1.
За пять минут до десяти включают сирену. Женский голос из динамиков вежливо сообщает: «Внимание! Ровно в двадцать два ноль-ноль начинается комендантский час на всей территории города. Убедительная просьба немедленно вернуться в свои дома. Повторяю…» Слова этой считалочки я знаю наизусть. Ровно в десять все, кто не спрятался, будут виноваты.
Я перехожу на бег. От станции метро до моей ветхой сталинки около километра. За сколько вы бежите километр на каблуках? Я — за пять минут.
Те, кто побогаче, живут ближе к станции, а значит, точно успеют. Они даже не ускоряют шага. А я бегу изо всех сил в числе других таких же нищих беглецов. Репродукторы подгоняют: «Пять минут до комендантского часа. Четыре минуты до комендантского часа. Три минуты…»
Уже у дома я обгоняю мою соседку с пятого этажа, Настасью. Она тащит на себе сумку с продуктами, прихрамывает на распухшую ногу.
— Помогите! Это детям…
Она протягивает мне тяжелую сумку. Бежать с ней будет труднее, но я забираю продукты.
— Вы сами-то… доберетесь?
Чувство времени у меня натренированное: если она будет так тащиться, то не успеет.
— Ничего-ничего, вы бегите, — просит она с неловкой улыбкой.
И я бегу.
Когда счёт идёт уже на секунды, я наконец врезаюсь в дверь подъезда, хлопаю картой-ключом по сканеру. С противным писком дверь отлипает от магнита, и вот я внутри сырого дома, в безопасности. Я стою на пороге, широко раскрыв дверь, и кричу соседке:
— Скорее, ну!
Она же, слабо вскрикнув, оседает на землю посреди двора. Юбка задирается, и я вижу её ногу, всю в фиолетовых пятнах от колена до стопы. Над нашими головами раздаётся: «Лица, в ночное время суток находящиеся вне своих жилищ, расцениваются как потенциально опасные для детей. Убедительная просьба не оказывать сопротивления при задержании».
Когда подъезжает фургон и юноши в серых рясах вежливо предлагают моей соседке подняться и проехать с ними, она не сопротивляется, только просит, чтобы ей помогли. Двое молодых людей вносят её в фургон на руках. Третий внимательно смотрит на меня. С грохотом закрываю дверь: нет уж, я в домике.
Лев уже ждёт на пороге квартиры.
— Ну, наконец-то! — Он втаскивает меня внутрь. — Я весь извелся.
— Привет.
— Очень устала?
Я сбрасываю ненавистные туфли на каблуке, в которых вынуждена ходить вне дома. Теперь, за закрытыми дверями, я свободная женщина. Могу делать что хочу. Икры страшно ноют, так что хочу я только лежать вверх ногами.
— А это что? — Лев забирает у меня сумку, заглядывает внутрь. — Сосиски, молоко, сахар… Ты ограбила магазин?
— Это детям. — Я без сил падаю на диван.
— Каким ещё детям?
— С пятого.
— Вот это — детям? — Он достаёт из сумки бутылку.
— Без понятия. Наверное, тоже по детской карте отпускают.
Я смотрю в потолок. Он, как и диван, весь в желтых пятнах. Даже не знаю, какие по счёту мы жильцы в этой квартире и кто вселится после нас, когда однажды я не успею убежать, а на Льва настучат за индивидуальные занятия по математике с детьми. Стуки-та, Лев!
В кухне бубнит «говорилка», крутит в записи дневные новости. Я невольно слушаю. Какую-то женщину, «ведущую безнравственный образ жизни», привязали к позорному столбу и закидали камнями «в назидание»; отряд воинствующих Детей Церкви изловил и сдал под арест нескольких человек, «пропагандирующих нетрадиционные семейные ценности»; открыто столько-то детских садов и школ; начался Великий пост, архиерей прочитал проповедь, благословляя всех…
Лев приносит чай, садится рядом. Я кладу голову ему на колени.
— Знаешь, — говорит Лев, — а в той синей куртке и правда принимают за сантехника. Хоть не за педофила, как раньше. Консьержи не косятся больше, не расспрашивают.
— Хорошо, я рада.
— Ты как? Испугалась, наверное? Я всё видел из окна.
Я глубоко, со всхлипом вздыхаю.
