И

История Жизели, рассказанная Катей Белолипецкой

Время на прочтение: 11 мин.

Если все делать быстро и думать о чем-то постороннем, например, о картине «Происхождение мира» Курбе, можно почти не почувствовать вязкого комка, который ходит в горле. Вверх, вниз. Сначала у корня языка неприятно пощипывает, потом прижимаешь к носу и губам ладонь, хочешь вздохнуть, но уже поздно. 

Я вытащила старую клеенку, на которую укладывала мать, чтобы обмыть ее губкой. Откидываю одеяло и вижу ненавистное тело — рыхлые руки, голубые венки вокруг коричневых кружков, желтая полоска на животе. И этот запах. Кислый запах давно немытого больного человека.

Чувствую, как мать становится все неподъемнее с каждым днем. Но ведь вот какая сука, смотрит в потолок и не обращает внимания, что мне тяжело. А когда я выхожу из комнаты, начинает медленно перекатывать голову на подушке, мычать и тихо плакать. Я один раз подглядела. Наверное, вспоминает свою Ташечку-Пташечку. Но я-то живая, я тоже плоть и кровь. Так говорят о детях? Сколько раз я просила, прикладывала ее холодную руку к своим губам, торопливо говорила одно и то же:

— Мама, мамочка! Посмотри на меня! Это же я, Катя! Наташка умерла, но и я твоя дочь, мне нужна твоя любовь, твои руки, улыбка и беспокойное «не-забудь-надеть-шапку»!

Пока у человека есть кто-то, для кого он Катюшка, Наташка или Лидочка, он еще ребенок. До тех пор, пока кто-то интересуется, что он ел на завтрак, не мерзнут ли руки, не болит ли где, он еще ребенок. 

Иногда мне казалось, что я привыкла. Сначала водишь бессмысленно губкой горчичного цвета по оболочке, которая еще недавно была твоей мамой. Потом вспоминаешь, что нужно промыть все складочки, иначе будут опрелости. Тяжелее всего мыть спину, мать не держит голову и гулко ухается лбом о пол, если ее перевернуть. Руки и ноги как резиновые жгуты, плохо остриженные ногти все в испражнениях — нет, не привыкла. Еле сдерживаюсь. 

К счастью, сегодня понедельник — выходной день у артистов балета. Умытую и накормленную мать можно оставить на несколько часов одну, только не забыть перехватить ремнем вокруг кровати. Один раз я спешила, вернулась после спектакля, а она свесилась наполовину к полу и чуть не захлебнулась в своей же слюне.

Быстрее, быстрее! Хватаю ключи от машины, два пролета вниз и выхожу из подъезда. В кинотеатре наверняка будет пусто. Один билет, и можно забыть о клеенках, эмалированных утках и пролежнях.

Показывают новый фильм Ренаты Литвиновой о нестареющей холодной красавице, вечной Маргарите. Только она одна смогла обмануть порядок жизни — она не меняется, любит, а нелюбимых убивает. 

После сеанса я села в машину, загуглила трек из нового фильма, и все пространство наполнилось голосом Земфиры: 

Я злой человек, злой человек

Я твой человек, твой человек.

Хорошо рулить не спеша, жители еще не закончили свой рабочий день, и на дороге спокойно. Можно смотреть по сторонам на город. Москву часто зовут лицемеркой, а я люблю. Знаю, что сейчас выеду на вечно загруженную Пятницкую, а справа на меня обрушится высотка на Котельнической набережной, можно почувствовать, как гремит трамвай через Устьинский мост. 

Смотри на меня, падает снег

Смотри на меня, падает снег

Может быть, всем было бы легче, если бы в нашем обществе не было института семьи. Я бы сейчас думала только о своем искусстве, а мать не знала о смерти одной из своих дочерей. Не знали бы друг друга. Время — это субстанция сегодня, вчера и завтра? Но прошло больше десяти лет! Меня разъедает это грустное чувство, когда тот, кто тебе дорог, становится все слабее и теряет разум, а ты все любишь, не хочешь верить, поэтому и видишь только ускользающую красоту, а безумия вокруг не замечаешь.

