Ц

Цирк приехал

Время на прочтение: 7 мин.

— Мам, а у клоунов ботинки большие будут? Красные такие?

Цирк стоял во внутреннем дворике Музея современного искусства на Гоголевском, который и сам по себе — с гигантским цветочным шаром и разномастными скульптурами по периметру — выглядит как уголок сюрреализма во взрослом городе. В этот странный пейзаж влился и бело-желтый шатёр, причём настолько, что он казался частью экспозиции, а не посторонней конструкцией, местом проведения спектакля. Самый маленький в мире бродячий цирк (где «самый» — наиболее гордое слово, потому что мало кто в мире о нём знает) приезжал в Россию не первый год и сегодня давал предпоследний спектакль. Мы с дочерью пришли довольно рано, но во дворике уже были люди. Я как-то заволновалась, всем ли хватит места под шатром. Было жарко.

Много лет назад я увидела на выставке картину Любарова «Цирк приехал». На переднем плане изображён полупьяный клоун в расстёгнутой рубашке, погруженный в мир серо-грязно-зелёного цвета. Справа курица, из шатра выглядывают работники, а главный герой с безразмерным улыбающимся ртом курит малюсенькую сигаретку. Чуть приглядевшись, понимаешь, что внутри гигантской улыбки спрятан пропорциональный кривому окурку рот с опущенными кончиками. В этой картине я вижу сразу две ключевые особенности цирка как искусства: с одной стороны, клоун и человек — это две разные сущности, которые живут в теле одновременно, а магия клоунады состоит как раз в этом постоянном мерцании хрупкого, уязвимого человеческого сквозь гипертрофированно смешной образ Ваньки-встаньки. Однако в обычной жизни постоянно подавляемое человеческое даёт о себе знать, отсюда и классический образ пьющего, грустного или злого клоуна. Другая же особенность заключается в том, что куда бы цирк ни приехал, он создаёт внутри обычного мира маленькое пространство, в котором реальность преображается. На серо-зелёный мир вдруг падает свет, и внутри него появляется разноцветное яркое нечто. Поэтому даже клоун с окурком в зубах посреди нигде — это обещание, что вот хотя бы на сегодня мир будет немножко другой, как-то ты да развлечешься.

Пока волонтеры расставляли лавочки в полукруг возле сцены, мы пошли посмотреть открытки и обменять брони на маленькие билетики. Раздавали их двое, сами артисты — они же сценаристы, режиссеры, костюмеры и бутафоры. Был он — пожилой мужчина, говоривший по-английски с итальянским акцентом: грустноглазый, уставший и как будто раздражённый. Попробовала угодить ему улыбкой и «grazie», но вышло как-то неловко. Он не смотрел прямо в глаза, говорил с определенным усилием на вдохе, как делают люди, подавляющие желание выругаться или уйти. Смешной старомодный костюм с подтяжками почему-то выглядел вполне буднично — видимо, я смотрела слишком много немого кино, так что этот образ не казался мне шутовским. И была она — женщина вне времени. В платье, похожем на одежду «европейской» крестьянки восемнадцатого века — прямом, без изысков, с фартуком, из прочной, но приятной выцветшей ткани (серой, зелёной, голубой?), с негустыми и маслянистыми волосами, немножко растрепанная, но собранная — и она просто не помещалась в июль 2018-го. То есть она продавала билеты, улыбалась ожидающим представления зрителям, но как будто находилась одновременно в другой реальности: в том измерении, где электричество все еще связано с грозой. Только перечитав заметки о цирке два года спустя я узнала, что звали их Ленка и Альберто — она из Чехии, он — из итальянской Швейцарии, муж и жена.

Ленка абсолютно меня покорила: лицо со множеством мимических морщин (словно складки одежды у статуи), натруженные руки и взгляд у нее были такие, как будто мир ее не испортил. Научил трудиться, дал много горя, но ребенка в ней не тронул; как будто вообще не исчезло переживание жизни как чуда.

— Мам, а тут все никак не начинается и не начинается!

Альберто неприкаянно слонялся между шатром и постом с билетами, а люди продолжали прибывать, делали круг-другой по двору и возвращались к исходной точке. Казалось, что тут должно пахнуть сахарной ватой, но почему-то не пахло.

