останавливалась — отворачивался, прятался за прохожих, за киоски, древесные стволы. В один момент звуки улицы и люди вокруг перестали существовать, только она, ее силуэт, ее алое платье, парящее на ветру, ее хорошенькая каштановая головка виделись ему впереди. Мысли, как молнии, одна за другой стреляли у него в голове. Внезапно какой-то вибрирующий звук прорвался сквозь их поток. Это был телефон, уже пару минут настойчиво буравящий карман его куртки. «Ну, кто там еще?» — запсиховал Игорь и, не доставая гаджет, одним движением на ходу сбросил звонок.
Алый силуэт сперва заплыл за угол старого многоэтажного дома, а затем скрылся в подъезде. Игорь, нагнав, вошел следом. Женщина уже стояла на первом этаже и ждала лифт. Вокруг были потертые, с облупившейся краской стены, потрескавшийся потолок и ржаво-зеленые, местами искореженные почтовые ящики, некоторые — открытые, с дырами на месте замков. Казалось, что уже давно никто не кладет в них прессу и даже листовки с рекламой, а в подъезде будто вообще никто не живет. «Смелый антураж. Ну и фантазии у заказчицы!» — подумал Игорь и посмотрел на женщину. Только сейчас он смог разглядеть ее выразительные карие глаза, густые темные брови, видневшиеся над маской. В этот момент она тоже посмотрела на Игоря: ее глаза улыбались. «Похоже, я ей нравлюсь», — решил Игорь и облегченно выдохнул.
Вскоре дверь лифта открылась, и Игорь вслед за женщиной вошел в кабину. Встал позади нее: запах ее духов и волос коснулся его ноздрей. «Пора», — скомандовал себе Игорь и нажал на кнопку остановки лифта между этажами. Женщина попыталась что-то возразить, но он быстро вытащил из кармана куртки подготовленную ленту, резко набросил ее и туго завязал ей рот поверх маски. Газета выпала из ее рук, она пыталась кричать и отбиваться. Тогда он связал лентой и ее запястья. Теперь он был к ней так близко, что чувствовал сквозь маску ее прерывистое дыхание. Казалось, он слышит, как учащенно бьется ее сердце. Не мог смотреть в ее наполненные страхом глаза, поэтому подошел сзади, прижал к стене лифта и задрал ее пламенное платье.
Тем временем в кармане снова раздалась раздражающая и нервирующая вибрация. Он судорожно достал телефон, чтобы наконец-то отключить его и целиком погрузиться в свою работу. Перед нажатием на кнопку взглядом зацепился за сообщение: «Игорь, где тебя носит?! Никак не могу с тобой связаться. Все на сегодня отменяется! Час назад звонила клиентка, на встречу она не придет. У нее муж приехал».
В тот день и никогда больше белозубому мужику из агентства Игорь не перезванивал.
Спутанность сознания
К ремонту почти все было готово: мебель сдвинута и упакована, лишние вещи убраны, ненужные — вынесены на помойку. Оставалась кладовка. Ее решили тоже освежить, а значит, требовалось освободить полки и самое страшное — разобрать антресоли.
Артем помогал матери на стремянке, подавал сверху старые чемоданы. Каждый раз, принимая их внизу, Нина старалась вспомнить, что там внутри. Бирки опять не повесили, памятки не приклеили. В этом — старые елочные игрушки. Но что в том, из дальнего угла, где друг поездок юности исчез из виду на долгие годы?
Нина взяла в руки покрытого пылью, забытого спутника своих студенческих каникул и громко чихнула. Суровый, с масляным блеском, черный дерматин был обтрепан, темно-синие вставки на углах — стерты до алюминиевого каркаса, продольные швы местами разошлись, из них торчали, будто вощеные от клея, нитки.
И никаких колесиков! Как только люди таскали такие тяжести? Нина щелкнула единственным уцелевшим замком и подняла крышку. Внутри лежали свернутыми два шерстяных рыжих одеяла, подаренных мамой молодоженам сто лет назад на их первое новоселье.
И что с этим делать?
— Вот это точно никому не понадобится, — бросил на ходу муж, — надо чуркам отдать.
За последние дни они отнесли много старых вещей дворникам-таджикам. Их всегда можно было найти во дворе или в их каморке в подвале — две маленькие щуплые фигурки в синих форменных телогрейках, болтавшихся на хрупких плечах. Вся их одежда «на вырост» только мешала двигаться, а походкой в огромных тяжелых сапожищах эти работяги напоминали арестантов в кандалах, бредущих по Владимирскому тракту. Дворники то волокли какую-то тележку с коробками, то грузили строительный мусор у подъездов, то орудовали широкими лопатами в снегопад. Они всегда были на виду, но проходившие жильцы дома их не замечали. А они, похоже, привыкли быть невидимками. И когда к ним кто-то обращался, смотрели настороженно и даже испуганно, ожидая обмана или подвоха. Если же отдавали ненужные вещи или остатки трапезы, их лица менялись: появлялась осторожная улыбка, в глазах можно было прочесть ожидание чего-то человеческого, поиск понимания и поддержки, хоть какого-то просвета в этой полуподвальной жизни. Но, работая лопатой и влача тележку, лучше не отвлекаться, — и этот проблеск быстро исчезал. Роль людей-невидимок виделась наиболее подходящей, причем обеим сторонам — даже сердобольные жильцы спешили уйти, дабы у работяг не возникло желания обратиться еще за какой-то помощью.
— Они не чурки, — буркнула Нина, — тебя же просили их так не называть.
— Ребята их зовут «наши талибы». — Артем тут же стушевался под взглядом матери. — Они же в шутку…
— Одеяла, между прочим, натуральные, теплые, не то что все эти икеевские… Из верблюжьей шерсти, — вздохнула Нина.
— Талибам самое оно! Да, па? — Артем поднял ладонь навстречу отцу, и тот хлопнул по ней в знак солидарности. — Ладно, я на тренировку.
— Мне тоже пора, справишься тут сама?
Дверь закрылась. Нина провела рукой по жестковатой, за долгие годы свалявшейся шерсти. С усилием развернула привыкшие быть сложенными, почти войлочные тюки. Линии сгибов так и не распрямились.
Нина поднесла к лицу край одеяла и втянула запах. Глаза закрылись сами собой, хотя можно было и не закрывать. Поднятые со дна памяти картины прошлого проплывали теперь перед Ниной: детская кроватка Артема, куда в холодные зимы укладывали вчетверо эти некогда ворсистые прямоугольники — для тепла; их любимый сенбернар Гоша, чей собачий дух надолго въелся в вещи дома. Пахло чем-то еще — то ли старым стиральным порошком, который должен был побороть все предыдущие запахи, но так и не смог, то ли такой же безуспешной в этом деле химчисткой. Или всем сразу, что осталось в той прежней далекой жизни.
Воспоминания теснились в голове, перебивали друг друга, каждое хотело казаться главным. У каждого было свое время, свое пространство. Одни уверенно крутились кинолентой на большом экране, другие — невнятными туманными облачками бродили по краю сознания, наплывая на кадры кинохроники. Постепенно все далекие воспоминания улеглись снежными хлопьями в магическом шаре, и на воображаемом экране стало проступать самое недавнее — последние дни маминого ухода.
