Н

Настёнин дом

Время на прочтение: 5 мин.

Посвящается моему мастеру Роману Эмильевичу Арбитману

Кроме самой Александры Ивановны, которую все в деревне звали просто Шурой, в избе, что мы снимали, жил её сын — Толя.

Помню, приходит, стоит у крыльца красный как рак, глаза такие же — варёные, ничего не понимающие, сам тощий, рыжеватый, взъерошенный. Постоит минут пять-семь, раскачиваясь змеёю, потом на секунду у него в голове просветлеет, и он вспоминает, что крыльцо-то это не их с матерью, а наше, съёмщиков. Со вздохом, без уверенности, что сможет преодолеть последний рубеж, идёт, пошатываясь, вдоль бревенчатых стен старого дома к другой его половине. Добравшись, из последних сил поднимается по ступеням, на ходу сбрасывает сапоги, и, наконец, кидается на промятый диван, развалившийся на террасе. Холодильник в углу, журчит, убаюкивает — Толя моментально засыпает.

Минут через десять из сеней выходит обеспокоенная мать, видит разбросанные по крыльцу сапоги, поворачивается и по одной лишь позе сына понимает всё. Её и без того синие глаза становятся ещё ярче, на них набухают слёзы, и она кричит как в последний раз: «Опя-а-ать?!! Опя-ать напился, дурень?!» Толя сквозь сон привычно отмахивается от занесённого над ним полотенца. «Ма-а-ам, — стонет он, — перестань, дай поспать». И больше не шевелится. Будто парализовало его или того хуже — умер. Александра Ивановна промакивает слёзы, вешает полотенце обратно на засаленную спинку стула и вопрошает, обратившись, скорее, к себе, чем к кому бы то ни было: «Ну что мне с тобою делать?» Дверь в сени захлопывается, пожилая женщина садится чистить картошку и смотреть телевизор, привезённый из города и подаренный новыми постояльцами, то есть нами.

Толя спит сном младенца без каких-либо сновидений до самого вечера. К ужину встаёт и начинает шуровать в сарае, пока мать не позовёт к столу. Жуля — старая беспородная сука, более всего смахивающая на овчарку, гремя цепью, вылезает из будки и зевает. На соседнем участке, как по щелчку, заводится маленькая неприятная и страшно визгливая собачонка. Жуля сначала думает, стоит ли вообще связываться, но потом всё-таки отвечает своим заспанным контральто, чем доводит мелюзгу до полного исступления, а за ней, как по бикфордову шнуру, всех собак в округе. Над деревней, словно горное эхо, разносится оглушительная собачья какофония, потому сын не слышит мать, хоть та уже не раз звала его ужинать. Наконец, в момент крохотного антракта его слух улавливает знакомое сочетание звуков, похожее на «Анатоолий!» Он откладывает ножовку, вытирает о тряпку вспотевшие грязные ладони и выдвигается мимо надрывающейся Жули к рукомойнику с треснувшим куском хозяйственного мыла, а оттуда — в сторону избы, ведомый умопомрачительным запахом свежесваренной картохи с укропом.

Из холодильника на террасе он достаёт початую бутылку дешёвой водки и садится за стол, опасливо придерживая её у груди. Александра Ивановна окатывает его взглядом, но молчит.

— Сделай телевизор погромче, —​ кричит на весь дом Толя.

Мать ворчит, но делает, хотя сама смотрит его едва слышно, чтобы не побеспокоить съёмщиков.

Наутро Александра Ивановна напекает спозаранку золотистых пышных блинов и идёт потчевать ими нас. Когда мы — отец и дети — поблагодарив за угощение, расходимся, она опускает глаза, теребит уголок своего фартука и тихонько говорит маме, затевающейся с мытьём посуды в тазах: «Вы уж простите нас, что телевизор так громко смотрим. Толенька у меня почти глухой». Мама — женщина исключительно миролюбивая, спокойная и всё понимающая, — подливает Александре Ивановне чаю, подкладывает ею же сваренное и принесённое варенье и произносит так же тихо, как хозяйка: «Не волнуйтесь, Александра Ивановна, вы нам совершенно не мешаете. Тем более, что завтра — понедельник, муж уедет на работу, мы с девчонками останемся втроём».

Александра Ивановна в свои семьдесят три года выглядит вполне бодрой и производит впечатление толковой пожилой женщины, однако слышит тоже неважно и преимущественно читает по губам. По плавным движениям и мягким чертам лица мамы она понимает, что никакого напряжения между ними нет. Одним этим успокоившись, она уходит на свою половину доделывать утренние дела. К обеду Александра Ивановна ждёт гостей. Волнуется, роняет половник, бежит в огород, срывает все виды зелени, посеянной её трудолюбивыми руками, начинает мелко рубить и приговаривать что-то себе под нос.