Когда мы уже решили добежать до соседнего заведения за какао, объявили, что сейчас все начнётся; «уважаемые зрители, проходите к шатру». Артисты стали рассаживать всех по росту так, чтобы самым маленьким детям и самым высоким взрослым было одинаково видно. Но случилось непредвиденное: беременная женщина активно стала пропихивать троих детей разного возраста вперед к арене.

Альберто жестами показал, что так не пойдет, на что женщина проговорила что-то резкое, а затем громко скомандовала мальчикам сесть на стулья первого ряда. Клоун гневно зашипел, грянул гром:

— Да ты не мужик, чо ты делаешь вообще, пидорас!

Альберто не говорил по-русски, но ругательства, очевидно, понял. Он стал буквально выталкивать ее из шатра.

Итало-русский обмен репликами перешёл в склоку, из которой я выхватила одну фразу: «Это не твой дом, это мой дом!»

Я уже не помню, сказал ли он это по-итальянски или по-английски, но слова были именно эти, я записала их в дневнике. А женщина их, очевидно, не понимала. Для неё все происходящее было  просто плохим сервисом.

Я люблю цирк с детства. И с детства же его боюсь; особенно помню, как на какой-то ёлке в темном актовом зале ко мне подбегает клоун с гигантским микрофоном, тычет им в лицо и требует рассказать новогодний стишок, а я в ужасе пытаюсь понять, как заползти под кресло, ведь выбраться из центра зала невозможно. Мне стыдно и страшно, и хочется только одного: чтобы это закончилось. 

Но это большой цирк, городской, а мечтала я в детстве о маленьком фургончике, в котором артисты потрясываются вместе по дороге из города в город, из страны в страну, «и живут одной семьёю, как хорошие соседи, люди, кони и медведи» 1.

Такой цирк казался мне настоящим. Циркачи и цыгане (не рома, люди со своей культурой и историей, а именно колониальный миф) были перемешаны в одной экзотической фантазии, а уж про то, как оно там живётся львам, обезьянкам и другим животным, я вообще мало задумывалась. Зато я мечтала о луне за окном трясущегося фургончика, о полуволшебных людях, о единстве с природой, о свободе. А не думала еще и о том, что бродячий цирк для артистов — это работа и дом одновременно, мир улитки. 

В статье Википедии «Улитка (жизненная форма)» читаем: Улитки передвигаются на нижней поверхности ноги (подошве), прогоняя по её длине волны мышечных сокращений. С одной стороны, улитке гигантских усилий стоит передвижение, вот эта «волна мышечных сокращений» — это как усилия человека по переходу Альп, только так вся жизнь. С другой, часть моллюска находится в ракушке. То есть улиткин дом — это часть ее самой. 

Вот у двоих циркачей есть дом, в который они приглашают зрителей, своя ракушка: под шатром можно увидеть и почувствовать то, что в реальности распылено и незаметно, а в цирке концентрированно и высвечено. В том числе насилие. Когда ты идёшь в цирк, ты знаешь, что это в программе. И когда ведёшь туда детей, тоже знаешь: будут жонглировать, ходить по канату под куполом, а ещё давать друг другу тумаки, наступать на ноги, мазаться тортом, вот это всё. Таков язык цирка. Но если целостность ракушки нарушить, то насилие выливается вовне.

Женщина продолжила орать матом и начала звонить в полицию, мужчина перешел на крик на смеси европейских языков и стал рваться в драку. Ленка цеплялась за его руки, иногда тихо лепетала что-то успокаивающее, но в основном молча смотрела на него гигантскими глазами. Наблюдать это было больно. Внутренний дворик, сад, билеты, разбитый шатёр, приготовленный реквизит — вся работа по созданию волшебного мира рушилась. Я не знала, уйти или остаться, но услышав, что к нам едет наряд, решила ждать: вдруг будет нужен свидетель и переводчик. 