После инсульта ее парализовало. Поначалу лечение помогало: частично выправилась мимика лица, удалось вернуть некоторую подвижность правой руки, пальцев на ноге. Но вся левая сторона так и оставалась безжизненной. Зато уже через месяц мама могла что-то сказать, попросить, и это была победа. Говорила, правда, медленно, в основном шепотом, но ночью, каждый час, довольно громко звала:
— Нина… Нина…
Когда Нина уезжала на работу, с мамой оставалась сиделка, Наташа. Еще при первом знакомстве, после затянувшихся объяснений, что к чему, она решительно произнесла:
— Та не переживайте. Все зробым в лучшем виде. Я ж русская. Тильки живу на Украини. Наш поселок ровно на полпути, если ехать от Херсона до Одессы.
— Наша бабушка была украинка. Мамина мама. Надеюсь, вам здесь будет легко.
И потянулись бесконечные дни, недели, месяцы — с врачами, аптеками, клиниками, рецептами, лекарствами, медсестрами, капельницами, уколами, упражнениями, кормежкой, гигиеной. Посадить, уложить, перевернуть, заправить… Казавшееся устойчивым улучшение вдруг сменялось обидным откатом, и тогда все достижения обнулялись, а битва за возвращение в нормальность начиналась заново.
Приходя с работы домой, Нина открывала дверь своим ключом. Заносила многочисленные пакеты — пухлые, но легкие, с упаковками памперсов из аптеки, и особенно тяжелые, с водой и продуктами из супермаркета, куда заезжала по дороге. Наташа ловко сортировала, какие — на кухню, какие — в спальню, поближе к больной.
— Как вы тут?
— Ох, даже не знаю. Все бормочет непонятное, на тарабарском языке. Яшку какого-то зовет, про сандалии бредит. Врач, кстати, заходил, у тети Маши с пятого этажа приступ был, ну и к нам заодно. Как-то он это назвал, запутанное осознание что ли…
— Спутанность сознания?
— Точно, оно. Сказал, что у инсультников это обычное дело.
Нина объяснила, что мама в последние годы все чаще вспоминала свое узбекско-туркменское детство. И почему-то не песни из «Кобзаря» пела, как бабушка-украинка, а все повторяла считалочки: бер, ики, уч, дор, беш, алтые…
Яшка, Яшка, красная рубашка,
Синие штаны — отсюда не видны.
Так дразнила детвора пасущихся рядом верблюдов. Рыжие одногорбые создания величаво поворачивали головы. Большие понимающие глаза, прикрытые от ветра и песка благородными густыми ресницами, смотрели равнодушно-снисходительно. Животные детей не обижали, но на особо приставучих могли и плюнуть.
Нина немного знала о том времени своих родителей. Дневников они не вели, письма не сохранились, рассказывать о тяжелых годах было не принято. Известно только то, что во время голода на Кубани в семье матери умер младший ребенок, ее маленький братик. Славик, Славочка. Родные помнили тот день, когда бабушка Нины, а ей было всего тридцать два, пришла за сыном в детский сад. Выбежали ребятишки, окружили ее:
— Тетя Миля, тетя Миля, а ваш Славик умер.
Ноги у бабушки подкосились, она упала — от горя и бессилия. Не думали и не ждали, что это может быть Славик. Хуже всех тогда выглядела пятилетняя Лорочка — мама Нины, средняя из оставшихся шестерых детей. Ей и платье «на смерть» уже сшили. Но Лорочка выжила, а Славик — нет. Может быть, поэтому мама Нины воспринимала свою жизнь как бонус, как новогодний подарок, оставленный Дедом Морозом в большой нарядной коробке под елкой. И надо только развязать красные ленты, развернуть блестящую упаковку, достать и пользоваться — но как можно аккуратнее, осторожнее, уважительнее, чтобы не обидеть дарителя, не обмануть его надежд.
Перед войной, не дожидаясь официальных объявлений, дед собрал свою большую семью, закрыл дом и отправился в собственную эвакуацию — сначала к родственникам в Самарканд, а потом в Небит-Даг. В поезде, пока все спали, украли Лорочкины сандалии, другой обуви не было, и шагнула она из поезда на вокзальный перрон босиком. Какое-то время так и ходила. Поначалу жили у родственников, но, как часто бывает, что-то в отношениях не задалось. Ютились в узбекской семье. Потом и вовсе решено было снова отправляться в путь: в Небит-Даге в те годы нашли нефть, а значит, могли пригодиться рабочие руки.
Вновь переезд в неизвестное. Временный кров нашли у туркменов, пока дед не построил своими руками, конечно же, вместе с соседями, саманный дом. Вдали виднелась горная гряда, принимавшая самые разные оттенки в зависимости от времени суток, от едва различимого на горизонте бежево-песочного до золотисто-фиолетового. Вблизи отдыхали верблюды с кустами шерсти на горбах, сохраняя при любых обстоятельствах свои гордые осанки и невозмутимый взгляд.
Дети обычно играли на пыльно-каменистой улице, вдоль которой росли колючки и ветер гнал высохшие шары перекати-поля. Складывали глиняные черепки, оставшиеся от кухонных горшков. Кому больше повезло, возились с соломенными куклами. Иногда мимо проезжала арба, груженая арбузами с ближайшей бахчи, виноградом, грушами или персиками из местного сада. Пожилой туркмен в неизменном стеганом халате и сильно поношенной цветастой тюбетейке не спеша погонял усталого осла. Повозка скрипела, шаталась на ходу и подскакивала на попадавшихся под деревянные колеса камнях, рискуя развалиться. Дети бежали навстречу, обступали и, не сводя голодных глаз с этого фруктового рая, начинали клянчить:
— Дядь, а дядь, дай арбуза.
Каждый раз, видя чумазых, в запыленных обносках, чужих детей, старик вздыхал и отвечал:
— Берыть, дети, сколько хотите.
Они не брали — они ели с этой арбы, жадно запихивая в рот янтарные, будто светящиеся изнутри солнцем, виноградины, впиваясь зубами в сочный персик или грушу, ловко раскалывая арбуз и вытаскивая из него пятерней сахаристую «душу». Сладкий сок добирался до ушей, стекал на одежду, застывал на подбородке и шее липкой несмываемой массой.
Старик с арбой и осликом долго не трогались с места, наблюдая, как хохочет эта чумазая орава, как хвастается каждый, показывая другому слипающиеся от сладости пальцы. Так и стояли они с поднятыми ладонями, глядя, как солнце просвечивает между пальцами, и часто притворяясь, изображая, как трудно их разомкнуть…
С тех пор прошло много лет, в семье никто никому не рассказывал подробностей и ничего не объяснял. Все просто знали — они выжили благодаря старику-туркмену на арбе, благодаря узбекам из Самарканда, благодаря рыжим верблюдам вблизи и фиолетовой горной гряде на горизонте.
Перед последним вздохом мама Нины приподняла перед собой ладонь и попыталась разомкнуть пальцы. Ей было слаще всех.
Увидеть закат
В обветшалой, темноватой, заставленной старой мебелью квартире нехотя пробуждался декабрьский день. Пахло старостью, одиночеством, все окна выходили на север. Шура открыла глаза, с трудом повернулась набок, медленно села. Распустив заплетенную на ночь жидкую косицу, расчесала пластмассовым гребешком редкие седые волосы, закрутила жгутом, уложила клубочком, закрепила шпильки. Прикроватный столик ей заменяла тумба со швейной машинкой внутри, давно затихшей там вниз головой, будто летучая мышь. Надела очки, дужки которых были скреплены, наподобие плавательных, резинкой на затылке, чтобы толстые, а оттого тяжелые бифокальные линзы не стягивали оправу с хрящеватого, заострившегося носа.
