Ч

Что немцу хорошо, то русскому — не всегда

Время на прочтение: 5 мин.

В моей жизни было несколько эпизодов, которые я считаю совершенно самостоятельными законченными историями, жизнью внутри жизни, игрушкой в киндер-сюрпризе. Вроде бы желтая пластиковая коробулька находится в яйце, вроде бы она — его часть, но всё-таки мыльно-молочный шоколад — это одно, а микроскопический пингвин или, там, бегемотик — совсем другое. Вот и моя годичная работа в Германии на четвёртом курсе оказалась отдельной микрожизнью, имевшей свое сложное начало, неоднородную пеструю сердцевину и тихий смиренный конец. 

А началось всё с яркого, но, к сожалению, проигнорированного знамения.

Я сидела на кухне у Светки, моей подруги и «однокорытницы» по кафедре немецкого языка и, захлебываясь восторгом и чаем, рассказывала, что узнала о чумовой программе. Едешь, значит, в Германию, живешь в семье, сидишь там с дитем, то-сё, мелкая помощь по хозяйству, а за это — комната, еда, проездной и курс немецкого за счёт принимающей стороны, да ещё зарплата. В евро!

Тут надо обязательно уточнить, что в начале нулевых для студентки иняза провинциального педагогического института из крайне бедной семьи, которая до того, кроме родного города, была только под Пензой в доме-музее Лермонтова, такая поездка казалась полетом на Альфа Центавру. А как можно язык шлифануть! До по Европе поездить! Да собственные деньги! Да не в рублях — в валюте! 

Сейчас это смешно читать. И может показаться, что уж в начале-то нулевых подобные возможности появлялись тут и там. Всё так. Но Светкина кухня располагалась в центре не очень крупного, плохо поспевающего за столичным прогрессом города на Нижней Волге. До нас всё доходило с большим опозданием.

— Свет, ты понимаешь?! Это ж такой шанс! А вдруг там остаться можно будет? В Германии! Ты представляешь вообще?

— Ага, ага, допустим. Как программа-то хоть называется? — Светка, уже давно привыкшая к эмоциональной нестабильности своей гостьи, спокойно продолжала пить чай.

— А! Я даже записала. «Opfer».

Тут стабильность потеряла сама Светка, начавшая так хохотать, что весь чай вышел носом.

Выяснилось, что программа называется по-французски: «Au-pair», читается как «о-пер» и означает «на равных». Измученное же языком Гёте и Шиллера ухо конвертировало «Au-pair» в немецкое «Opfer» — «жертва». 

Тут бы мне, конечно, увидеть и услышать Вселенную, отчаянно машущую руками, шипящую «Псс!» и изо всех сил посылающую недвусмысленные сигналы. Но я уже неслась на гребне своих фантазий и не оглядывалась назад. Разумеется, зря.  Договор был подписан под словом «Au-pair», а через пару месяцев я стала самой настоящей Opfer.

Носи программа двойное название, честнее бы вышло, ведь везло в ней участникам как раз 50/50. Кто-то после этой работы оставался в близком контакте с принимающей семьей, дружил с подопечными детьми «через годы, через расстоянья» и обменивался открытками под Рождество, а кто-то долго не мог прийти в себя. 

Короткий договор, предлагавшийся агентством, освещал далеко не все нюансы и изобиловал туманными формулировками типа «небольшая помощь по дому». Но вот загвоздка: «небольшая» — весьма растяжимое понятие. Для моей подруги Ирки из Ростова-на-Дону эти слова означали один раз в неделю нажать на стиральной машине кнопку «пуск», а для Наташки из Кемерова они обернулись стиркой и глажкой на всю семью, влажной уборкой трехэтажного дома два раза в неделю и ежевечерним выгулом овчарки. Пункт «комната, питание и достаточное свободное время» тоже открывал широчайший простор для интерпретаций: от предоставления собственного автомобиля и мансарды с террасой до того, как договор поняла семья Майнштернов, в которую я отправилась.

Во-первых, Майнштерны не посчитали нужным сообщить о неврологических проблемах своего семилетнего сына. Они искренне надеялись, что студентка педагогического института может справиться с бесконечными приступами ярости, во время которых Марвин бросался на стены и мебель. Но я не могла. Как не могла разобрать лепет его сестрёнки Матильды. В любой стране трехлетки разговаривают на своём особом варианте национального языка, так что вести с ними диалог очень трудно, даже если он у вас общий. Изо дня в день Матильда пыталась что-то мне сообщить, я не понимала, девочка ударялась в слезы, отчего у Марвина начинался очередной припадок. 