— Ей надо было бежать быстрее, — говорю. — У неё же трое детей. Ты бы видел её ногу: все вены полопались к чертям. А я… Я даже ничего не могла…
Он гладит меня по ёжику волос:
— Не вини себя. Ты врач, а не супергерой.
— Из сумки ничего не берём.
— Конечно, нет.
— Зайдем к ним завтра.
— Договорились.
— Может, обойдется?
— Может, и обойдётся. — Он ободряюще улыбается. — Я как-то говорил с её мужем: семья на хорошем счету, три детских карты, стоят в очереди на генетический материал Государя.
— Да, знаю. Она хотела успеть до старости, чтоб хоть у последнего ребёнка всё сложилось.
— Ладно, мы-то с тобой как?
Он кладет руку мне на живот, и я замираю.
— Что — как?
— Ты же беременна.
— Это ненадолго.
— Может, всё-таки передумаешь?
— В этой стране? Вне освященного брака? — Я говорю это слишком тихо, но он уже читает по губам. Мы так часто спорим, что выучили все аргументы друг друга. — Если бы уехать…
— Сходим в церковь да обвенчаемся, хрен с ним.
— Тогда: «Первого — Церкви, последнего — Государю…»
— Да-да, а остальных себе. Я знаю заповеди и знаю, как ты к ним относишься. Но каждый раз, когда ты уходишь к профессору, я боюсь, что вас накроют и ты не вернёшься.
— А я боюсь не вернуться каждый раз, когда выхожу на улицу.
Мы молчим, оба очень уставшие. В пустом доме темно. Радио наконец-то заткнулось, и слышно только, как переливчато поёт в парке одинокий соловей да где-то далеко завывает патрульная сирена.
2.
Утром Лев варит овсянку на воде: без детских карт позволить себе лишнего, тем более в пост, мы не можем. В холодильнике стоит нетронутая сумка, я стараюсь не думать о её содержимом. Мы завтракаем, обмениваясь утренним теплом: «Как спала?» — «Нормально, а ты?» — «Тоже. Что снилось?» — «Не помню… А тебе?» — «И я не помню. Что-то про птиц». Потом собираемся и идём на пятый.
Дверь открывает отец семейства, полный мужчина в трениках, с синим от щетины лицом и удивительно не подходящим ему именем Елисей. На правом колене у него аккуратная заплатка-цветочек. Елисей встречает нас тяжелым взглядом.
— Чего?
— Мы тут… Хотели продукты вернуть.
— Надо же. Ну, проходите, раз пришли.
Он отступает в темноту своего жилища, оставляя дверь открытой. Мы пробираемся следом.
Квартира точно такая же, как наша, только сильно захламлена. У порога громоздятся пластмассовые санки, ещё с зимы, вдоль стены выстроились пыльные закатки с квашеной капустой, а верхняя одежда навалена горой прямо на тумбочку. В коридоре натоптано, дорожка следов тянется к россыпи детских ботинок. В грязи лежит одинокая зеленая перчатка. Я поднимаю её, кладу к остальной одежде. Дальше мы со Львом разделяемся: он идёт за Елисеем в зал и заводит с ним негромкий разговор. Я поворачиваю в кухню.
Первое, что я вижу, — Хлебная икона в золотом окладе, со свечками по краям. Божья Матерь, простирая руки, смотрит с иконы вниз, на голый стол, за которым пьют пустой чай две девочки, сонные и непричёсанные.
— Доброе утро. — Я стараюсь улыбнуться. — Меня зовут Виталина, я живу на третьем. Ваша мама попросила передать.
Я неловко приподнимаю сумку, они провожают её пристальными взглядами.
— Вы хоть завтракали?
Старшая, лет восьми на вид, мотает головой.
— Тогда сварю макароны с сосисками.
Я быстро разбираю сумку, ставлю на плиту кастрюлю с водой.
— Мы всегда кашу едим, — сообщает младшая. — Пшённую.
— А сегодня будете есть другое, потому что кашу я варить не умею.
— А я кашу хочу!..
— Молчи! — Старшая дёргает младшую за волосы.
Младшая затихает, но ненадолго:
— А когда мама вернётся?
Я притворяюсь глухой.
Подтягивая штаны, в кухню заходит сосед.