Ребенок без любви родителей — это наказание? Христианский Бог не наказывает, но уход из жизни человека, важного для кого-то одного, нарушает порядок жизни многих людей. Болезнь и смерть Наташки превратили мою жизнь в сон: вот кто-то варит утром кофе, спешит в училище, а спустя несколько лет — на репетицию в театр, учится менять матери катетер. И все это со стороны, будто не со мной. Иногда я забываю, что я делала вчера, неделю или год назад. Я изо всех сил училась любить то, что разрушается и вытекает сквозь пальцы, говорит уже чужим голосом.

Но у меня есть балет, мой Большой театр и теперь еще будет Жизель. Завтра премьера. Станцую — и на больничный. Как все это могло произойти со мной? Доктор был, с жалкой улыбочкой спросил: «Может быть, еще подумаете? Первый аборт может привести к непоправимым последствиям». Я стояла перед ним, и мне казалось, что он играет и не дает мне взять прижатый к столу двумя пальцами выцветший бланк с направлением. Помню запах мыла от его рук и ужас от невозможности полюбить этого ребенка. Отчего-то все вокруг говорят о счастье материнства, но никто не спешит показать обратную сторону этого счастья.

И опять провал. Когда я успела доехать до театра и пройти через проходную? Нужно подняться на третий этаж, по стеклянному переходу можно попасть в главный корпус с репетиционным залом за колесницей. Я люблю наш театр, быть на сцене или в зрительном зале — одинаково волнительно. Красный бархат и медленно уходящий свет от хрустальной люстры.

Три стены покрыты зеркалами, мягкое покрытие пола. Новый худрук явно заинтересован в здоровье нашей труппы. Для меня этот зал самый удобный, видишь сразу себя со всех сторон, не распускаешься и всегда сосредоточен. Правда, зеркало иногда бывает злым, то лопатки торчат, то стопы завернуты. Не хочу включать свет, за окном уже темно, и появляется четвертое измерение, вижу свое отражение в оконном стекле.

 — Милая Жизель, утром ты слышишь, как кто-то стучит в дверь. Ты поняла, кто это был? — говорю совсем тихо, но пугаюсь. Вдруг кто-то услышит, заглянет, а я говорю сама с собой.

Конечно, я знала. Наша история началась не этим утром. Мы виделись с ним мельком, и он шепнул, что на следующий день хотел бы видеть меня. Альберт появился в нашей деревне совсем недавно, и он был так непохож на других. Я успела мельком взглянуть в зеркало, мама утром вплела мне веточки незабудок в косы. Ах, как я люблю маму! Скрип ступенек, открываю тяжелую дверь, а у нашего дома — никого. Волнуюсь, страшно волнуюсь. Обежала двор, суетливо перебегала из стороны в сторону. Никого. Иду, опустив голову, обратно к нашему с мамой домику, неожиданно наталкиваюсь на него. Чувствую, что мое лицо покрылось румянцем смущения. Нет, я рада встретить Альберта, я ждала его. Меня огорчило, что он видел, как я бегала тут и расстраивалась, словно наивная дурочка. А он ходит вокруг и не дает мне зайти в дом, все время хочет взять мою руку в свою руку, дотронуться до моего платья. Что же это со мной? Мама и мой друг Ганс часто брали меня за руку, они любят меня, но их прикосновение было иным.

Отбежала, села на скамейку и расправила платье по-девичьи, делаю вид, что любуюсь узорами. Альберт садится подле, и я опять смущаюсь, он совсем близко и хочет поцеловать меня. Нет, такой близости я не переживу, выдергиваю руку и снова хочу отбежать. Он удерживает меня, и я понимаю, что это тот человек, от которого не смогу уйти.

Мое лицо в его ладонях, он говорит: «Какая ты красивая!» и клянется. Я спешу опустить его руку, для меня это неважно. Хотя мама мне говорила, что нельзя верить клятвам мужчин. Склонила голову, о подол моего платья зацепилась ромашка, радостно я говорю Альберту: «Вот кому можно верить!» Мы вернулись к скамейке, он с любопытством смотрит на цветок в моих руках и на летящие лепестки. Любит-не любит, любит-не любит. Не любит. Стряхнула лепестки с платья и отхожу, для меня это трагедия, но я не хочу сомневаться в нем. Альберт хотел незаметно оторвать один лепесток. Я заметила и все равно верю, что выпало «любит».

