Она умерла из-за меня. В каком-то смысле я действительно думаю так. Моей матери не стало три года назад. Долгое время маман изнурительно болела, поэтому это в какой-то мере был предсказуемый расклад. И все-таки — все были в надежде на лучшее. Отменить смертельное заболевание невозможно. Это я уже понял затем. Когда воспринял головой.
Самое грустное и печальное, что не смоглось оставить ее голос. Есть ее фото, из чего в целом можно дорисовать какой-то портрет. Поглядеть на ее детские снимки, где она еще имеет пухлые щечки, от чего ей мучительно пришлось избавляться с помощью различных практик: от диет, восточных танцев (здесь очевидна наивная вера в восточное как первородное) до калланетики. Честно говоря, когда собирался заниматься спортом, из любопытства решил поинтересоваться: можно ли сейчас на последнее, но различного рода велодорожки и пилатесы окончательно переманили все внимание на себя.
Из фотографий можно склеить некоторый образ. Понятно, что он будет в каком-то смысле выдуман, сконструирован, отделен от того, кого ты еще помнишь. Он может обмануть или зафиксировать какую-то деталь, которая отлична от твоего опыта восприятия. Но — медиатора лучше фото практически не выдумали. Видеоролик ведь — большое количество ускоренных снимков, всего лишь серийная продукция, тематически вполне обусловленная.
Когда мама была еще жива, то диктофонное еще как-то было не распространено. Сейчас, в эпоху победивших голосовых сообщений, об этом думать странно. И странно принимать другую реальность. Но таковая была действительность. Голос пока что помнится. Но насколько хватит моей памяти? Что будет после того, как прекратится моя собственная? Да и говорила она в последнее время с трудом, все реже и реже. Будто слова — тягота.
Но лучше голоса я пока помню некоторые лексемы, слова, фразочки. В детстве я был крайне полным ребенком, а моя мама — раздражительным субъектом. В запале ссоры она меня могла назвать «пятитонкой» или «лежебокой толстопятом». В запале нежности — что чаще — нарекала меня «цурипопиком», «ненаглядным». Последнее слово меня в некоторой мере пугало — потому что, очевидно, представлялся тот, кто не может насытиться своей нежностью. Кто-то, кто не может совладать с собой, которому никогда недостаточно, мало.
Ненасытность — это ведь что-то и про чревоугодие. Только вместо еды — ты не можешь остановиться в излиянии собственного чувственного потенциала. Жаждущий еще, больше.
Давно замечено, что если любишь человека, то хочешь его укусить или откусить кусочек. Ненаглядность — про это же. Про попытку присвоения. Но уже на уровне рассматривания. Я смотрю — значит, люблю. Я люблю — значит, ненагляден: мой глаз всегда открыт для любви.
Из каких еще деталей можно собрать человеческий образ? Из каких лоскутов или частичек? Можно вспомнить о том, что человек читал или слушал. Мама в основном листала тексты по типу Жорж Санд — про главное чувство, рассказанное на большое количество страниц. Она слушала группу «Т9» с их главной одической песней, «Непару», «Стрелки». Любови — это важно. Я — в качестве главной любви — прихожу на кладбище, включаю ей эти музыки, говорю с ней, будто бы живой, будто бы наш диалог не заканчивался. Будто не провисал и не буксовал. Мне просто довелось выйти из комнаты, но вот я вошел вовнутрь — и все здесь.
И ты здесь. И я приношу твои конфеты «Золотая лилия». Включаю любимые песни, но если бы моя бабушка увидела, то сказала бы, что я нарушаю закон кладбищенской тишины. Но я предлагаю им вооружиться молчанием, раз уж другого им больше уже не предложено. Закончив со своим импровизированным диджей-сетом — ухожу до лучших и новых встреч.
Если вспоминать про цветы, то ей нравились белые розы. И кустовые, которые росли в деревне, и те, о каких мы обычно вспоминаем, говоря про шипастых обозначателей любви.
Из всего калейдоскопа помнится в первую очередь один из первых моих дней рождения, когда детство еще было Эдемом. Тогда мама и папа еще были вместе, а деревня, где мы находились, не была разрушенным дворянским гнездом. Возможно, только готовилась стать. Но из того времени этого было еще не увидать. Мама — еще здоровая — бродила по летней кухне, а потом — забралась куда-то в бочку, куда набирали воду. Испуг — мало назвать. Меня как будто наполнили тогда беспокойством до остатка (жизни? времени?). Маму — не без моего крика — вызволили назад, домой, на землю, в вещный мир без эмпирий и эфемерного.
Мама — на земле. А страхом разлуки я оказался, кажется, заражен на всю жизнь. Как бы близко моя родительница ни была, как бы сильно ни обнимала. Теперь ясно — есть разлука.
Но, безусловно и конечно, это всего лишь было тенью того чувства, которое я испытываю теперь, после окончательного ухода, после рубежа. Когда уже прошло несколько лет. Но и до трудно было сбыться с мыслью, что мамочка — не насовсем. Только когда попадал куда-то в районе небытия, мог на мгновения переставать думать, что мама вскоре должна умереть (уплыть?). Почему решил, что нужно освободиться от волнений? Теперь навсегда.
Но что вообще такое «навсегда» в контексте памяти и беспамятства? Есть только то, что мы даем себе помнить, что заставляем себя хранить в пределах сознания, на подкорке. Чтобы держать себя в руках и никогда ни с кем не заговаривать о родителях, не поднимать эту тему. Можно говорить обо всем, у меня нет запретных тем. Да и — вы не туда метите.
Что вообще такое смерть? Является ли она абстракцией и упражнением для мыслительной эквилибристики? Теперь я просто знаю, что ожидает меня и каждого члена моей семьи. Почти каждый, кто кровно со мной связан, будет умирать также. Будто кровь — проказа. Повторяя наверняка, вторя: не водица, не молоко любимой женщины, не рифма к «любви».
Если бы я не отпустил ее в мыслях, то она бы осталась еще на время, еще на какое-то время. Вместе с тем я думал о том, не является ли жизнь подобного рода — унижением, страданием, концентрированной, плотоядной болью и невыносимостью. Нужно ли заставлять жить человека, для которого подобное теперь — сложно. В мыслях промелькнуло, что я бы мог убить ее, освободив. Кто к тебе с рождением жизни придет, к тому подойди с ее прекращением. Если бы я ее не отпустил в мыслях, она была бы жива, раздается рефреном.
Для себя ищу не того, кто меня бы не отпускал в мыслях, а договариваюсь заранее, чтобы меня могли усыпить насовсем, когда не хватит сил самому. Когда буду «в болезни», но — не смогу понять, что уже надо и можно. Допускаю, что начну себя жалеть и не хватит воли. В каком-то смысле это — перенос ответственности. Но в каком-то — дружеское поручение. Другу, который не спас мне жизнь. На этот раз подобное выглядит даже привлекательным.
Я тебя доплыву.