— О, холодненькая. — Он нежно прижимает бутылку, что я достала из сумки, теснит меня своим животом. — Подвиньтесь-ка, дамочка, мне бы открывашечку…
— А когда мама вернётся? Пап, когда?..
— Когда рак на горе свистнет, — бросает Елисей. — Что у нас тут, сосисочки? Это хорошо, это дело. Ты их нам потом притарань, лады?
— Я что, похожа на прислугу?
Сосед хмыкает:
— Ишь какая, дереза!
С бутылкой и открывашкой он шаркает обратно в гостиную, и до меня доносится:
— Баба твоя огонь. Огрызается. Бога не боится. Ты б её строжил хоть немного, а то потеряет всякий стыд и будет…
Я грохаю крышкой о плиту, стучу ложкой, стучу тарелками. Накладываю в каждую хорошую порцию. Пока девочки едят, кое-как заплетаю обеих. Косички, мои первые за долгое время, получаются слабые, кривобокие. Последний раз я плела себе косы еще до того, как бездетных женщин стали призывать в армию. А потом уж плести было нечего.
— Виталина хорошо плетёт, да же? А мама вечно дёргает.
Младшая болтает под столом ногами, старшая хлопает её по коленке:
— Бесов качаешь, а ну, прекрати! — Потом, когда её косы готовы, говорит мне: — Да не надо было, всё равно в школу не пойду.
— Не пойдёшь? А тебе дома точно будет лучше, чем в школе? — С тревогой я прислушиваюсь к низкому, неясному бормотанию в зале. — Если да, то, конечно, не ходи. А если нет, то…
— Просто учительница спросит, почему без мамы. И начнётся: к директору, потом ещё этих вызовут… Как их? Соцработников. И потом опеку. И нас заберут в детский дом. В общем, папа запретил.
Мы со Львом уходим второпях, неловко прощаясь, выражая надежду на лучшее. Старшая выносит на руках сонного братика, которому нет и трёх.
— Помаши ручкой тёте Виталине, — говорит она, но малыш, застеснявшись, утыкается ей в плечо.
Сосед закрывает за нами дверь. Мы спускаемся на улицу, в холодные утренние сумерки. Близится рассвет.
— Пойдем, провожу тебя до метро, — говорит Лев. — Постарайся сегодня не задерживаться, ладно?
— Это как повезёт. У нас две плановых, и еще могут по скорой привезти.
— Ты подумала?..
Я выдыхаю тёплый воздух, и он превращается в стужу. Ночью подморозило. Больше всего я почему-то волнуюсь за соловья в парке. Нас обгоняют хмурые женщины, многие с огромными животами, и у каждой по целой грозди детей, которых нужно развести по школам и детским садам.
— Лис тут предложил… Почему-то он уверен, что его жена не пройдёт проверку и всё закончится… сама знаешь, чем. И тогда детей заберут в детский дом: неполная семья, все дела. Вот он спросил, не хотим ли мы… Вернее, ты… Не захочешь ли ты провести обряд…
— Что?
— Я хотел сказать, заключить с ним освященный союз, чтобы взять под опеку всех троих, понимаешь?
Я теряю опору под ногами, спотыкаюсь о бордюр. Лев подхватывает меня под локоть.
— Сразу, как придет извещение о вдовстве, вызовем батюшку на дом, я подключу связи. Сделаем по-быстрому, по-тихому. Да не бойся, тебе не нужно с ним жить! Только по документам. Ну, может, первое время, пока проверки, придётся заходить утром, вечером… Что думаешь?
— Даже не знаю.
— Чего тут знать? Мы всё так же будем вместе, но поможем детям. Они останутся с родным отцом, а ты сразу станешь многодетной матерью — с картами, маткапиталом, пособиями и всем прочим, что полагается. И главное — можно не отдавать нашего первенца! Родишь его в браке, и по документам он станет четвертым. Лис дал слово: одна карта целиком наша, да еще будет вторая, на моего ребёнка. Вин-вин, понимаешь?
Я дергаю плечами.
— Слушай, я каждый день хожу по хорошим домам, в семьи, где восемь, двенадцать детей. Там родители работают только родителями, больше никем. Им на всё хватает. Дети — это реально выгодно. Ты подумай.
Мы выходим к метро. Лев целует меня на прощание.
— Сделаем, как сама решишь. Ты только хорошо подумай, ладно?
Я улыбаюсь, отнимаю руку, и людская река уносит меня под землю.