Оглядываюсь вокруг, пустой зал, за окном все так же темно. Только колокольня Ивана Великого светится. Если задуматься, история любви Жизели глупа, пуста и избита. Сколько передумано, каждая новая балерина понимает, что Уланову не перетанцевать. И секрета нет. Только почему-то всем жаль Жизель, никому нет дела до Батильды, невесты Альберта. Может быть, потому что она здорова? А ее соперница больна не только сердцем? Никто не хочет историй о счастливых и здоровых людях, каждый подсознательно ждет погружения в скотопригоньевский ад.

Альберт обманул меня, вот стоит его невеста. Дальше я уже не отдавала себе отчета, где я и что чувствую. Меня окружили кольцом люди, я слышала прерывистый гул их голосов. Стало очень жарко и липко. Потом пустота, и я в пузыре со стенками из тонкой пленки, которая отделила меня от них. Я не хотела уходить, где-то там была моя мама и Альберт. Ищу и нахожу спасение в счастливых моментах своей жизни. Поднимаю руку и вижу кольцо на пальце. Распустила волосы, провожу руками и чувствую нежную фату. Вижу у моих ног цветок и вспоминаю, что он не любит и обманул.

Хочу встать, иду назад, натыкаюсь на шпагу. Это змея, мне смешно, играю и хватаю гадюку за хвост, она извивается. Нет, это шпага, разбегаюсь и хочу проткнуть себя. Кто-то выдернул у меня шпагу из рук и шепчет: «Смотри, смотри, там твоя мама!» Я оглянулась и поняла, что я во дворе своего дома. Бегу к маме, только бы добежать, тогда все спасено. Мама почему-то плачет, а меня кто-то позвал. Тонкие и высокие голоса девушек, я закрываю уши. Все утихло, и рядом со мной Альберт, он не обманщик. Беру его под руку, моя голова на его плече, и мы танцуем. Что-то зазвенело, смотрю на руки — ничего. Кто-то подсказывает мне, что нужно быстро-быстро разбежаться и резко выпрыгнуть из круга, быть смелой и найти Альберта. Мечусь, ничего не вижу, не понимаю, где я, голоса вновь зовут меня. Последнее воспоминание — лицо Ганса, он встряхнул меня и снова шепчет, показывает на маму. Мама! Это мой самый дорогой человек, я бегу к ней. Нет! Оказывается, есть еще дороже. Бегу к Альберту. Не могу дышать, сердце!

В больницу меня привезли прямо из театра, уборщица увидела незакрытую дверь репетиционного зала. Очень хочется пить, прошу воды. По неожиданно восстановившейся тишине в палате стало понятно, что соседки ждали, когда я проснусь. Мне не хотелось с ними говорить.

Перед глазами грязная стена, покрытая жирной масляной краской. Ничего не помню, единственное, что осталось в памяти — синие купола Петропавловской церкви, редко посыпанные золотом, промелькнувшие за окном машины скорой помощи.

Врач еще не говорил со мной, но так режет внизу живота, что все понятно. Я потеряла своего ребенка. Этот еще несформированный плод мучил меня, я не хотела его. Может быть, это была маленькая Наташа, как моя сестра. Или нерожденный ребенок — спасенная душа, которая никогда уже не узнает обмана и соблазна? И я не буду дурачить ее сказками непременно со счастливым концом. Где он и она живут долго и счастливо в мире, где нет болезни, а смерть, если и присутствует — совсем не пугает.

Например, танцую я Аврору. Она одарена всевозможными добродетелями — нежность, смелость, щедрость. Зло было побеждено, прекрасный принц расколдовал жителей замка. А после спектакля во время поклонов у рампы обязательно увижу веселые косички с бантами, малышки будут смотреть на сцену с восторгом, даже если станцевала дурно. Имею ли я право соблазнять этих девочек и обещать им то, чего они никогда не получат?

