Все смотрели на него и на разные лады шептали друг другу непонятные ему слова, их шум давил на голову, и он прикрыл ладонями уши, вместе с шумом унялась, наконец, и комната, перестала вращаться вокруг него и этих незнакомых людей.   

Впрочем, не все были совсем уж чужие, он узнал соседку из сорок восьмой — она зачем-то пришла и шевелила своим маленьким ртом вместе со всеми, вскидывая морщинистые руки, знакомой казалась и бледная девушка рядом с одним из хмурившихся мужчин , «дочь этой, из сорок восьмой, или другая соседка» — решил он (не запоминал будничных людей и их лица), больше ей быть все равно было некем, она и казалась никем с этим своим носом-картошкой — тот портил, в сущности, неплохое лицо.

Он скучающим взглядом разглядывал группу из четырех мужчин и двух женщин, продолжая зажимать ладонями уши, и думал о ловко устроенных им тайниках на самом виду. Велосипед и мяч они, конечно, заметили в коридоре, зато остальные игрушки — точно нет. Он спрятал радиоуправляемые танк и машинки в откидывающемся диване, на нём, широко расставив ноги в грязных ботинках, по-армейски вальяжно сидели двое мужчин; рогатку, стрелы, лук, ружье и индейские перья — в стенном, замаскированном под обои шкафу; любимого плюшевого енота он поставил на пустую книжную полку — нравилась его полосатая бандитская морда — никто не заметил. Он улыбнулся в пространство, стараясь взглядом не выдать енота. Особую же гордость испытывал он от спрятанного большого набора юного доктора, пистолетов и кукол — эти сокровища хранились прямо под ногами не подозревавших пришедших.

Набор давно еще подарил отец — блестящий хирург, привез из-за границы однажды (из Германии, кажется). Он с тех пор многое обновил и дополнил в нем, но дух и сама коробочка с инструментами были те же, отцовские. Он обожал возиться с набором.

Серая комната выглядела опрятно и строго. Металлический отлив изысканных штор бесстрастно отражал дневной свет. На полках не было ни пылинки, бумаги на черном столе лежали в абсолютном порядке. Кресло, квадратный ковер, диван, тонкий стеллаж, пустая рамка — всё было замечательно перпендикулярно друг другу. Разве что на полке енот… но он нарочно оставил его — посмотреть, кто заметит. Прятать игрушки он давно научился. Они всегда вызывали много шума и звуков, если кто-то их видел, и еще больше — если заставали игру. Шум мешал слышать музыку. Он покосился на тугие корешки пластинок, аккуратно рассортированные на специальных полках. Чтобы отвлечься, вообразил Малера, симфонию №4. Слушать — даже воображаемое — с закрытыми ушами он не мог, пришлось отнять руки. Раздались громовые удары вступления, осторожно побежало аллегро, вкрадчиво пронеслись бубенцы, вторая часть — скерцо, ворвалась дисгармония, прикрылись глаза.

— Саша, но как же…

Игла соскочила с пластинки. Бледная, плавно изогнутая, девушка как будто протягивала к нему руку, другую прижимая ко рту. Она по-прежнему стояла в безопасной тени широкоплечего хмурого пиджака. «Что “как же”, что ей надо?» Что им всем от него надо? Ворвалась какофония, гул, голоса, все куда-то снова бежало, крутилось. Он упал на ковер. Отсюда земляные кусочки чернеющей грязи возле ног у дивана казались черными одуванчиками на длинных белых ножках-ворсинках ковра. 

Всё было так идеально, так прекрасно и чисто вчера и всегда. Этот день всё испачкал, испортил. Одуванчики разрослись по ковру, поползли по стенам, по людям, наконец, добрались до него.

Ему всегда запрещали играть в кукол — как запрещали многое в доме, отец нещадно лупил, когда заставал его с ними в руках. Досада и обида только поначалу мешали, довольно быстро он научился прятать неугодные вещи. Ему страшно нравилось переодевать модельки людей: рубашка с того, топик от этой, юбка из ловко подвязанного носового платка. В своей обычной одежде, под пластиковыми футлярами упаковки, куклы были безликими, неидеальными — «заготовками». Он создавал из них личности, отпарывал изъяны, вдыхал совершенство. Он научился сносно шить  — разумеется, втайне, — и уже сам создавал для кукол костюмы, воруя у матери иглы и нити. Но одежда не позволяла до конца изменить их, как он хотел, сделать цельными, уникальными, идеальными. Куклы были теми же, хоть и под новой одеждой. Переодевание перестало удовлетворять. 

