Мы жили между Старо-Парголовским проспектом и Ольгинской, совсем недалеко от Политехнического института. Мама говорила, до войны там преподавал наш дед, а что с ним потом произошло, не говорила. Мимо наших окон каждый день проходили студенты, профессора, научные сотрудники. Я видел их ноги, когда сидел-завтракал, играл, делал уроки, дрался с братом Вовой, получал по шее. От трамвайного парка папе дали восьмиметровую комнату в подвале.
Описывать ее особо не имеет смысла, тогда все так жили: буржуйка, стол для обеда и уроков, скрипучая родительская кровать, под ней дрова, шкаф, умывальник, таз для бани и стирки, коньки на стене и рядом большой матрас. Каждый вечер мы с братом сдвигали стулья, клали матрас на них. Спали вместе, чтобы было теплее.
Рядом с матрасом — самый дорогой предмет в нашей семье: немецкие часы с боем. Деревянные колонны, резная дверца со стеклом, позеленевший от сырости маятник, наверху ангел с отбитым носом и отстреленным крылом — виден след пули. Бабушкин отчим, Николай Петрович, привез их из Берлина вместе с остальным фашистским барахлом, целый вагон притащил и забил дом в Озерках так, что нельзя было пройти из комнаты в комнату, не вытерев рубашкой или штанами пыль с немецкого добра. Один из больших шкафов с собаками и охотниками Николай Петрович приспособил под клетки с кроликами.
А часы достались маме в качестве приданого на свадьбу, но без ключа. Николай Петрович сказал, что потерял его. И папа выточил новый ключ на работе, красивый, под стать часам. Не зря же ему подарили на день рождения в этом году его фотопортрет с надписью: «Лудшему слесарю Второго трамвайного парка г. Ленинград».
По этим часам мы отмеряли время страха.
Ровно в восемь садились за стол и начинали бояться, и боялись до десяти.
Потому что если папа пришел раньше, значит, он не пил и в худшем случае нас ждет пара подзатыльников или вывернутое ухо за двойку, грязные ногти и вызов в школу. А в лучшем — смастерим самолет, ракету, залезем в чужой огород и в общежитие к ученым, повзрываем патроны, посмотрим на голых баб в бане, очень интересно и весело с папой, когда он трезвый.
После десяти он, как правило, падал на пол и не приходил в себя до шести утра, когда нужно вставать на работу. Даже пописать не вставал, писал так. И утром кто-то из нас мыл пол.
Перед папиной получкой и перед праздниками мы всегда старались остаться ночевать у друзей, от греха подальше. Или уехать к бабушке в Озерки. Но в последний раз Николай Петрович увидел, как мы достаем из клетки Арамиса, венского голубого кролика, и решил, что мы хотим пустить его на жареху. Хотя сам даже не дал ему имени. А через две недели Арамис стал куском шапки за десять новых рублей вместе с Ришелье и Рошфором. И теперь к бабушке было нельзя.
У Витьки Казанцева заболела мать, Валька Таршин попался с папиросами. На седьмое ноября, красный день календаря, нам оставалось ждать очередных синяков.
— Задолбало.
— И чо?
— Ничо. Сами его отмудохаем.
— Ага. Д’Артаньян херов.
— На чердаке перекантуемся?
— Замерзнем, как на Новый год, и потом опять в больничку?
— В больничке хорошо. Лежишь, чистота, все добрые. Кормят, уроки не надо делать.
— Ага, ты-то кровью не ссал.
— А ты не ссы.
Короче, пока все просвещенное человечество приветствовало Восьмой съезд Болгарской Коммунистической партии, слушало доклад товарища Косыгина и готовилось вступать в светлое коммунистическое будущее, мы с Вовой готовились отмудохать отца. Приготовили мешки с песком, обмотали киянки тряпьем, чтобы, не дай бог, не насмерть.
В восемь мать загнала нас ужинать. А потом делать немецкий.
Helga: Kurt, schalte bitte mal das radio ein!
(Хельга: Курт, включи радио!)
Kurt: Was willst du denn hören?
(Курт: Что ты хочешь услышать?)
Helga: Der “Berliner Runffunk” bringt um Uhr Szenen aus Verdi-Opern.