3.
Профессор Богомилова сидит в своём кабинете спиной к окну и заполняет карты. Официально она старший врач-гинеколог, тайно — одна из лучших городских резниц. Вечернее солнце подсвечивает Богомиловой уши, и кажется, будто ей за что-то стыдно. Но я знаю профессора еще со времен срочной службы в медсанбате, мы с ней прошли через многое в трехлетнем армейском аду. Ей нечего стыдиться. В память о тех годах я до сих пор стригусь под машинку, а она просто делает своё дело.
Не поднимая взгляда от записей, Богомилова ласково мурлычет:
— Здравствуй, Виталина, с латинского «полная жизни»! Как ты себя чувствуешь?
— Здравствуйте, Анна Всеволодовна. Всё в порядке.
Я прохожу через кабинет, минуя кушетку и ширму, за которой прячется смотровое кресло, сажусь подле Богомиловой. Анна Всеволодовна откладывает ручку, переплетает длинные пальцы.
— Дежурный вопрос, — говорит она. — Твоё решение окончательное?
Я глубоко вздыхаю — и вываливаю всю историю с фиктивным венчанием. Мне просто необходим мудрый совет. Она выслушивает меня внимательно, не перебивая, с кроткой, сочувствующей улыбкой, а когда я наконец иссякаю, берёт мою вздрагивающую ладонь и бережно прячет в своих руках.
— Что мне делать?
Ладони тепло, меня накрывает волной полузабытого ощущения безопасности. Кажется, даже если Богомилова посоветует покончить с собой, я соглашусь.
— Всё это очень заманчиво, правда? — говорит она. — Детские карты, можно родить малыша и не отдавать его Церкви… Но ты чувствуешь подвох. Как думаешь, в чём он?
— Елисей… Он что-то не договаривает. Как-то быстро поставил на жене крест, всё решил. Но ведь бывает так, что задержанные возвращаются.
— Бывает. Тут явно не тот случай.
— Странно. Почему?
— Вот именно.
Богомилова встаёт, подходит к окну и впускает в кабинет свежий воздух с запахом весны и шумом центральных улиц. Анна Всеволодовна смотрит на город с высоты третьего этажа Центра планирования семьи.
— Та женщина … — говорит она задумчиво. — Настасья, правильно? Она чем-то болела? Кроме варикоза.
— Скорее всего. Ей же лет сорок пять на вид.
— И сколько у неё, трое? Плюс первенец Церкви, всего, значит, четверо, и ещё хотела государственного рожать. Бедная женщина. А муж её чем занимается?
— Не знаю. Пьёт?
— Надо узнать. Такое не провернуть без связей.
— Какое — такое?
Богомилова смотрит на меня, как на ребёнка.
— Ну, что же ты? Будто сама не понимаешь. Она старая, больная, взять с неё нечего, вот и убрали. И хотят заменить другой, помоложе, посвежее. Которой еще рожать и рожать. Не первый случай в моей практике. Ну что ты, что ты глазами хлопаешь? Вот так теперь, милая моя. Так и живём.
— Не знала… — Я обхватываю себя руками, сжимаю крепко-крепко. — Но это моё тело! Моё. Я не позволю, чтобы… Лев не даст меня в обиду. Он сказал, что всё фиктивно, только на бумаге, что мне не придётся…
Богомилова устало качает головой:
— Вита, деточка, делай, что тебе угодно. Только тебе. Не любовнику твоему, не соседу, не чужим детям. Если ваши интересы совпадают — хорошо, если нет — их проблемы. Понимаешь?
И я, кажется, понимаю. Я благодарю Богомилову и выхожу из Центра планирования на согретые апрельским солнцем улицы.
Время, что дал мне главврач на «решение проблем личного характера», я трачу не в кабинете у Богомиловой, а гуляя по парку неподалеку от дома. Последний снег, черный и ноздреватый, еще прячется в тенях, но уже вовсю тянется из земли трава, а голые ветви деревьев подернулись зеленью липких почек. Я наклоняю к себе то одну, то другую ветку, осторожно касаюсь нежных краешков листьев.
— Вот, малыш, это липа, — говорю я и нюхаю липу. — А это, наверное, вяз. А вот, слышишь? Так поёт соловей. С нашим соловьём всё хорошо. Может, и с нами обойдётся.