Пришла очередь приспособить вставную челюсть, которая покоилась в помутневшем от долгого использования граненом стакане. Справившись и с этой неловкой, но привычной процедурой, Шура встала, почти, но не до конца распрямила скованные артритом колени, почти, но не до конца расправила узкие сутулые плечи. Упершись ладонью в поясницу, с опаской сделала первый шаг, нашарила в шкафу одежду. Сменив ночную рубаху на розовую нейлоновую сорочку и байковый халат невнятной расцветки, снова села на кровать. Повозившись, натянула на тонкие, высохшие ноги трикотажные коричневые чулки, приладила их специальными широкими резинками повыше колен.
Покончив с утренним туалетом, дважды трубно высморкавшись, Шура отправилась завтракать. Она шла медленно, осторожно переступая ногами в тапочках, отталкиваясь от стен узкого коридора напряженными растопыренным пальцами, так она чувствовала себя уверенней. Погремев спичками, зажгла конфорку, поставила на газ почерневший чайник.
Плитка, которой была облицована кухня, раньше была светло-бежевой, с рисунком в виде мелких васильков. Сейчас, покрытая слоями пыли, жира, жизни, она стала мутно-серой, как отражение в грязной воде. Плитку доставал и потом собственноручно укладывал третий муж Шуры, он и обои клеил. Хороший человек, мастеровой, только вот выпить не дурак был.
Насыпала заварку прямо в чашку, залила кипятком, из старой сахарницы без крышки стала накладывать сахар. Увлекшись стремительным забегом таракана, который шустро и даже с каким-то веселым подскоком пересекал покрытый клеенкой стол, Шура сбилась со счета. Сколько ложек уже положила? Три? Четыре? На всякий случай добавила еще две.
Присела на табурет спиной к неинтересному окну. После того как с глухой стены дома напротив сняли огромный яркий плакат турфирмы с пальмами, пляжем и безумно-бирюзовым океаном, она перестала мыть стекла и раздвигать погрустневшие занавески. Достала из пачки сигарету, привычным движением оторвала фильтр, закурила. Раньше предпочитала «Приму», теперь такие не продают.
Шура не выходила из дома вот уже пять лет. Продукты приносила соседка, бесноватая Лиза. Она же, стоя на пороге, сообщала новости, явно перевирая и добавляя бестолковые комментарии. Суетливо пихала Шуре пакет, называла сумму, очевидно обсчитывая, хватала деньги, убегала. Телевизор сломался года три назад, да и бог с ним, все равно смотреть ту галиматью, что там показывали, не хватало сил. Радио затихло еще раньше, когда был жив пятый муж, самый любимый.
Почти все время Шура читала. Книги из обширной библиотеки, собранной за долгие годы, она перечитала по три-четыре раза. Некоторые, особо любимые, «Тихий Дон», «Каренину», может, и по семь-восемь раз. Дважды проштудировала «Капитал» бородача Маркса, впрочем, практически ничего оттуда не запомнив. Капитальные эти тома остались у нее от второго мужа. Хороший был человек, умный, диссертацию писал, только обиженный был на всех, что не ценили.
Притаскивала потрепанные книжки и бесноватая Лиза, очевидно, собирала их где попало, возможно, даже и на помойке. Шура молча принимала их все без разбора, уносила в комнату, включала покосившийся пыльный торшер, осторожно усаживалась в кресло с провисшим сиденьем.
Было еще кое-что, кроме книг, в одинокой жизни Шуры — заветное. Открывшееся ей два года назад, на исходе лета. Такое, про что она бы ни за что не стала рассказывать, даже если бы было кому. Это таилось в тупике коридора, где за темно-синей бархатной занавесью была небольшая кладовка. Тяжелый кусок ткани, расписанный тускло-золотыми звездами, бывший ранее частью театральных кулис, принес с работы и приладил четвертый муж Шуры, электрик. Хороший был человек, положительный, хоть и с фантазиями. Он же и полки там оборудовал, провел электричество, лампочка, правда, скоро перегорела.
В кладовке копились коробки, банки, сломанные часы, пачки пожелтелых газет, оставшиеся от ремонта обрезки обоев, старая одежда, которую никто уже никогда не будет носить, огрубевшая, потертая обувь.
Шура уже не помнила, за какой надобностью заглянула в кладовку в тот первый раз. Завершался долгий, жаркий августовский день. Там было душно, сухо, пахло пылью и ветхим хламом. Она вошла, плотная портьера мягко опустилась, закрыла просвет — полная темнота, глухая тишина. Только удары сердца — десять, девять, восемь…
И вот она уже переступала легкими шагами по нежному, невероятно мягкому, словно сахарная пудра, песчаному пляжу. Слева дышал океан. Прозрачная, спокойная возле берега, вода набирала цвет и силу, уходя к горизонту. Слепило солнце, высвечивало краски. Влажный, плотный воздух наполнял легкие, насыщенный, густой и сладкий, какой бывает мякоть перезревшего арбуза. Узкая полоска пляжа была зажата острыми скалами, которые образовывали небольшую бухту. Шура подошла ближе к воде, теплая волна мягко накрыла ступни, чуть потянула за собой, отпустила. Ноги погрузились в мокрый песок. Сотни мелких крабов суетливо метались из стороны в сторону, трогательно грозились, поднимая безобидные смешные клешни. Крупная птица, похожая на цаплю, переступала по отмели, то и дело резко опуская гладкую головку в черной шапочке, длинным клювом хватала мальков.
Шура почему-то знала, что, если зайти в заросли пальм и кустарников, нужно будет ступать очень осторожно, чтобы не поранить ногу об острые, словно ржавые ножи, края высохших листьев. Зато там можно найти спелый кокос, унести его к скалам, положить в расщелину и, изловчившись, острым камнем расколоть его. Густое молоко почти все вытечет, но оставшиеся капли прекрасно утолят жажду. Шура знала, что между двух пальм, в тени, подвешен гамак, в котором так сладко покачиваться, отпуская тоску, пусть она уплывает вместе с облаками.
Еще Шура знала, что пора возвращаться. Когда эта мысль возникла в голове, она услышала удары сердца — один, два, три…
Она снова была в своей старой кладовке, окруженная ветхим скарбом. Отодвинув штору, вышла, переступая отекшими ногами. Было уже совсем темно, наступила прохладная августовская ночь. Несколько недель после этого она старалась держаться подальше от сумрачного закутка, оказавшегося чудесным входом в тропический оазис. Жила воспоминаниями, перебирала подробности, как хрупкие перламутровые ракушки.
Потом решилась. С тревожным чувством — вдруг не повторится? — вошла, закрыла глаза… И снова — солнце, океан, жемчужный песок.
С тех пор она ныряла в сумрак кладовки уже уверенно, спокойно. Но делала большие перерывы — на два, три месяца. Чаще не выдерживало сердце. После посещения солнечного пляжа оно трепетало и неприятно подскакивало к горлу, мучила бессонница, бросало в пот, все тело ломило и лихорадило, то и дело подступала противная тошнота. Шура замирала в кровати не в силах встать, хотя бы выпить воды. Так она погибала, пока бесноватая Лиза не начинала стучать в дверь кулаком и кричать, что вызывает скорую. Тогда она поднималась, успокаивала соседку, забирала у нее книги и пакет с едой, не спеша возвращалась к жизни. Пила приторно-сладкий чай, курила, держа сигарету скрюченными пальцами с пожелтевшими ногтями, проглатывала один за другим незатейливо слепленные романы в потрепанных переплетах.
Возможно, думала Шура, однажды у нее хватит смелости не возвращаться, остаться там, возле живого, дремлющего океана, дышать арбузным воздухом, пропускать песок сквозь пальцы, научиться, наконец, плавать, увидеть закат.