По полудню в избе становится шумно, суетно: приехали её девочки. Впрочем, старшую — невестку — она недолюбливает, считает вертихвосткой, если не барышней лёгкого поведения. Зато младшая — внученька, свет очей её, единственная отрада в жизни. Анатолий с Елизаветой давно в разводе: мать застукала на собственной террасе невестку по пьяни с другим и, так сказать, постаралась, довела дело до развода. С тех пор и без того пьющий Толя запил по-чёрному. Но сейчас Александра Ивановна, будто забыв былое, увещевает гостей, зовёт за стол, а на столе — всё та же картоха с зеленью да щи.

— Тёть Шур, — громко, на растяжку говорит Лиза, — ты бы нам хоть полдома-то отписала, а? А то вон у Настёны-то совсем своего угла нет, мы же в городе комнату снимаем.

Александра Ивановна смотрит холодно, строго, глаза синеют.

— Ты бы, Лизка, хвостом своим не вертела, в мужнином доме бы ему не изменяла, и была бы у вас с Настёной крыша над головой.

Потом гладит девочку по макушке, подкладывает ей хлеба и приговаривает:

— Кушай, кушай, детонька. Хочешь ещё картошечки? А маслица тебе подлить?

Елизавета сидит, сцепив зубы, и сверлит свекровь глазами. ​ ​

— Не волнуйся, не обижу я Настёну, оставлю ей дом. Но по завещанию. Пока я жива, ничего не получите.

Невестка явно не удовлетворена, но решает на время оставить разговор.

Толи нигде не видно. Когда приезжает Елизавета, он старается исчезнуть. Годы идут, а рана не заживает. И хоть тоскует Толя по дочери неистово и старается баловать её со своей копеечной зарплаты чем может, но с Лизкой встречаться нос к носу невмоготу. Хорошо, когда она Настёну привозит, оставляет им с матерью, а сама уезжает. День-два её нет, у них — тишь, благодать: он не пьёт, мать радуется — и сын, и внучка под боком. Потом, как Лизка на порог, Толи дома будто и не было, только слышно шлёпанье его сапог за калиткой. Настёна стоит, улыбается, не понимает, чего бабушка плечи опустила, глаза посерели, спрашивает: «Настюш, не хочешь у нас ещё остаться?» А та: «Не, ба, я с мамой поеду». И всё, ничего не попишешь.

Вечером приходит Толя — пьяный вдрызг. Александра Ивановна только глянет на него мельком и ничего не скажет. Снова плюхнется он на тот самый диван, на котором несколько лет назад застала мать Лизку с соседом, и забудется тягучим тёмным сном.

Однажды, после очередного такого визита, напился Толя пуще прежнего, а наутро, опохмелившись, уехал на стройку, где подрабатывал разнорабочим. Вернулся домой поздно, сказал, что устал, голова болит. Скрыть что-либо от матери было так же сложно, как вернуть Настёну. Александра Ивановна стала допытываться и выяснила — сын сегодня упал с шестиметровой высоты. С работы не отпустили, сказали — встал, значит, цел, цел, значит, работай, не отработаешь — не заплатим. И Толя остался. Мать оглядела его внимательно, но ничего, кроме шишки на затылке и нескольких ссадин на теле, не обнаружила.

На следующий день Анатолия развезло, хоть и не пил вовсе. Потом стало выворачивать наизнанку. Мать хотела вызвать скорую, да Толя отказался, мол, на солнцепёке перегрелся, всё нормально, сегодня выспится, завтра встанет и на работу пойдёт.

Наутро Толя не встал. Мать тормошила его, трясла, но он в себя никак не приходил. Приехавшая бригада пожала плечами, положила Толю на носилки и увезла в районную больницу. Там его осмотрели, потом запихнули в какую-то трубу и вынесли вердикт: большая внутричерепная гематома. Трепанацию делать не стали: мозг уже вклинился, проводить операцию было поздно, да и нейрохирургов у них не было.

Александра Ивановна взмолилась, но врач её оборвал:

— Если бы вы, мамаша, вызвали скорую сразу, он бы, может, и выжил.

Встать она не смогла, так и просидела в коридоре до самой темноты. Когда вышла из больницы, автобусы уже не ходили, пришлось больше двадцати километров добираться до дома пешком.

У крыльца, прижав уши и опустив голову, скулила Жуля. Не ощущая ночного озноба, Александра Ивановна поднялась по ступеням, наполнила требухой миску, спустилась с ней к будке и, не глядя на чавкающую Жулю, вернулась в Настёнин дом.