У мамы хорошо получалось их мирить. Хотя они и не ссорились по-настоящему. Так — слово за слово. «Вот умру, вы друг другу морды побьете». — Тогда мама шутила, а теперь не до шуток.
Сорока дней ждать не стали. Собрали вещи — самое необходимое — и уехали на дачу. Дома оставаться было нельзя. Вслух об этом не говорили: слово «смерть» было страшнее маминого отсутствия.
— А я борщ сварил. Только лук немного пережарил.
— Тебе же нельзя жареное.
— Мне много чего нельзя.
— Таблетки пил?
— Пил.
Разговор не клеился. Поели молча.
— Миша звонил. Приедет в субботу с Натусиком.
— А почему надо обязательно в выходной? Он же на пенсии, может в любой день приехать. Мне делать нечего — тратить выходной на чужого ребенка?
Миша — однокашник отца по суворовскому училищу. Ему должны большую сумму: мамина болезнь развивалась стремительно, один курс химиотерапии стоил две зарплаты. Миша занял без процентов, на «когда отдашь».
— Я говорил…
— Люди вообще без комплексов: переться за город на автобусе, где условий никаких, да еще с проблемным ребенком. Терпеть не могу невоспитанных детей!
— Ты вообще никаких не любишь. Была бы у меня внучка…
— Ой, всё, я вообще уеду, развлекай их сам!
Это, конечно, нечестно. Но вынести громкоголосого, шестилетнего, ни перед чем не пасующего Натусика (бывают же закаленные дети — босиком, в одних трусах, до ночи на улице, а в конце лета, между прочим, зори холодные), на самом деле, мог только Миша.
— Только потом не говори, что у тебя желудок болит и сахар поднялся!
Слезы брызнули сами, как у клоуна. От этого стало еще горше.
— Ты всё мне назло делаешь…
Когда плачешь, лежа на спине, вода из глаз затекает в уши и делается сладкой. В детстве от этого становилось смешно — и уже не было смысла плакать.
В деревянном домике холодно. Отец его построил своими руками. Мама любила здесь спать в августе — через окна веранды видны падающие звезды.
Кто-то укрывает шерстяным одеялом и тихо напевает:
— Ой ты, Гааалюю…
***
Они были веселой семьей: свой язык, особенные шуточки. По пятницам приходили гости: дедушка Коля — «неподкупный Робеспьер», бывший прокурор и персональный пенсионер, тетя Тая — давно разведенная мать-одиночка, тянущая на себе непутевую великовозрастную дочь и алкаша-внука, да Саша-Приветик. Саша был сосед-инвалид, кудрявый и смуглый, чем-то похожий на великого поэта Пушкина, легкий шиз, круглый год ходивший в расклешенном клетчатом пальто и длинном шарфе.
— Ооооой ты Гаааалююю, Галю молодааааяяяяя! — самозабвенно тянули дедушка-прокурор и Приветик после третьей рюмки. Тетя Тая молча обливалась слезами.
Петь любили и умели. Мама в юности имела замечательную колоратуру, училась на вокальном в музучилище, часто выступала.
— Жена моего сына не может петь в театре, все артистки — шлюхи! — первое, что услышала она от свекрови.
Мечта учиться в консерватории пропала, голос остался. Пела много: и с детьми в своем ясли-садике, и с гостями по выходным и праздникам.
— Надя, спой «Ой ты, Галю»!
Саша-Приветик слушает, подперев смуглым кулачком кудлатую голову. Глаза у него слезятся — то ли от болезни, то ли от восторга.
Мама поет «Галю», «Тбилисо», «С подружками по ягоды». Ей уже не подпевают, не хотят портить красоту. От ее пения всем почему-то грустно и как-то тесно в груди.
***
— Я поехала.
— Как знаешь.
Они все-таки не до конца помирились.
— Пап, ну не выношу я эту девочку, обязательно сорвусь, только хуже будет.
— Ладно.
Ну вот, выходной все равно испорчен. Трястись в душном автобусе из-за собственного упрямства.
На остановке обнаружила Приветика. Постарел. Кудри уже не те. И не улыбается.
Приветиком Сашу называли не по причине небольшой шизофрении, а из-за манеры здороваться. Он всегда говорил при встрече:
— Приветик! — и показывал крупные желтоватые зубы.
В этот раз Саша не поздоровался. Может, не узнал. А может, это вовсе и не Саша.
Из города пришел распаренный автобус. Она сразу их засекла: небольшого роста жилистый мужик в кепке и крепенькая, как боровичок, девочка-дошкольник.
«Неопрятный ребенок. Платье мятое, косы заплетены как попало. Зачем люди заводят детей, если не хотят ими заниматься?»
Она была единственным ребенком. Ни сестрички, ни братика не просила — только собаку. Не разрешали. Бабушка-разоблачительница актерских нравов животных не терпела.
Натусик прижимает к себе игрушечного щенка. Опускает на землю, делает вид, что ведет на поводке.
— Зачем ты его пачкаешь? Это же собака, а не свинья.
Всё-таки не смогла сдержаться.
— Теть Галь, я его рядом учу ходить.
— Заведи живого и учи.
— Мне бабушка не разрешает.
Натусик не умеет обижаться. Щенок уже забыт, валяется где-то на дороге. Девочка летит, утаптывая пыль босыми пятками. Миша давно отстал: заглянул в магазин за разливным пивом, да и завис там.
Подобрала игрушку, заторопилась: еще упадет, расшибется. Невыносимый ребенок.
Натусика воспитывает бабушка, третья неродная Мишина жена. У Миши теория: первая жена — настоящая, вторая — куда ни шло, а третья — так, для ровного счета.
— Зачем тогда женился? — не раз спрашивал отец.
— Да шут его знает…
Дома Мише пить не позволяют. Поездка на дачу к овдовевшему однокашнику — одна из немногих радостей на старости лет.
Вечером Миша с отцом сидят за шахматами. Всё уже выпито и съедено, вода в бочке безнадежно замусорена неутомимым Натусиком: «Тёть Галь, мой щенок плавает!» Выходной бездарно испорчен. Хотя это мелко: вся жизнь испорчена такими вот мишами с натусиками. Отдать поскорее деньги — и чтоб их духу здесь не было.
— Смотрите, звезда упала!
Счастливые глаза Натусика видны даже в темноте.
— Еще одна!
Звезды падают тихо, в отличие от слез. Только бы не заметили, еще не хватало, чтоб жалели.
— Ооой ты, Гааалююю… — негромко начинает Миша разбитым тенором.
— Галю молодааааяааа… — подхватывает отец.
По трассе в остывшем автобусе едет странноватого вида пассажир в старомодном пальто в черно-желтую клетку. Он долго и горячо бормочет в мохеровый, не по сезону, шарф: «Приветик, приветик…» — и, наконец, засыпает.