Холодно
Раннее декабрьское утро. Еще не рассвело. Печь давно погасла.
— Сашка, вставай, пора!
Саша сразу просыпается и еще несколько секунд лежит с закрытыми глазами. Под толстым шерстяным одеялом тепло, и ей хочется согреться на весь день вперед. На соседней кровати спит, укутавшись, старшая сестра.
— Вставай-вставай, опоздаем! — говорит, пробегая мимо, мать.
Мать всегда торопится. Саша нехотя вылезает из-под одеяла, ежится и — тоже начинает торопиться, чтобы согреться. Она натягивает на себя сначала серые колготки, потом вязанные в полоску гамаши. Подумав, добавляет еще шерстяные носки. Рядом на стуле висят два старых свитера: такого же несуразного цвета, что и гамаши. Саша надевает оба. Выходит на крыльцо. Из умывальника тонкой струйкой течет ледяная вода. Значит, ночью ударил мороз, и отец предусмотрительно оставил кран открытым. Если этого не сделать, то трубы замерзнут и можно надолго остаться без воды. Саша жмурится и умывается. Пальцы коченеют. Она быстро растирает их колючим полотенцем, висящим тут же, и окончательно просыпается. Слышно, как недоверчиво кудахчут куры. Мать открыла им дверь, чтобы выпустить погулять, а они не торопятся выходить, толпятся у входа. Наконец, медленно и неуверенно выпрыгивают друг за дружкой и начинают клевать рассыпанное тут и там зерно.
Светает. Саша с матерью спускаются по крутым обледенелым ступенькам к железнодорожной платформе. В руках у матери большая сумка. Сашины руки свободны, но мать запрещает прятать их в карманы: будешь падать — хоть руки подставишь. Перчатки Саше не покупали уже два года.
В утренней электричке ни души. Кажется, все побережье вымерзло вместе с этим внезапным ночным снегом. Саша с матерью всю дорогу едут молча. Голые лавочки электрички кажутся как-то по-особенному жесткими сегодня.
Две таблички «Не прислоняться» разъезжаются в разные стороны, и Сашу отбрасывает в тамбур порывом ветра. Она хватается за поручень и спускается на перрон вслед за матерью. Такой метели она еще не видела. Ветер кружит и кружит вороха снежинок, а вместе с ними и Сашу в ее синем клетчатом пальто. На секунду ей кажется, что сейчас порыв ветра подхватит ее, подбросит в воздух и унесет с этого перрона, из этого города. Она глотает ртом воздух и старается удержать равновесие. Впереди идет мать, и в этом море снега она похожа на ледокол.
На городском рынке они выбирают лучшее место. Это несложно — рынок совершенно пуст. Мать достает из сумки клеенку, и они вместе расстилают ее, прижимая с обеих сторон, чтобы не улетела. На клеенке по очереди появляются дешевый керамический чайник с чашками и блюдцами, старинный медный подсвечник, большая кукла «Лида» с блестящими каштановыми волосами и ярко-голубыми глазами и связка пластиковых детских наручных часов с бумажными циферблатами. У их прилавка есть крыша, но она не спасает от снега, который сыпет и сыпет со всех сторон. Иногда Саша видит, как сквозь белый туман быстро мелькают одинокие силуэты людей.
Через пару часов им чудом удается продать чайник какой-то женщине. Радостная мать берет деньги и убегает в продуктовый магазин по соседству. Саша остается одна. Потрепанный лист картона не защищает от ледяного асфальта, и Саша начинает прыгать по очереди то на одной ноге, то на другой. Она думает о доме. Папа наверняка уже затопил печь, и можно сесть рядом, прижаться щекой к теплому ее боку и так и сидеть, не шелохнувшись.
К прилавку подходит хорошо одетый мужчина. Спрашивает, сколько стоят детские часы. Саша называет цену. Мужчина молча протягивает купюру. Берет из стопки одни часы и поворачивается уходить.
— Заберите все! — Саша протягивает ему остальные, у нее нет сдачи с такой большой купюры.
Мужчина, не оборачиваясь, качает головой и через пару секунд растворяется в снежном тумане. Саша удивленно смотрит ему вслед. Метель не стихает ни на минуту. Возвращается с покупками мать. Саша отдает ей деньги и рассказывает о странном покупателе.
Домой они возвращаются затемно. В открытую дверь Сашу обдает теплом. Дома уютно, весело потрескивает печь. Отец смотрит телевизор, мать садится счастливая рядом и делится новостями. Сестра за книжкой не замечает их прихода. Саша устраивается у печи и греет о нее окоченевшие пальцы рук и ног. Глаза ее закрыты. И кажется ей, что она так и сидела тут, и весь этот длинный снежный день был далеким сном.
Цветение
Лина поднялась на крыльцо: дверная ручка была сделана в виде листа алоэ. Она попыталась представить хозяйку дома, Александру — лучшую подругу матери. К ней относились по-разному, говорили, что она ведьма, целительница или сумасшедшая. Но мама считала, что Александра самый настоящий и честный человек из всех, кого она встречала. Они дружили с детства, учились в соседних школах, вместе прогуливали уроки. Вместе повзрослели и всю жизнь были близки, хоть и нечасто виделись, потому что жили в разных странах. Лина видела ее пару раз, да и то в раннем детстве.
Дверь оказалась не заперта.
— С приездом, дорогая! — Александра оторвалась от журнала по садоводству и, тепло улыбнувшись, поправила очки в роговой оправе. — Твоя спальня на втором этаже, первая дверь направо, ванная комната налево. Освежись и спускайся перекусить.
Лина поднялась в свою новую комнату и начала распаковывать чемодан. На минуту облокотилась на подоконник и, подавив вздох отчаяния, посмотрела в окно. Маму похоронили четыре месяца назад. Двусторонняя пневмония сожгла ее за пару недель. В тот момент привычный мир рухнул. Отец отправил Лину к Александре на каникулы, надеясь, что природа и смена обстановки помогут ей. Он был вечно занят и всегда опаздывал. О дочери он знал только, что с ней не бывает проблем, что она учится в музыкальной школе, любит почитать и помечтать. Ее жизнь протекала параллельно, почти не пересекаясь с его забегом. Лина ни в чем его не винила, но и помощи не ждала. Она пересчитала оставшиеся таблетки. На пару недель хватит, а там посмотрим. Защелкнув коробочку, разложила вещи и отправилась в душ.
Внизу ее встречала Александра, напевающая незатейливый мотивчик. Она усердно помешивала что-то похожее на салат: казалось, она видит смысл жизни в каждом листочке.
— Садись, почти готово. Ты любишь авокадо? А кус-кус?
— Люблю. Наверное. Я непривередлива в еде.
— Так не бывает, значит, ты невнимательно относишься к каждому вкусу по отдельности. Так можно и жизнь не распробовать!
Лина откусила от авокадо, оно было мягкое и жирное, как крем или масло с ореховым привкусом. Кус-кус оказался каким-то разваренным мелким пшеном и не вызывал доверия. Александра добавила в салат лук, морковь и имбирь. Жуткое сочетание.
— Вкусно… Наверное…
— Да? А по твоему лицу так и не скажешь, — рассмеялась Александра.
— Я просто не голодна. Чуть позже поем, можно?
— Без проблем, холодильник в твоем распоряжении. Кстати, я скоро поеду на рынок, тебе что-нибудь купить? Знаешь, я вегетарианка, так что ничего мясного у меня нет.
— Ничего не нужно, спасибо.