(Хельга: Берлинское радиовещание передает сцены из опер Верди круглосуточно).
— Мам, можно потом? Каникулы же!
— У вас обоих каждый день каникулы!
Слушали у соседки поздравительную речь Хрущева и «А у нас во дворе». Когда мама и тетя Люся пошли за пивом, попытались поймать «Радио свобода» и «Голос Америки», вдруг там будет Элвис. Но ничего не вышло. Зато мама налила нам пива. Вова подавился гречкой и покраснел, было очень смешно. У тети Люси расстегнулась пуговица на рубашке, я увидел кусочек ее груди. В десять легли спать. Праздник удался.
В два я проснулся от грохота в коридоре, это был не сосед дядя Боря, а папа. В начале войны дед саданул ему по ноге топором. Кости срослись неправильно, отчего папа всю жизнь немного хромал и шаркал, когда напивался.
— Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой! — заорал он из коридора.
Я встал и пописал в ведро под умывальником, снова лег. Папу вырвало два раза. Когда я почти уснул, он ввалился в комнату.
— Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой! Эй, вы! Вставайте! Или вы вши фашистские?!
Папа выбил из-под нашего матраса стул.
— Папа, я спать хочу.
— Я что, зря за тебя кровь проливал? — Папа двинул мне в челюсть, и я врезался в горячую буржуйку.
Проснулись мама и Вова.
Папа навалился на меня и стал душить:
— Сука, сука.
Мама выбежала из комнаты. Вова ударил папу поленом. Но, видимо, слабо.
В ответ папа ударил его сильно.
Вова упал.
И я ударил папу сильно. И он меня сильно. И я его сильно. И он меня сильно. И я его сильно.
Вова встал и ударил его в спину топором.
Папа упал.
Я ударил его ногой. И Вова ударил ногой. Я снова ударил его ногой. И Вова ударил ногой.
Мы устали. Забрали ключи. Вытащили его на улицу. Бросили мордой в лужу. Ударили пару раз. Пошли спать.
Утром пришла мать.
Папа утром не пришел. И на следующий день тоже не пришел. Участковый тоже не пришел.
Папа пришел через неделю, он него воняло блевотиной и водярой. Я встретил его с топором.
— Вещи тут.
Вова вынес ему барахло и свалил в кучу перед ногами.
— Сами тут теперь, — сказал папа, собрал вещи и пошел.
Я устроился почтальоном, больше никуда четырнадцатилетнего не брали.
Сейчас моему сыну четырнадцать. Когда он родился, папа с мамой развелись в последний раз, в третий или четвертый.
Несколько месяцев назад у папы сбежала Альма — лопоухая овчарка. Видимо, он опять напился, избил ее. А теперь еще и инсульт. Ничего не сделать, папу выписали домой умирать.
Приходили какие-то черти, говорили, он квартиру отписал им, показывали бумаги. Я ударил одного в бороду, больше не появлялись.
Вовкина жена, когда увидела его, заплакала, стала причитать:
— Он меня не узнает. Он меня не узнает.
А с хера ли ему тебя узнавать? Даже мама не может запомнить всех Вовкиных баб. Так и сказала на свадьбе:
— Я всех твоих шлюх запоминать не собираюсь.
Сегодня вместе со мной приехал сын. Когда он был маленьким, папа называл его жуком, подкидывал, терся щетиной и щекотал. Научил ловить рыбу, собирать грибы, взрывать патроны и подглядывать за бабами в бане. А теперь не узнает.
— Ты к козам?
— К кому?
— Козам. — Папа показывает на маму и ее сестру, тетю Нину.
— К тебе.
— А ты кто?
— Я твой внук.
— Рыбак?
— Ну так.
— Рыбки есть?
— Были.
— Я так и знал. Рыбак! Возьми аквариум.
Через пять секунд аквариум разваливается у сына в руках.
Папа плачет. По комнате идет запах. Опять не сказал, что нужно в туалет. Вытаскиваю из кровати. Несу в ванную, стягиваю штаны, трусы, рубаху, включаю душ.
Папа плачет.
Папа, не плачь.
Давай споем вместе.
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой.