М

Мартьян

Время на прочтение: 8 мин.

I

По утрам Петр Петрович Оверченко стирает пыль с фотографий отца и матери, из своих черных рамок, как из кабинетов, следящих за сыном. Далее, совершив утренние дела, влезает в серый костюм, прослуживший ему тридцать лет. «Ну, вот и жених готов. — Мать заказала костюм на окончание института, а как примерил, взяла под руку, любуясь то ли совместным, то ли сыновьим отражением, и дальше: — Петя, котлетку?»

Сегодня Оверченко совершить утренний ритуал не дали. Темноту спальни взрезал дверной звонок. Противный, как припадочный кенар. Из подъезда пахнуло кошачьей мочой, парнишка передал коробку. Оверченко не удивился: ему, редактору главной городской газеты, присылают тексты ящиками с просьбой о рецензии, а то и о публикации. Но эта коробка, подозрительно легкая, явила Оверченко такое, что к портретам родителей он не подошел. Там, на дне, оказалась шишка размером с кастрюлю. «Ну вот, еще и на почте одни остолопы», — постановил Оверченко и выглянул за дверь, но тень почтальона, отстучав шесть пролетов, вылетела на воздух и там рассеялась.

Шишка предназначалась соседу Оверченко, студенту-очкарику, да номера возле дверных звонков так затерлись, что и не разобрать. С соседом Оверченко знаком не был и про студенческую шутку не догадался. Собирался было вернуть шишку в коробку, а ту — оставить на тумбочке, где заведенным отцом порядком выстроились обувные ложки, как из чешуек вывалилась записка с приказом: «Вырасти сосну». Где приветствие, подпись, хотя бы «пожалуйста»? «Мда… Отправителю от десяти до пятнадцати годочков», — подумал Оверченко, наскоро оделся и вышел в симферопольский ноябрь. Ноябрь обрызгал его из-под колес машины и чихнул старушкой. «СимфероПыль и СимфероГрязь — города родного ипостась», — написала двоюродная племянница Оверченко, «блогерка» и «поэт» Анфиса, за все хватавшаяся и ничего не доводившая до конца. В двух строчках три ошибки.

Анфису Оверченко ненавидел. Как-то, когда поток рукописей в его адрес приостановился, он думал, отчего такое сильное чувство проросло без повода. А повод был. Был. На семейном сборище он смотрел на Анфису — тощее, вертлявое создание в укороченных джинсах и белых носочках, — и понял, что еще лет пять, десять — и про него все забудут. Поколение Анфисы будет ходить на работу и опаздывать на свидания, целоваться в кино и ловить с руки такси, пить шампанское под «горько», ждать будущего по понедельникам. А он? Его молодость размазалась по старым черноусым снимкам. Даже эха оттуда не слышно. Захотелось потянуть на себя скатерть: раз в жизни чашки перебить. Сдержался. Потемнел лицом, как ему заметила хозяйка, сказался нездоровым и ушел. Отверг всякое общение с родней и уже год не получал сообщений и звонков.

— Что там с трупом? Пригласите, пожалуйста, Сойкину ко мне. — Оверченко, отряхивая костюм при входе в редакцию, наблюдал в зеркале и лицо секретаря. Толковое, как у немецкой овчарки.

— Сойкина отгул взяла, у малыша бронхит. А про труп… Момент. У меня записано: обещала туда съездить к вечеру и прислать вам по электронке.

— Видимо, на передовицу дадим микстуры от кашля. 

Запершись у себя в кабинете, Оверченко с облегчением отметил, что серый, тошнотворно мягкий комочек пыли в углу исчез: «Ну, хоть убрались как положено».

II

Труп пролежал в симферопольской квартире двенадцать лет. И едва не всплыл в прямом смысле слова: трубу прорвало, задействовали все квартиры по стояку. В заброшенной квартире полы оказались сухими, да только вот на диване лежала мумия, которую и не сразу разглядели. Приехало телевидение, знакомые сообщили Сойкиной. А та отказалась обойтись заметкой. Старый дом, некурортный город, все всех знают и тут — такое. Никто из соседей не побеспокоился, чего это хозяйки давно не видно. Хуже того, они даже не знали, как ее зовут. Сойкина, регулярно подкидывая своего младенца то одной, то другой соседке, не могла поверить в эту историю, вот и попросилась на расследование. Точнее, уведомила редакцию в том, что начала его, и вскоре прислала часть репортажа.

«Следователь по делу Горловой признается: “Слой пыли — вот на что я обратил внимание. Столько на старом чердаке не скопить, на три пальца толщиной: пришлось счищать и производить опись. Пока ближе не подошел — поди догадайся, что это труп, а не скрученное на тахте одеяло”. В протокол попадают только детали по существу. А вот соседка припомнила, что на стене (напротив тахты, где нашли труп в ночнушке поверх рейтуз) были прикноплены вырезки из журнала. В основном цветы с подписями детским почерком: “Люблю биологию! Все живое! Спасибо, Елена Сергеевна”».

Войдя домой, Оверченко не сразу разулся. Смотрел на шишку долго, не мигая, пока та не стала выпуклой, не выехала на первый план действительности, а мир вокруг не обернулся фоном, что вибрирует, как воздух в городском окне. Отнес шишку на кухню и собрался было опустить в мусорное ведро, но поставил на стол и вышел, прикрыв дверь.

III

Навстречу Оверченко, прихрамывая, шел его отец, лет двадцать как покойный. Разговор между ними, как бывает в таких снах, начался с удивлений. Почти растворившись в сумерках, Оверченко-старший сказал:

— Так что, Петя, бобылем живешь? Впустую, выходит, мы с матерью толковали про внуков.

— Про каких внуков, я еще институт не окончил, ты ушел к своей Светлане, и мы…

— А я при чем тут? Мы тебя с матерью подняли, выучили, дальше твое дело. Ведь и девчонки были, приводил ты знакомить. Одна, беленькая такая, помню, тростиночка, как мать в молодости… Ба, да ты уж седой весь!

— Я не пойму, ты зачем пришел?

— Ладно-ладно, ухожу. Ты только, вот что, Петя, портреты наши убери. Сам теперь думай.

 «А мама как? Теперь вместе вы, что ли? Что там вообще?» — поздние зарницы вопросов отсек звук будильника. Оверченко проснулся разбитый. Казалось, кроме отца, на него ополчились и старые недуги: недолеченные в детстве уши чавкают, лоб в испарине, колени хрустят. Распахнул шторы, за окном все такой же город: тротуары под листвой, караулят свои тени кипарисы. Взялся было за тряпку смахнуть пыль, да отложил.

Мелким глотком опустошил кружку с лекарством и сел напротив шишки, будто надеялся договориться. Кухонные часы показали девять, рабочий день начался, а телефон молчал. Подождал пятнадцать минут. И еще столько же. «И ведь никто… Никто не побеспокоится», — подумал Оверченко, набрал редакцию и сообщил, что заболел. Секретарь вздохнула. 

«Труп выносили по частям, так как он сросся с тахтой. Для такой работы вызвали двух техников из ЖЭУ, которые за бутылку распилили и вынесли останки. Про это соседи рассказывают хоть и с омерзением, но наперебой. А вот почему дверь квартиры была завалена старыми швабрами, ведрами, метлами — никто не знает. Что была за человек Горлова — никто не помнит… Единственное, что соседи сделали для покойной, — собирали почту из переполненного ящика в коробку у ее двери. Потом письма перестали приходить».

Оверченко лежал на смятой кровати, вертел в руках шишку, та пахла дверцей маминого шкафа, шуршала сотней лепестков, каждый — размером с ноготь. Какой же должна быть сосна? Растут ли в Крыму такие? Надо выбросить. Очевидно, это дурная шутка, а то и вовсе ошибка. 

Как большинство крымчан, Оверченко сторонился курортов и пляжей, но шишка требовала решения, и оставаться дома было невмоготу. Завернувшись в дутик, не по погоде пухлую куртку, он вышел из дома в направлении автостанции, по пути машинально освободив почтовый ящик от квитанций и писем. За спиной в рюкзаке царапала ноутбук шишка, а целью Оверченко был Никитский ботанический сад. Оверченко умел работать онлайн, но не доверял сетевым данным. А потому его газета хоть и публиковалась на сайте, но то была лишь дань времени, отнюдь не гордость.

Дорогой он думал, ведут ли по-прежнему старые лестницы сада к рощам бамбука, где стебли уходят в небо, организуя сумрак и мистику. На табличках — названия растений по-латыни: не произнести, не запомнить. А они помнят нас, людей, несмышлеными, четвероногими, злыми. Свидетели… Автобус вилял на серпантинах, а море прыгало вслед за ним, как дельфин. Оверченко даже развеселился, но оказалось, что сад на два дня закрыли на конференцию. Хотел сразу сесть на обратный автобус, да на лицо упала дождевая капля. И было в ней так много морского воздуха, что и с насморком не отмахнешься. Оверченко подумал, что Ялты не видел десять лет, с маминой смерти. Решил перед отъездом хотя бы пройтись по городу. И чем сильнее расходился морской, лиловый дождь, тем довольнее становился его взгляд.

IV

— Жень, эта пришла. Отнеси ей рогалик с чаем. За счет заведения.

У стойки кафе на набережной пахло сдобой. Оверченко листал меню, когда девушка-бармен указала на старушку в лисьей горжетке. 

— Это она сегодня из-за вас далеко отсела. Обычно прямо тут, возле кассы.

Оверченко молча кивнул. Ему нравились ловкие руки девушки — не хотелось уходить.

— Нет у нее никого, вот и тянет поговорить. А я все отмахивалась, так, пару слов скажешь и суетишься дальше. Вчера-то, как в новостях показали, слышали, да? Мамочки мои, я всю ночь про ту тетку думала. Десять лет пролежала, и никто ничего. Будто и не человек вовсе. — Девушка что-то пометила красным фломастером в бумагах.

За стеклом отражались в тротуарах зонты.

«“К Елене Сергеевне не пойдешь с разговорами о погоде там, о птичках. Лицо приятное, но будто шторкой задернуто”, — вспоминает Горлову коллега, учитель музыки. — Впрочем, мне было двадцать, ей почти пятьдесят. Что я понимала… Зайдет ко мне на урок, музыку послушать, сядет в углу, неслышно выйдет еще до звонка. Кавалеры ее у школы не встречали… Вроде она с мамой жила, да той потом не стало. Знаете, некоторым людям нужен еще один человек для связи с миром”». 

Расплатившись и выйдя под дождь, Оверченко дошел было до автостанции, но то ли от непогоды, то ли от простуды, рюкзак стал тяжел настолько, что он поймал такси, вернулся в кафе, где старушка еще держала у морщинистых губ, покрытых вишневой помадой, белую чашку. Потом зажглись фонари, а вместе с ними и вывеска «Отель». Оверченко любил во всем порядок, но тут не описал бы, как платил, вселялся и почему уснул прямо на покрывале, по диагонали двуспальной кровати.

V

«Никто из соседей Горловой, кроме студентки, которая углядела приведение в щелке заброшенной квартиры (“звонила и убегала”), не говорит о раскаянии. Винят ЖЭУ и Пенсионный фонд, те кивают на участкового, в полиции “такие дела” относят к ведению социальных служб».

На этот раз в Никитском саду Оверченко приняли. Сработала манера разговаривать тихо, но так, будто всем раздает поручения. А еще — журналистское удостоверение. «Хорош курить, подойди на вход, проводи человека к Илье Семеновичу. Он на Мартьяне, как всегда? А делегация? Ушли?» — кричала администратор в телефонную трубку. 

Охранник в защитной куртке под дождевиком повел Оверченко на Мартьян. Оказалось, это мыс у берега моря, и там самое ценное, что есть во всем ботсаду: «Но так с наскоку и не поймешь, потому как больше мелочь и цветов путем нет». Оверченко шел за охранником след в след среди притихшего под дождем сада. Поднимался с земли пар. Как в детстве: листва под ногами, старые ступени, пруды, только вместо ботинок — маленькие тапочки, он отрывает их от тропинки, чтобы повиснуть на руках родителей. Мама говорит: «Ш-ш», отец больно сжимает руку, потому что они на экскурсии и кругом люди, и ведет ее женщина в больших коричневых очках от солнца. Вот и весь сад.