Когда принялся за перемену пластиковых частей тела, он уже не таился. Однажды он так увлекся, вплетая волосы от двух разных кукол в усеянную точками лысую голову третьей, что не заметил, как пропустил ужин, как отец спустился за ним в подвал, где он оборудовал свою тайную мастерскую, разложив по разным коробочкам платья, руки, ноги, безволосые головы. Он чуть не подпрыгнул на месте, когда тяжелая рука мягко коснулась его плеча, и уже покорно опустил голову, ожидая привычной расплаты, когда вместо ругани и унижения услышал в голосе отца благосклонность и одобрение. Он не помнил в точности его слова, в памяти запечатлелось только слово — «достойно». С тех пор он уже никогда не опускал своей тёмной головы с прилежно зачесанными, непослушными волосами.

На охоте приходилось пользоваться бейсболкой. Он ненавидел головные уборы, но еще больше раздражал его пот, неминуемо путавший волосы во время погони. Охота появилась в его жизни случайно: как-то раз согласился от скуки составить компанию в лес туповатому приятелю, вечно вившемуся возле него; приятель тот — как и прочие — наскучил и скоро исчез, охота же стала неотъемлемой частью жизни, почти ритуалом. Больше всего он любил ходить на кабана и медведя — олени, лоси, косули были слишком лёгкой добычей, эти же двое были вдвое умней и хитрей травоядных, легко могли бы сами напасть на него. Их мясо было честной добычей. Он бегал каждое утро, закалялся, умел голодать и мог с легкостью подолгу находиться в засаде. Хорошо изучив повадки и поднаторев, он вскоре усложнил действо — становившееся с опытом лёгким — он обнаружил прелесть охоты с холодным оружием. Рядом с винтовкой лежал дорогой блочный лук и набор карбоновых стрел с ярко-красными перьями, в полёте они звучали как пронзительно острое стаккато смычка. 

Жизнь его всегда была наполнена музыкой, прекрасной и совершенной. Было немного жаль, что отец с матерью не могли разделить его благоговения, когда внутреннего слуха касалась вдруг восхитительная мелодия, божественная, почти невыносимо идеальная. Так он начал их впервые записывать — ему хотелось поделиться невидимым миром с родителями, они были единственными, кто хоть сколько-то его занимал из людей. Оказалось, что мать втайне от него и отца послала его сочинения в консерваторию. Он был зачислен без конкурса на второй курс. 

После смерти родителей их место заняли великие композиторы прошлого, он зачитывался их дневниками, знал наизусть партитуры. Среди современников он отмечал в равные разве что одного японца, который, казалось, ближе всех сумел подобраться к изначальной, инфернальной музыке сфер, остальные же с разным талантом просто иначе перекладывали то, что до них уже давно сочинили. Он получил грант и постоянный контракт с министерством культуры до того, как получил свой диплом.

До работы снисходил раз или два в месяц — он быстро понял, что во всей своей полноте из ныне живущих музыка доступна ему одному (может, еще двум коллегам-счастливцам: старому норвежцу и молодому японцу), и делился с министерством крошками, «объедками» своего таланта, за которые получал баснословные гонорары. Большую часть времени он по-прежнему проводил за своими любимыми занятиями: игрой с куклами — её он тоже уже усложнил, охотой (в сорок два он был в той же форме, что в двадцать, лишь скулы чуть заострились) и сочинением настоящей музыки. Записи с ней он хранил в банковской ячейке, завещав нотариусу уничтожить их вместе с его фешенебельной многоэтажной квартирой после своей кончины. Он видел, что мир еще не дорос до его музыки и наследия, и с упоением писал её для себя. 

Бледная девушка всхлипнула и мелко дрожала, теперь она напоминала ему одну из кукол. Он мог бы сделать её тоже прелестной, даже вроде бы собирался…

— Александр Прокофьевич, вы меня слышите? 

Голос подал один из сидевших. Он уделил ему движение зрачков, аккуратно поднялся и снова сел на ковре по-турецки, не спеша расправив складку на брюках, и пригладил элегантно выбившуюся густую черную прядь.

  — Где они, куда вы дели тела?

Метки