Во-вторых, «небольшую помощь по дому» Майнштерны компенсировали приличной помощью в саду. Так я узнала, что содержание немецкого сада даст фору любой русской даче с грядками и теплицами.

Сил хватило на три месяца. Потом я позвонила в агентство господину Бёллю (он руководил им на пару с женой) и сообщила, что сама близка к приступу. Бёлль предложил поменять семью, один раз за год это можно было сделать. Так и сказал: «приезжайте к нам, подберем вам новый дом, или возвращайтесь в Россию». После телефонного разговора мне хватило пятнадцати минут, чтобы собрать рюкзак. Оставаться у Майнштернов не хотелось ни дня, возвращение в Россию казалось позором.

Бедные Бёлли. Они явно не ожидали, что ненормальная русская девочка поймёт всё буквально, сбежит от работодателей в тот же вечер, доберется на перекладных через полстраны в маленький городок Хамм и позвонит им в дверь в час ночи. Но про свой приступ я не шутила, поэтому пришлось открывать. Бёлли жили в том же доме, в котором располагалось агентство, на втором этаже и, в общем, имели пару свободных комнат, но становиться ещё и отелем не планировали. Поэтому новая семья нашлась на следующий день к обеду, а за ужином мы уже обсуждали детали.

Итак. Никаких тайных диагнозов. Никаких подводных камней. Минимальная помощь по хозяйству, в основном — отвести-привести девочку из школы, занять чем-нибудь после уроков. Отпускать меня в короткие и длинные поездки по стране. С пониманием относиться к уровню владения языком. И ещё много пунктов, на каждый из которых папа, мама и их тринадцатилетняя Лара закатывали глаза и восклицали: «Ах, mein Gott, разумеется, разве можно по-другому?»

Оказалось, можно. 

На сей раз ртуть опускалась в градуснике постепенно: сначала чуть больше посидеть с Ларой, потом ещё чуть больше, потом встать пораньше и накрыть стол к завтраку, потом накрывать его три раза в день и убирать кухню после еды, потом гладить на всю семью, et cetera. И вот через полгода я уже в респираторе, стою на коленях и пытаюсь вернуть затирке между напольными плитками первозданную белизну какой-то откровенно радиоактивной смесью. 

Самым же главным испытанием стала даже не эта эксплуатация, а моя комната. На вечере знакомства о ней упомянули вскользь как о просторной и занимающей почти весь цокольный этаж. Ха! Немецкий (как и простейшую архитектурную терминологию) я знала не настолько плохо.  Цоколь хотя бы частично возвышается над землёй. А то помещение, куда меня привезли, было самым настоящим подполом, слегка облагороженным и меблированным. Свет должен был поступать из тонкой полоски фрамуги под самым потолком, но он не поступал. Со стороны двора стекло полностью загораживали две широкие полосы. Снизу — зелёная. Это была трава. Над ней — коричневая. И да, чёрт возьми, это были дрова. 

В этом во всех смыслах андеграундном подвале можно было дотянуться до потолка, встав на цыпочки. До сих пор удивляюсь, как я не впала в депрессию и не наложила на себя руки. Хотя как бы я это провернула? Ни повеситься там, ни в окно выйти.

Долгими и очень темными вечерами Марвин и его семейка теперь вспоминались чуть ли не с ностальгией. В конце рабочего дня от них хотя бы можно было закрыться в полноценной комнате и грустно смотреть в настоящее окно на поле и лес. Теперь же в течение восьми месяцев мне предстояло от исходящей ядовитым пубертатом Лары и её предельно склочной мамаши спускаться в погреб.

Когда этот срок истек, от радужных планов «остаться там», которые я так смело строила на Светкиной кухне, не осталось и следа. Домой! В деревню, в глушь! Зато на свет Божий.

Кажется, именно с тех пор я настороженно отношусь к призывам «изменить свою жизнь», «рискнуть», «сделать шаг». Слишком наглядно этот год показал, что, садясь в социальный, карьерный или любой другой лифт, вполне можно жать на пятый, а приехать, увы, на минус первый.