Тут я снова окунулась в детство, но в другое, — в ощущение обиды и незащищенности, которое бывает, когда не можешь остановить что-то абсурдно несправедливое, что делают взрослые. Как когда ссорятся родители. Я стояла и как ребенок ненавидела Альберто, и ненавидела беременную женщину — потому что они сделали все, чтобы испортить своим и чужим детям праздник, но даже больше потому, что они подвели Ленку. Альберто отстаивал свою территорию только что не с ружьем, а ведь это был и ее дом. Мне было стыдно, что я нахожусь в этом странном месте, стыдно, что я не могу ничего сделать, и отдельно стыдно за то, что хотелось защитить, заслонить от мерзкой сцены в первую очередь не собственную дочь, а циркачку, которую я видела впервые в жизни. Я смотрела на онемевшую женщину, которая цепляется за руки мужа и дрожит мелкой дрожью, и как будто на несколько секунд стала ею, почувствовала и унижение, и страх, и обиду. И еще, где-то в глубине, огромную злость и усталость ото всей этой гребаной кочевой жизни с человеком, который тебя видит как инструмент искусства, а не как партнёра, который не может ради тебя переступить через свой мужской стыд хоть один гребаный раз. Ленка почему-то была обязана выбирать, с кем она, — ей было дико стыдно за мужа перед женщиной и дико обидно за него же. А ведь им, кроме прочего, еще играть спектакль прямо сейчас. Представить, что он в гневе свалится с сердечным приступом, было легче, чем что он успокоится и извинится. И еще эта долбаная жара.

В не полюбившемся мне в целом фильме «Мидсоммар» есть, однако, одна сцена, которая идеально иллюстрирует то состояние, в которое я иногда впадаю при виде чужого горя. Когда главная героиня, приехавшая с бойфрендом и его друзьями в религиозную общину в Швеции, понимает, что возлюбленный ее прямо сейчас совокупляется с местной девушкой, она начинает полурыдать-полукричать-полумычать от боли. В этот момент к ней присоединяется хор местных девушек: они переживают горе все вместе, как единое целое. Ее горе как будто расходится на множество отражений в зеркальной комнате. Я тоже на несколько секунд стала таким зеркалом, и ничего не могла делать, кроме как со-чувствовать, отражать, быть вместе с Ленкой. Обо всем остальном я просто забыла.

— Мама, мама, что же, цирка не будет, да? Почему все такие злые?

Потупившись, трое взъерошенных детей встали с мест и вышли из-под шатра: семья отправилась ждать полицию. Не могу перестать думать о том, как они будут помнить этот день. Часто ли у них бывают такие дни? 

Они ушли, а мы оказались внутри шатра. И за это тоже было немного стыдно.

Занавес закрылся, занавес открылся: уже с другой историей внутри.

Вот выходит Ленка-лебедь, Ленка-солдатик, ребенок, старушка, женщина. Перевоплощается она по-настоящему, за доли секунды, и каждый раз как будто насовсем. Они с Альберто весело мутузят друг друга, как будто ничего и не случилось, а еще жонглируют зонтами, кувыркаются, бегают друг за другом и разыгрывают сцены на троих с куклой из старой одежды. Вот Ленка запела песню рома так, что на три минуты замолчали даже малыши. В ней и свобода, и луна, и цугум-цугум повозки на дороге. И та боль, которую Ленка, похоже, чувствует нередко: вчера, сегодня, завтра. Спектакль назывался «Дурак» — и был о смешном незадачливом герое, который вроде бы всем мешает, но без которого ничего не получается, и главное, который привносит в любое действие самое важное — свою душу и свою песню. 

Спектакль закончился под аплодисменты и хохот детей. С полицией всё как-то обошлось, а следов скандала в интернете я не нашла. Как будто ничего и не было; считай, два шоу по цене одного. Возможно, клоун со взрывным характером — тоже такой дурак, искренний и ранимый. Или всё-таки нет, и был бы он настоящим дураком, умел бы быть смешным не только на сцене, и тогда всем было бы чуть менее душно.

В интервью Ленка говорит (по-русски, у нее русский папа): «Самое главное — и было бы хорошо, если бы вы это написали, — чтобы человек научился уважать человека». Говорит она это про русскую культуру диалога, напоминая о том, что не надо смотреть в телефон во время представления и не надо сносить старые здания. А кажется, что слова эти обращены и к Альберто. Но слышит ли он их, сказать трудно, так как интервью ее муж не дает.

— Мама, цирк смешной! Давай еще пойдём! А ботинки у них обычные.

Мы вышли на бульвар. Пошёл дождь.


  1. Новелла Матвеева, «Цыганка»[]