— Хм, ну что же вы, голубчик, за репортажем да в хмарь. — Илья Семенович, старик лет восьмидесяти с глазами-мышатами, убрал в карман лупу. 

— Простите, а что это за место? — Оверченко ожидал, что его ведут в оранжерею, а тут кусок леса на утесе.

— Ну как же! Как же. Мыс Мартьян, а с греческого «свидетель», сберег нам Крым пятисотлетней давности. Вот, например, земляничник мелкоплодный — постарше Моны Лизы будет. Да мы его за стеклами-то не прячем, старик бодр! Поздновато вы, конечно.

— Мда. А вот на это вы что скажете? — Оверченко извлек из рюкзака шишку.

— Так-так. Шишка сосны желтой, крупная. Сувенир?

— Скорее, розыгрыш. А где тут у вас эти сосны?

— Ну, что вы, голубчик, они в Северной Америке произрастают. У нас жарковато будет. Вы именно крупными породами интересуетесь? Посмотрите тогда наш секвойядендрон. Одиннадцать метров высо…

— Извините, а сосна из этой шишки вырастет? — Оверченко смотрел под ноги.

— Не думаю. Видите ли, живые шишки реагируют на дождь, закрываются, ну, прямо как цветы. А почему? Потому что неблагоприятная погода для размножения. В вашей уже нет жизненной силы, она раскрылась когда-то, отдала все и засохла. Может, и бурундуки постарались, сойки. — Старик достал лупу. — Хм, лет десять тому, а то и все двенадцать.

VI

Сидя в том же кафе, так и не посмотрев за два дня Ялту, не разрешив загадку шишки, Оверченко погрузился в работу. Остывший кофе горчил сверх меры. Сойкина прислала финал репортажа.

«Горлова родилась в селе Кузнецы близ Симферополя. Там до сих пор живут три семьи — все Горловы. Заявляют, что не знают или не помнят ни саму Горлову, ни ее мать, а между собой являются не более чем однофамильцами. Что примечательно, почти незнакомыми. Архивы в связи с нелегкой судьбой нашего полуострова не содержат информации об отце Горловой, да и год ее рождения (1945) усложняет поиски».

В конце материала — две фотографии «кладбища невостребованных». Так охранник назвал журналистке последнее пристанище совершенно одиноких людей. Кадры загружались мучительно, по частям. Небо, подлесок, участок поля: охра и зелень. Ниже колоски и репейник, среди них таблички: «неизвестный мужчина», «неизвестная женщина». Таблички натыканы часто, если не вчитываться, можно предположить могилы домашних животных. На отдельном снимке вспоротая земля и свежий, прямо новенький крест, взмывший упреком. На нем имя и то самое тире между двух дат: «Горлова Елена Сергеевна, 1945 — 2009 гг.».

Материал Сойкина озаглавила так: «Смерть без свидетелей». Оверченко согласовал текст без правок, понимая, что в редакции его сочтут разболевшимся. Может, так и было. Он вытащил шишку из портфеля, повертел в руках, затем встал, попросил за стойкой фломастер и лист бумаги. Подошел к столику, где сидела старуха в лисьей горжетке. Та наспех развернула чашку вишневым следом к себе. Представился, сказал, что пишет о жителях Ялты, будет рад выслушать ее рассказ, но спешит, а потому просит ее домашний телефон. А вот листок, насаженный на шишку, с его номером. Звоните в любое время.

— А шишка мне на кой?

— Знаете, она старше Моны Лизы. — Оверченко покраснел, чего с юности не случалось. — Но из нее когда-нибудь вырастет сосна. 

— Чего ж… Сохраню тогда. Пишите номер-то. 

Оверченко не знал, поняла ли его старуха, но ему стало легче. Шагая к автостанции, набрал сообщение: «Срочная правка заголовка передовицы — “Жизнь без свидетелей”. Отдайте, пожалуйста, в печать». Ответ пришел сразу. Оверченко не хотел и смотреть, ожидая, что Сойкина уйдет в полемику и авторскую задумку, но там было только «Ок».

Метки