— Понятно. Я всё же что-нибудь посмотрю. Набери мне, если что-то придумаешь.
— Хорошо. Я выйду в сад?
— Конечно, дорогая. Можешь не спрашивать разрешения. — Она уже повернулась к плите и что-то помешивала, пританцовывая на одном месте. — Кстати, как твоё здоровье? Что-нибудь изменилось?
— Нет…
— Тогда давай я попробую тебе помочь. Каждое утро нужно будет пить. Вот, держи.
Александра пододвинула к Лине большую глиняную чашку, неровно облитую белой эмалью. Внутри оказалась светло-желтая полупрозрачная водичка с цветами ромашки, вкус терпимо отдавал травой.
Коттедж в нескольких километрах от города был снабжен всем необходимым. Два этажа дерева, стекла и камня. На большом камине стояли подсвечники черненого серебра, черно-белые фотографии актеров конца двадцатого века и старинное зеркало. От камина шел запах древесного уюта. Старый ковер рассказывал о мексиканских шаманах, переругиваясь с американским проигрывателем. Ярко-металлическая кухня с огромным дубовым столом внушала чувство неизменности и постоянства. Панорамные окна выходили в цветущий сад, который взрывался мириадами красок.
Погода была непривычно мягка и покладиста. Чуть теплая зима и жаркая весна. Неудивительно, что сад был так оживлен в начале апреля. Венчики крокусов белой, синей, желтой и даже полосатой расцветки с любопытством выглядывали из-под листьев, гиацинты бесшумно звонили в ультрамариновые колокольчики, нарциссы склонили головки перед незнакомой гостьей. Зеленые столбы кипарисов стражами наблюдали за происходящим, насекомые летали по делам, жужжа о чем-то своем.
«Ты это чувствуешь?! Густой цветочный аромат разливается вокруг. Вечернее солнце касается лучами твоей кожи. Звуки наполняют оживающий мир и уносят тебя в своем потоке! Почувствуй!»
Лина шла по саду в глубокой задумчивости, не замечая ничего вокруг. Еще пару недель назад она точно знала, как начнется и как закончится ее день. Проводя ладонью по шелковым листьям молодой зелени, брела по дорожкам в попытках расставить всё по полочкам, но каша мыслей только больше разваривалась. Лина вспомнила, как мама гладила ее по голове, перебирала волосы и говорила: «Свет мой, все придет в свое время. Главное — подготовиться к изменениям, но потом ты будешь цвести красивее всех!»
Как же мне тебя не хватает…
Боль резко вернула Лину в реальность. На ее пальце набухала алая горошина. Опустив голову, она обнаружила виновника. Это был куст алоэ с мясистыми листьями и острыми шипами. Однотонно-зеленый, он разительно отличался от окружающего цветного мира. Словно дешевый пластиковый гномик, которого забыли при переезде. Он незаметно стоял в углу, а дожди смывали с него краску.
Они были так похожи… Никто, кроме матери, не знал, что ее тело не хочет взрослеть и подчиняться женской природе, застыв, как восковая фигура… Врачи ничего не могли сделать, разводили руками и прописывали все новые и новые таблетки, которые не помогали. Говорили, что природа возьмет свое, они могут лишь подтолкнуть… Но ничего не менялось, боли усиливались, а надежда и страх постепенно растворялись друг в друге.
Небо становилось все более фиолетовым и тяжелым. Ее вывел из транса звук чужих шагов. Она не сомневалась, что осталась одна в доме, слышала, как по гравию прохрустели покрышки автомобиля Александры. Сначала она надеялась, что незнакомец ее не заметит, но шаги были все ближе. Перед ней появилась девушка: ёжик разноцветных волос, пирсинг, короткие джинсовые шорты и босые ноги. Она была удивительно похожа на Лину.
— Привет, ты кто? — спросила Лина.
— Ты и так знаешь! — презрительно бросила ей девушка. — Хватит уже себя жалеть, достала!
Незнакомка растворилась в воздухе, как призрак. Лина оцепенела. И тут услышала зловещий смех и топот босых ног. Губы дрожали, рот пересох. Все тело билось в беззвучной агонии ужаса. С шумом вобрав воздух, она поняла, что перестала дышать так давно, что легкие скрутило спазмом. Полностью опустошенная, подгоняемая последними крупицами самообладания, она помчалась в дом. Подбегая к винтовой лестнице на второй этаж, увидела дверку под лестницей. Сделав последний рывок, скрылась за ней. Тут же что-то кольнуло в спину. Под ногами хрустело и трещало, будто осенью шагнул в охапку опавших листьев. Лина медленно развернулась, и накатила новая волна ужаса. Такие колкие и сыпучие, висели, как летучие мыши, вниз головами. Будто в логове ведьмы, повсюду кружились травы и ветки.
С немым криком она выскочила из кладовой и побежала наверх. Спряталась под одеялом. Перед ее глазами вновь и вновь появлялся образ незнакомки. Невыносимо тяжелое тело казалось окоченевшим. Лишь сердце беспорядочно билось… Вдруг она почувствовала, будто кровь ее прорвала привычные пути и создала себе новую тропу. Она уснула.
В ночной тишине скрипнула дверь.
«Ты не сможешь от этого спрятаться! Не сопротивляйся! Ты изменишься! Ты подчинишься!»
Лина оказалась в очень странном месте. Всё вокруг застыло, и появилось навязчивое ощущение, что кто-то выключил свет и звук.
Яркая вспышка зеленой лампочки на долю секунды окрасила пространство. Черная. Синяя. Черная. Белая. Черная. В проблесках света возникали восковые фигуры. Тишина лопнула, как воздушный шарик. Хлопок превратился в ритм. Он давил на уши, от него болела голова, но нога начала конвульсивно подергиваться в такт «музыке».
Лину схватил за плечо незнакомый молодой человек и прокричал несколько слов. Она стояла, растерянно качая головой. Он потянул ее за собой к барной стойке, растолкал бурлящих около нее людей и усадил Лину на высокий стул. Сиденье было обтянуто темной потертой тканью, деревянная спинка позволила немного облокотиться. Но тут ее кто-то больно ткнул локтем в спину. Она вытянулась, как струна.
Парень сунул ей в руки изящный бокал, прокричал еще пару слов и ушел в центр помещения. Лина опять его не услышала. Бокал оттягивал руки и леденил пальцы, капли скользили по плавным стенкам, будто он потел в ее холодных руках. Две соломинки и разноцветный зонтик кружились по периметру своего океана, подгоняемые неведомой силой. Розовато-оранжевый цвет напитка ободрял. Она рискнула. Сладковато-горький вкус напомнил трофейные конфеты из папиного кабинета.
«Унц-унц-унц», — повторялось в воздухе. Пританцовывала даже прочная барная стойка.
«Дум-дум-дум». — Запахи пота и эндорфинов кружили голову.
Свет выключился.
Проснувшись почти в полдень, Лина почувствовала себя разбитой. Голова трещала, во рту пересохло, перед глазами стоял туман, и весь мир немного раскачивался. Спускаясь по винтовой лестнице, она в попытках удержать одеревеневшее тело цеплялась за перила так, что побелели костяшки.
На кухне сидела Александра и читала книгу, помешивая ложечкой облепиху в деревянной плошке. На плите ритмично и оглушительно булькало что-то зеленое и темно-бордовое. Унц-унц-унц.
— Добрый день. С тобой все в порядке? Как-то ты нездорово выглядишь, — приспустив очки и принюхиваясь, сказала Александра.
— Здравствуйте, да, со мной явно что-то не так.
— И где ж ты успела, а? — В глазах Александры проскочили озорные искры.
— Может, стоит вызвать врача?
— О, дорогая, уверена, он тебе не понадобится. Выпей отвара из крапивы, он на плите, и поешь, тебе сразу станет лучше. — Она вернулась к облепихе. — И прими контрастный душ!
Под душем она обнаружила синяки на ногах и ребрах, но не смогла осмотреть свое лицо, потому что в ванной не было зеркала, да и в спальне тоже. После всех процедур Лина почувствовала себя немного лучше, но вчерашний сон проступил сквозь гул головной боли. «Дум-дум-дум».
— Может, я упала с кровати во сне? — размышляла она вслух — И сильно ударилась головой, странно только, что не проснулась… Да и сон дурацкий. Что бы он значил? Я и в клубах ни разу не была…
Мысли и догадки вели ее вглубь сада, мышцы ног и спины тянуло, как после долгого бега. Она увидела алоэ, но оно немного изменилось. Всмотревшись повнимательнее в низкорослого знакомого, она заметила, что оно пустило длинную тонкую алую стрелку, устремившуюся вверх. Удивительно, а говорят, что алоэ цветет раз в тысячу лет, подумала Лина, хотя это еще было не цветение. Продолжая свою прогулку, она опять услышала шаги. Лина замерла. Стук сердца о ребра разлетался по всему саду, в горле стоял ком, когти страха стянули диафрагму. Как нельзя ни с чем спутать знакомую хроническую боль, так и невозможно было сомневаться, что это шаги незваной проходимки.
— Ты мне противна в своем послушании и покорности, святая невинность! — процедила незнакомка.
— Кто ты? Что тебе от меня нужно?
— Изменений! Ты еще увидишь, какой мы можем быть!
Она исчезла так же внезапно, как и появилась. Лишь в воздухе остался подозрительно знакомый сладковатый запах. Лина осела в траву, стараясь сохранить дыхание и рассудок. Аромат навис над ней, как густой кисель.
— Как во сне… Будто прокисший запах того напитка, что мне снился.
Немного успокоившись и решив, что от сидения на непрогретой почве лучше не станет, она вернулась в дом и спряталась в своей спальне.
В ночной тишине скрипнула дверь.
«Вот и настало мое время. Никого не слушай! Будь не такой, как все! Гори! Сжигай старое, порождая новое!»
Так прошло несколько недель. Таблетки закончились. По утрам, если время ее подъёма можно было назвать утренним, она умирала от неизвестного недуга и страшного недосыпа. Выпивала все более отвратительный отвар и скрывалась от ироничных взглядов Александры в саду или в спальне. Вскрикивала от каждой тени и шороха, от игры солнечных зайчиков и шелеста кипарисов. Незнакомка появлялась за окном, в комнате, в саду или на крыльце. Но больше не вела с ней бесед, только презрительно ухмылялась и покачивала головой, окутанная все тем же ароматом.
Сад спасал своей постоянной жизнью, как и кухня с дубовым столом, но там почти постоянно сидела Александра, а Лина совсем не хотела лишних вопросов, потому что не знала ни одного ответа и понимала, что ее могут принять за сумасшедшую. Она наблюдала за изменениями в алоэ: как образуются цветоносы с густыми кистями алых цветков, наполняются невидимой влагой, набухают и натягиваются, готовые распуститься и отдать свои семена ветру и земле.
Однажды утром она обнаружила, что волосы стали в два раза короче и в языке торчит железка с шариком. Ногти были покрыты черным лаком, а глаза болели, как будто она не спала уже месяц.
Лина бежала по винтовой лестнице, издавая визг на одной ноте.
Она схватила с камина серебряное зеркальце и не могла понять, кого там видит. Пирсинг, разноцветные волосы, губы, скривившиеся в презрительной усмешке.
— Уйди! Верни мне меня! Кто ты?!
Но отражение оставалось на месте и с жалостью смотрело на бьющуюся в истерике Лину. Силы покинули ее. Тонкая алая нить устремилась вниз по ее бедру.
Лопнули и распустились цветоносы алоэ.
Черный пакет
Да, голову все-таки отрезало. Я не вспоминала об этом много лет.
Мы с мамой загодя перебежали перед поездом — так, чтобы в запасе осталось еще две минуты, — и пошли по деревянным мосткам. Ее каблуки отсчитывали шаг за шагом по заиндевелым доскам, вразнобой со стуком колес, а я шаркала рядом в болоньевых штанах. Земля под ногами дрожала, будто за нами гнались всадники. В отличие от пушкинского блинно-желтого морозного утра, это было серым и несъедобным. Пахло мазутом и гарью. Солнце еще не вышло, и сердце сжималось от предчувствия, что, скорее всего, и не выйдет.
Вдруг, перекрыв шум, кто-то крикнул: «Господи-и-и!» Мама сильно дернула меня за руку, и я повисла на ней, как обезьянка. «Ставь пальчик, вот так, потверже, расслабь руку. Теперь покачай кистью, как маленькая обезьянка, а пальчик оставь на месте». Когда вот так висишь на маминой руке, разворачиваешься, даже если не хочешь. Поэтому я увидела.
Безголовое женское тело в джинсовой куртке с меховым воротником лежало на путях. Поезд грохотал мимо. Рядом с телом валялся непрозрачный черный пакет, как у мамы. Она носила в этом пакете паспорта и свидетельства о рождении, каталоги Amway и книги, печенье и чайные пакетики, а позже — документы на приватизацию квартиры.
«Не оборачивайся», — запоздало услышала я мамин голос, тонущий в общем гуле. Тело быстро закрыли чьи-то спины, как закрывают шторы, чтобы с улицы не было видно неприличного. Мама меня развернула, поставила на ноги, и мы побежали с железной дороги вниз, по холму, к автобусной остановке, поскальзываясь и спеша. Падать было нельзя. Страх, что поезд за спиной сошел с рельсов и повернул в нашу сторону, вспарывая землю, удерживал меня на ногах.
Задавать вопросы тоже было нельзя, поэтому я только повизгивала, не слыша себя. Мы вообще редко о чем-то говорили с мамой, а уж с отцом тем более. Даже по делу — потому что никаких дел между нами не было. Все, что я знала об отце, рассказала мама. Его родители умерли от белой горячки, и он стал работать еще в школе, чтобы прокормить трех сестер. Потом отучился в железнодорожном колледже, полюбил рыбалку и тренажерный зал. А еще он был машинистом поезда.
Я знала, зачем мама носит с собой черный пакет — чтобы не оставлять документы в квартире, где отец может их спрятать или испортить. По той же причине наша одежда тоже лежала в пакетах. Мы в любой момент должны были забежать, взять самое необходимое и куда-нибудь уйти. Но почему-то не уходили.
Наша однушка в пятиэтажке из серого кирпича, от вечной сырости покрытого плесенью и какой-то слизью, находилась в Пятом поселке, на окраине Петрозаводска. Некоторые называли его Железнодорожным поселком, потому что в девяностые в эти новые кирпичные дома заселили работников РЖД. Наверное, всем действительно было бы проще забыть о том, что он не Железнодорожный, а Пятый, и что в старых деревяшках, окружавших четыре новых дома, в сороковые был концлагерь. Но большинство не забыло. Растешь вот так в деревянном доме, а потом узнаешь, что это не дом вовсе, а финский барак, и твой дед сидел здесь в плену. А в соседнем был госпиталь. Там он и умер, твой дед, отравившись гнилой колбасой «50-граммов-на-три-дня». Почему-то во всех рассказах фигурировала именно эта колбаса, и дворовые ребята, играя в фашистов, выпрашивали у матерей кусочек, чтобы травить своих невсамделишных пленных.