Думаю, что да. Настоящее искусство забирает у меня очень много.  И почти все, что я отдаю, преображает зрителей, уставших и равнодушных в обычной жизни. И вот с одной стороны — артисты, полные своим несовершенством, а с другой — очищающая красота музыки и движения. Получается, что своим внутренним убожеством мы подчеркиваем эту красоту и, должно быть, участвуем в ее творении. 

Ценность искусства — в отсутствии общедоступности, которая присуща религии, например. Нам часто напоминают, что в царство небесное входят нищие духом. Если я и без того вижу их каждый день, зачем мне царство Божие? 

И что теперь будет с моей Жизелью? Как говорят в театре — скамейка запасных длинная. Я очень ждала нашей встречи. Думала, эта роль поможет мне повзрослеть, стать терпимее к матери. Есть ли еще в истории мирового балета героиня, которая беззаветно любит, спасает и умирает? Не припоминаю.

— Белолипецкая, вставайте! Доктор хочет с вами поговорить. Это по поводу вашего выкидыша, — бесцеремонно крикнула из коридора медсестра, растягивая каждый гласный звук.

И все-таки как хорошо, что ты не родился.


Рецензия критика Валерии Пустовой:

«Рассказ задуман смело и устроен сложно. Вы поставили задачу — раскрыть один из неразрешимых вопросов человеческой жизни на примере ситуации и выбора одного человека. Вызывает уважение не только масштаб этого замысла, но и корректное воплощение. Ведь только так и может художественная литература говорить с читателем о важных вещах — показывая, как с ними разбирается конкретный герой в конкретной жизненной ситуации. 

Особенно дорого мне, что рассказ не ищет ответа, однозначного решения. Финал в нем скорее заостряет вопрос. Мы видим, что героиня в ловушке, что у нее нет сил самой справиться с своими недоумениями. И судьба словно присылает ей разгадку, ответ, который вроде как героиню устраивает. Но страшный этот ответ — «хорошо, что ты не родился» — обращен не только к неузнанному, в утробе утерянному ребенку героини. Рассказ позволяет распространить эту «отгадку» и на саму героиню, и на ее сестру, и на ее мать. По сути, рассказ ставит нас всех перед парадоксальной утешительностью возможности не родиться — и одновременно больно сталкивает с тем фактом, что ничего подобного, мы-то родились, нам-то жить. В частности, героине и ее матери, которые, может быть, были бы рады исчезнуть бесследно и как по щелчку судьбы — но этой возможности у них нет, они уже существуют, опутаны связями, долгами, стремлениями, отношениями друг с другом.Парадоксальность финала рассказа бросает новый свет на все, что в нем описано. И мне это кажется признаком очень удачного финала. 

Теперь о сложности устройства. За некоторыми исключениями, о которых я еще скажу, рассказ не проговаривает прямо проблемы героини — а показывает их отраженно. Сражаясь с телом матери, героиня сражается с абсурдностью и страхом смерти. Репетируя Жизель, ищет лазейку прочь из реальности в мир, где страдание красиво и потому словно осмысленно. В рассказ активно включен план искусства: героиня ищет аналогии, которые бы помогли ей справиться с вопросом о ценности жизни, прежде всего — своего существования, о ценности человеческих связей, прежде всего — ее связи с матерью. В рассказе есть выход на прозу интеллектуальную, многослойную. В будущем, возможно, эту склонность можно будет развивать. Сейчас для меня важно подчеркнуть, что такие аналогии не должны подменять живой сюжет, чего в рассказе, к счастью, и не происходит. Мы видим героиню — а не Жизель, и притом сама ассоциация с Жизелью введена тонко и органично, через образы страдания, зов к матери наводятся мостки от реальности жизни к реальности искусства, так что героиня кажется убедительной и в быту, и в сценическом образе. 

Что, однако, я бы предложила и в этом рассказе, и в будущих работать не развивать, а, напротив, от этого нацеленно уходить, так это прямые высказывания, рассуждения, весь слой рационализации опыта и переживаний героини. Автор достаточно убедителен в деталях, жестах, эмоциях — мы уже хорошо понимаем героиню и готовы подумать о ней, сделать какие-то свои выводы. В этом творчество чтения, награда читателю за труд: он соотносит себя с прочитанным, он присваивает прочитанное себе, и в этом присвоенном опыте пытается сориентироваться, утвердить свои смыслы и оценки или подправить те смыслы и ту систему оценок, которые были у него до чтения. Делать за читателя эту работу оценок и выводов не стоит, потому что тогда уходит живой контакт читателя с образами, сюжетом, героями. 

К рационализациям, которые мне кажутся избыточными в этом рассказе, потому что и без них все ясно, я бы отнесла такие фрагменты: «Пока у человека есть кто-то, для кого он Катюшка, Наташка или Лидочка, он еще ребенок. До тех пор, пока кто-то интересуется, что он ел на завтрак, не мерзнут ли руки, не болит ли где, он еще ребенок»; «Не знали бы друг друга. Время — это субстанция сегодня, вчера и завтра? Но прошло больше десяти лет! Меня разъедает это грустное чувство, когда тот, кто тебе дорог, становится все слабее и теряет разум, а ты все любишь, не хочешь верить, поэтому и видишь только ускользающую красоту, а безумия вокруг не замечаешь»; «И все это со стороны, будто не со мной. Иногда я забываю, что я делала вчера, неделю или год назад. Я изо всех сил училась любить то, что разрушается и вытекает сквозь пальцы, говорит уже чужим голосом»; «Этот еще несформированный плод мучил меня, я не хотела его. Может быть, это была маленькая Наташа, как моя сестра. Или нерожденный ребенок — спасенная душа, которая никогда уже не узнает обмана и соблазна? И я не буду дурачить ее сказками непременно со счастливым концом. Где он и она живут долго и счастливо в мире, где нет болезни, а смерть, если и присутствует, совсем не пугает»; «И что теперь будет с моей Жизелью? Как говорят в театре — скамейка запасных длинная. Я очень ждала нашей встречи. Думала, эта роль поможет мне повзрослеть, стать терпимее к матери. Есть ли еще в истории мирового балета героиня, которая беззаветно любит, спасает и умирает? Не припоминаю». 

В этих фрагментах героиня и ее история растворяются в рассуждениях, и читатель остается один на один с абстракцией — абстракцией искусства, смерти, ценности жизни. Такое допустимо в публицистике, но не в художественной прозе. Абстракции включают в читателе чисто рациональную реакцию, и в этот момент контакт с текстом теряется, становится опосредованным — аналитическим. Это ослабляет соприсутствие, охлаждает сопереживание, подрывает доверие. А если нет доверия — то даже самые сильные слова не будут восприниматься открыто, задевать глубоко. Героиня говорит важные вещи — но они пройдут мимо читателя: да, их можно принять к сведению, как аналитический текст, но ими нельзя проникнуться, как художественным образом. 

Отдельно хочется сказать о Жизели как ключе к истории героини. Да, мне понравилось, как тонко и убедительно выполнен переход из одной реальности в другую. Но в уместности именно образа Жизели это меня не убедило. Как связана история Жизели и история героини, я не поняла. Почему умерла сестра, вследствие ли это смерти слегла мать, как соотносятся эти события, как получилось, что героиня недобрала от матери внимания и любви, как случилось, что в такой тяжелый период жизни героиня забеременела, какие отношения у нее с отцом ребенка — вот это хочется понять. История аборта или выкидыша вписывается в тревожное выяснение героиней ценности рождения, ценности семейных связей. Но история Жизели и философия искусства, на мой взгляд, совсем не вписываются, они словно из другого текста сюда пришли. Почему героиня думала, что именно роль Жизель что-то ей объяснит, с чем-то примирит? Текст слишком уходит в абстракцию, контакт с исходной ситуацией теряется. Мы не получаем ключей к реальному плану — но нам вручают ключ-миф, который ничего в реальности не открывает. В этом есть какая-то искусственность, нарочитость. Что бы изменилось для героини, если бы она не была балериной, не танцевала Жизель? У меня такое впечатление, что ничего. Жизель в моем понимании к тексту не приросла. На будущее хочется предложить более точно выбирать ключи, опорные аналогии — а лучше всего, не внедрять их со стороны, а выращивать из ситуации героини, ее опыта, развивая жизненно важные образы, детали до символов.»