Сносить эти бараки никто никогда не собирался. Прокладывать к ним асфальт — тоже. Стоит перейти через железную дорогу — и оказываешься на голой земле, поэтому колготки у тебя всегда в грязи. Идешь, перепрыгивая по камням и положенным каким-то заботливым коммунальщиком деревяшкам, мимо красного гаража с надписью «Цой жив», которая не имеет никакого смысла от прокручивания в голове до полной потери вкуса, как это бывает со жвачкой, и, наконец, добираешься до асфальта и единственного на всю улицу фонаря прямо у твоего дома. Спасает только зима, когда земля становится твердой, а еще лучше — покрывается чистой скатертью снега, и можно ходить в белых сапожках.
В то утро снег еще не выпал, но заморозки уже были. Мы бежали под грохот колес и крики людей, с выпрыгивающими из груди сердцами, а за нами по пятам шел локомотив. Гнал нас вниз, по отвесному склону, чтобы мы поскальзывались и спотыкались. Сидя в своей кабине, машинист хотел больше голов, и единственным шансом спастись от него было добежать до автобусной остановки.
Я точно знала, кто был этот машинист.
Мама всегда говорила, что у нас с отцом война, но я воевать не умела. Взрослые люди, которые решили играть друг с другом в молчанку, казались мне бесталанными актерами, а я сама — зрителем, которого вытащили на сцену и никак не отпускают домой. Но иногда играть нужно было взаправду. Вызывать милицию, плакать, стучать кулаком в стену соседям и кричать «помогите» так, чтобы их пробрало. Впрочем, их никогда не пробирало.
В такие моменты отец выглядел как-то несуразно: коренастый рубаха-парень, которого вдруг заставили исполнять роль домашнего тирана. Ни лицо, ни голос не соответствовали роли, и он переигрывал до гротеска. Веснушки белели от ярости и пропадали вовсе. Он хватал маму за одежду, бросал ее в стенку — вполсилы, так, чтобы не осталось следов, — и покачивался от отдачи, пытаясь снова поймать равновесие. Потом швырял в нее что-нибудь потяжелее и снимал футболку, чтобы ей не за что было уцепиться. Смаковал каждый момент, толкал меня в сторону, чтобы не мешалась. Так и говорил: «Яныч, не мешайся», — ласково, почти шепотом. Делал вид, что не слышит, как я кричу. Этот крик — знак униженности, поражения. Должно быть, он прибавлял ему сил.
Милиция и соседи ничего не предпринимали, и это усиливало впечатление, что мы играем никому не нужные роли. Какое-то время нас мучило чувство неловкости, мы уходили к тете Марине в соседний подъезд, и она наливала нам крепкого сладкого чаю. Отец, может быть, уезжал на неделю рыбачить. Мама звонила бабушке, бабушка грозилась приехать, но не приезжала. Потом я ложилась спать в одной комнате с дочерью Марины, Аней, и мы обсуждали, как поживем у них, а потом обязательно что-нибудь придумаем и переберемся в другое место, и как утром мне, скорее всего, не надо будет в школу, поэтому я возьму у нее что-нибудь почитать. Но следующим вечером все возвращалось на круги своя, и тетя Марина, поджав губы, отпускала меня и маму домой.
Дома нас троих охватывала странная апатия, сродни простуде, и мы снова принимались бродить по квартире, стараясь не сталкиваться плечами и не поднимать взглядов. Как будто кто-то направлял на нас автоматы со смотровой вышки, приказывал молчать и играть одну и ту же старую пьесу снова и снова, за пятьдесят граммов гнилой колбасы.
Через девять лет после того случая с отрезанной головой мы с мамой, наконец, съедем из этого дома и купим маленькую квартирку в другом районе. Отец снимет что-то на Кукковке, и мы больше не увидимся. Целый год у меня будет своя комната, а потом я уеду в Питер, поселюсь в студенческом общежитии и однажды ночью все вспомню. Безголовое тело лежало на путях, рядом валялся черный, как у мамы, пакет. А в кабине машиниста сидел и улыбался своим мыслям мой отец.
Юный натуралист
Пьешь — не пьешь, а без этого дела у нас с тобой разговора не получится. Я с утра чувствовал, что будет у меня сегодня напарник, не придется в одиночку потреблять, так что милости просим — проходи, располагайся. Приступим. Первое дело — за знакомство. Как, ты сказал, тебя прозывать? Владимир? Не обессудь, будешь у меня Володька, все-таки я тебя постарше годов на дцать. Ну, а я — Семен Иваныч.
Вот ты говоришь — продайте мне дом, хочу семью из Москвы вывезти. Я же все понимаю — коронавирус, то да сё, китайская чума. Все бегут сейчас, как крысы с корабля, ты у нас в поселке не первый такой объявился. Смычка города с деревней наконец-то случилась. Точнее, не смычка, а деревня стала город побеждать. Картина Репина «Не ждали». Нам, деревенским, куда теперь деваться? Квартиру покупать в нашем поселке? Что я там буду делать, целыми днями на четыре стены пялиться? И моя мне плешь проест, тут я ее в огород к курам выгнал и, считай, до вечера не вижу, не слышу.
Потом, дом этот все-таки исторический, семейный. Что? Родовое гнездо? Мы не аисты, гнезда не вьем. Батя мой этот дом построил. Про деда врать не буду — тот инвалид войны был, пил сильно, его бабка к себе на родину в Сибирь увезла, там и помер. А отец по разнарядке в Московскую область перебрался, совхоз-миллионер, нужны молодые кадры. Ему, как механизатору, на блюдечке с каемочкой — участок дали, дом помогли поднять. Я и братаны здесь родились. Так что мне тут каждая доска родная. Ну и что, что состояние, и щели, и крыша текёт. Мне, может, сквозь эти щели лучше мир видно, не то, что в ваших этих квартирах бетонных. Я вообще как Маугли хочу жить — дитя природы, чтобы людей вокруг поменьше, а лучше вообще чтобы без них.
Опять не будешь? Ну, что с тобой делать. Я еще чуть-чуть.
Слушай, Володька, я тебе так скажу, природу беречь надо, она же, того-этого, наша мать. Я лично ее с детства берегу и даже в кружке юннатов числился. Смеешься? А что, я нормальный такой пионер был, не хуже других. Потом жизнь, конечно, уму-разуму научила.
Писатель такой есть, про природу писал, ну, как Бианки. Про черешню, что ли. Ну да, вишневый сад. Так вот, о чем там говорилось? Что нельзя рубить сад. Нельзя. А вас я знаю — приедете, и сразу начнется, газон английский, баня финская. А огурцы мои? А картошки две сотки? Это куда?
Так что и не уговаривай, и не проси. Меня тут и похоронят, вон, под кустом смородины. Там место тихое, солнечное. Ну ладно, это я загнул, конечно, не собираюсь тут кладбище разводить. На погост местный отнесут, и дело с концом. Хотя рано мне еще собираться, мне еще и шестидесяти нет.
Но есть у меня к тебе, парень, хорошее такое предложение. Вот ты в костюме сидишь, и видно по тебе, что ты в Москве своей неплохо так в кабинете устроился. Но насчет огорода, стройки и вообще жизни деревенской, я полагаю, опыта у тебя нет. Смотри, продается у нас на отшибе хороший кусок земли. Соток десять. Ты ее покупай — и будем строить. Тут уж ты, конечно, хозяин: хочешь замок, хочешь виллу. Но я тебе советом помогу и бригаду соберу, есть у меня мастера.
Так что бери, не думай, спрос сейчас сам знаешь какой. Точно не хочешь на посошок? За руль, за руль, понимаю. Короче я поднимаю этот бокал за наш будущий проект. Будем строить.
***
Алё, Володька? Да я это, я, Семен Иваныч. Короче, так, дело движется, но не по той траектории, что мы с тобой, так сказать, наметили.
Помнишь Петровича, я вас тогда знакомил, когда мы к председателю заходили? Ну так вот — встал наш Петрович в позу. Решил он, значит, что нам в деревне чужаки никакие не нужны. Земля, как ты помнишь, совхозная. Без подписи председателя мы никак продажу не провернем, а он Петровичу кум. Так что давай думать, как Петровича уговаривать. Он мужик не то чтобы упрямый, но жутко вредный.
Время у тебя есть? Хорошо, хорошо. Тут надо нам с тобой кости Петровичу перемыть, чтобы поискать к нему подход. Мы с ним, понятное дело, с детства соседи, а потом и в армию разом пошли. Вместе уходили, вместе служили, только вернулись порознь. В армии ведь как — если друг оказался вдруг. Да, как твой тезка пел. Вот и у нас с Петровичем так произошло. Врать не буду, никакого такого предательства за ним не было. Да и не в военные годы мы с ним служили, чтобы я, значит, потребовал меня на себе с поля боя выносить. Но ведь когда два года бок о бок в одной казарме — это личность со всех сторон показывает. Я так тебе скажу — мелкий человечек этот Петрович. Всё около кухни терся, добавку себе искал. Вот если в патруль идти — так Петрович первый. Потому что в форме, с повязкой, надо ходить красиво по городку и честь отдавать. И еще документы у военных проверять — маленькая, а власть. И очень Петрович еще гордился своей репутацией, имиджем, как вы это называете. Сын почетного колхозника, весь из себя такой положительный, на страже родины стоит. То, что его стража происходит под Саратовом, а там последний раз война была с татаро-монголами, и с тех пор тихо — его не смущало.
И самая, понимаешь, радость у него случилась, когда его портрет напечатали в «Красной Звезде». Рожа улыбается, наел на кухне-то. Отличник боевой и, конечно, политической подготовки. Не зря к политруку бегал всё время. Не стучал, нет. Не на кого стучать было — мы же простые ребята, деревенские, весь взвод такой. Никаких разговоров, интересных для политрука, у нас не водилось. Но Петрович в любом случае шмыгал туда-сюда.
Возвращаясь теперь в наши дни — вот такой персонаж стоит на пути к твоему поместью. Надо думать, как с ним договариваться. Ушел соображать, перезвоню.
***
Владимир? Узнал, что ли? Снова я, Семен Иваныч. Идея в голову пришла. Прямо для тебя, как большого специалиста из мира мобильной связи. Если ты свою контору напрячь сумеешь, то, может, и выгорит. Ты ведь в курсе, что у нас в деревне плохо телефон ловит? Ну вот да, только на пригорке еще кое-как, а в домах вообще беда. Значит, ты вон что — иди к своему начальству, пусть нам вышку наладят, или как у вас там это делается? Я тогда Петровичу скажу, что через тебя, Володька, к нам придут все блага технического прогресса. Всё, отбой, жду новостей.
***
Прием. Семен Иваныч на проводе. Короче, так, Володька — я поговорил с Петровичем. Сказал ему, что через две недели он сможет не то, что по телефону своей сестре в Кострому звонить прямо из огорода, а что прямо там же, под огурцами, будет видео из «Одноклассников» качать. Такие уж у него вкусы — собирает всякую ерунду по интернету, что с него взять. В общем, Петрович сильно в твою сторону подобрел, но пока еще колеблется. Мол, вышки нам и так починили бы, а пришлые будут — хулиганство начнется и машины туда-сюда шнырять, а мы хотим в покое быть. Покоя он, вишь, ищет. Пусть в монастырь уходит, будет там ему покой. Только в монастыре ему хрен, а не видео с бабами из «Одноклассников». Буду дальше думать. Перезвоню.
***
Володя? Здорово. Ну ты, парень, даёшь, конечно. Ну, полный восторг. Думал, я башковитый, но ведь и ты не дурак оказался! Ладно, ладно, шучу.
Петрович как увидел этот ваш «Вестник Мегафона», как там своё фото и интервью обнаружил, что с ним сделалось, мать честная. Отзывы от наших клиентов. Петрович — клиент! Его по-другому ведь и не назовешь. И это ведь не «Красная звезда», черно-белая, на папиросной бумаге. Это ж полный цвет, страницы гладкие, аж блестят. Хорошо, что ты много журналов прислал, Петрович уже и сестре отправил, и председателю подарил.
В общем, бумаги твои подписаны, появляйся на выходных, можно в банк ехать и деньги платить. Выгорело наше дело. Всем сестрам по серьгам — кому славу, кому земли кусок. Да и я не обижен. За это и выпьем, когда ты доберешься. Бывай, Володька, жду!
Рельсы и пироги
На карте России льды и туман
Медленно тянутся поезда
Пахнет носками, сонными лицами, пирогами с яйцом
А в синем купе богатырь на печи гадает над перекрёстком кроссворда
Направо пойдёшь, налево пойдёшь?
Ему лень выбирать, он чешет живот и зевает
Здесь на железной дороге ни одного поворота,
Что, несомненно, спасение
А в окнах мелькают сугробы и города
В них дети почти проснулись
И в темноте видят забор детского сада
Как чешется ножка под непромокаемыми штанами!
Не дотянуться, идти и страдать
На завтраке кашу размазывать по тарелке
Ждать отпуска мамы
В Москву! В Москву!
Поезд отправится с первой платформы
Как широка далека бесконечна непроходима неощутима родина
Годы копить на билет и гостиницу,
Чтобы устать от метро
Чтобы от страха тошнило на эскалаторе
Чтобы в поезде после много дней просто спать
Пахнет рельсами и пирогами
В городах за окном
Бабушки до мая не выйдут на улицу
Будут сидеть на диване с отёкшими щиколотками
Помнить детство в тылу, как не вернулся отец, танцы после кинотеатра, как в тридцать лет впервые накрасила губы, как ребёнок родился слабым, сказали — не выживет, долго ещё затихал плач где-то на подоконнике, почему-то всегда было больно, всегда ожидание чёрного дня, радость субботников, дым от костров, осенью — урожай, осенью умер муж, в мае надо бы на могилку
Тихо шуршит телевизор
В мае опять победа
В мае можно на улицу, не рухнешь на льду
В мае попроще как-то со всей этой жизнью, со всей этой смертью
Мягче земля, легче память, меньше съедят на поминках
(Рыбные пироги)
Карта России плавится и куда-то течёт
Вагончики рассыпаются на кусочки
Мальчик пускает кораблик по Енисею
Пальцем с севера вниз по Уральским горам
А на Ямале олени
А у Анютки колени
До старости целая вечность
Тетя Женя с мокрым бельём во дворе
Кто-то помнит ещё песни про Волгу, Каспийское море
Кто-то ещё идёт и шагает и теребит платочки
Белые занавески на окнах
Ветер могуч разогнал облака
Сладкий сиреневый день
Май завершается
Скоро каникулы
В классе останутся торчащие ножками вверх деревянные стулья
Смолкнут детские голоса в коридорах
По которым бежим навстречу
Пусть временной, но свободе