Когда отец Феодор, благословляя их, в третий раз степенно произносил: «Господи, боже наш, славою и честью венчай их!», у Лихоносова страшно зачесался большой палец на ноге. И как ни пытался Лихоносов отвлечь себя мыслью, что сейчас, вот в эту самую секунду, все в храме молятся за него и Анечку, что супружество их освящается Божественной благодатью, чесался проклятый палец и тянуло всю ступню, как будто Лихоносова черти щекотали.
Скотина ты, сказал он себе, в такой момент не можешь постоять в подобии божьем, плоть свою не способен обуздать даже в такой фигне. А еще туда же, венчаешься вечным союзом. Не говоря уже о том, как паскудно лез к Анечке и пытался соблазнить ее до венчания, умолял, грудки эти, шея, трусики… Но не умолил, слава богу, не умолил.
Можно исповедоваться потом. Ждать-то всего ничего.
Вот она стоит, как свечечка, ресницы дрожат, ангел, ангел мой. А как она сказала: Сережа, пусть у тебя будет золотое, а у меня серебряное кольцо, пусть все правильно будет, по-божественному, ты — солнце, а я — луна, которая отражает… И как от этого сразу зачесалось в носу, вот прямо-таки захотелось рухнуть перед ней на колени, лбом вжаться в ее бедра, и молиться, и молиться.
Вот он, момент твоего торжества, Лихоносов, над всей этой шоблой, над теми, кто называл себя твоими друзьями, над Васей, который старается, держит венец, аж взмок, хотя от Бога он так же далек, как мышь от Ницше. И над остальными, кто ржал, что он, Лихоносов, не найдет себе жену чистую и верующую, а если найдет, то она будет жирной блаженной дурой с небритыми ногами, которая вечерами жует льняное семя.
Сами вы льняное семя! — Лихоносов с силой наступил себе на палец и вытаращился на отца Федора, но краем глаза и на Анечку, чтобы убедиться, что она по-прежнему красивее всех тут. Это, конечно, красота юности, но ведь не всякая юность красива, бывает она прыщавой, дерганой, угловатой, ему ли не знать. А он, Лихоносов, выходит, тридцатитрехлетний сатир, который свою юность промотал и к Богу пришел с пустыми карманами. И наркота бывала — но так, ничего серьезного! — просто чтоб мозги полетали, и секс кое-какой, и групповушка, хотя чего в ней хорошего, стесняешься жутко, боишься, как бы стояк не закончился, пьяный вечно к тому же.
И тебе, козлоногому, эта чистая девочка, нежная, с волосами, как белый южный камень. Но ведь отец Феодор же благословил! Ведь всякий заслуживает быть спасенным, а он нуждается во спасении, нуждается, его толком и не любил никто никогда.
Лихоносов много раз потом вспоминал — откуда же взялась Анечка? Вспоминалось как сквозь дымку, как будто правда тут было что-то сверхъестественное.
Кажется, он зашел тогда в крохотную темную Успенскую церковь при монастыре, он любил туда пробраться, спрятаться и подышать. То ли Анечка была там, то ли не там и не тогда.
Он только помнил коричневое длинное платье и ее пальцы, бледно-розовые пальцы, собранные в бутон. И что она ему улыбнулась, бегло и ласково. А может, и не ему, может, это для Бога была улыбка, а Лихоносов просто вмешался в чужой разговор.
Что он вообще про Анечку знал?
Что учится в университете на переводчика, что она тут одна, родители в деревне, где-то подрабатывает, она даже говорила, где, но Лихоносов не вслушивался, какая-то менеджерская ерунда, ему показалось — неважно.
Раньше, до того, как прийти к Богу, он бы, может, позвал ее переехать к нему. А тут сказал, выходи за меня замуж.
И как же он испугался. Стыдно вспомнить. Испугался, что она согласится, и тогда полночи не посидишь за компьютером, а еще, не дай бог, начнется этот пердёж про «разбросал носки», про «надо съездить по магазинам», про его, Сергеевы, вещи и бумаги. Снегоход тогда к следующей зиме точно не купить.
Но во всём теле Лихоносова гремела и стучала весна, и казалось, что будет и без снегохода хорошо. Страшнее было, что откажет, что — что тогда?.. Тогда какая-то дикая пустота, и он просто осыплется вниз. Не сложится в картинку.
Анечка тогда вообще промолчала.
Это она потом, уже потом, сказала, что тоже испугалась до ужаса, и шла в общежитие, как паралитик, у которого одеревенели горло и ноги. И соседка предложила ей покурить, и даже не сигареты. И тогда же — у нее губы дрожали, и даже капельки пота над губой выступили, как от передоза, — она рассказала, что у нее вообще никогда мужчины не было, что ей невыносимо, какая-то история в школе, что ли, кто-то ее то ли лапал, то ли в трусы ей залез, обычная девичья ерунда, это все показалось ему неважно, не так важно, как то, что он будет первый. А может, это и был передоз, а может, просто передоз чувств, он ведь и сам в те дни ощущал себя, как будто держится за голый провод.
Зачем же она потом согласилась?
Все эти месяцы, пока они ходили на лекции к отцу Феодору, пока были исповеди, покаяния, причастие, пока искали свидетелей, покупали иконы, рушник — Анечка сказала, что хочет только церковного венчания, — он все время старался не думать, что будет первым ее мужчиной, и, как назло, думал, конечно, когда отец Феодор, вращая руками, цитировал апостола Павла, что «жена не властна над своим телом, но муж». И каждый раз Лихоносов был так мучительно и стыдно возбужден после этих лекций, что не мог, вот просто не мог уснуть без какой-нибудь легкой порнушки, и потом вычищал историю поиска на ноутбуке, чтобы самому ненароком завтра не наткнуться.
Это как распечатать коробку с игровой приставкой, которую еще никто до тебя пальцем не тронул.
Как будто она сделана для тебя.
Ты хотя бы для одного человека в мире стоишь под номером один. Даже, может, не в сексе дело. Просто ты номер один для него. Для родителей — нет, для друзей — нет, срать они на тебя хотели, друзья твои, а для него — да.
Можно ведь и через это спастись, твердил Лихоносов, не очень понимая, от чего ему нужно спасаться.
Было много работы в те недели, он варил, пачку за пачкой, пельмени, проливал жирную воду на стол, где она лужицами застывала, а Анечка, заходя к нему несколько раз, вытирала рассеянно лужицы, что-то жарила, мыла, как-то неопределенно на него смотрела. И Лихоносов смутно раздражался от этого взгляда, не мог его никак перевести. Она приходила в блузке с тесно стоящими пуговицами, в гостях у него надевала синюю футболку, он привычно пытался в горловину этой футболки влезть, вдыхал Анечку, кисловатый запах ее кожи, какой-то ее крем, похожий на самые поздние, подсохшие цветы. Пыльца с ее крыльев.
Иногда спрашивал:
— Интересно, очень интересно, как же мы будем жить?
— С Божьей помощью, Сережа, — отвечала она, — как Бог даст, так и будем жить. Вот увидишь.
Может, и в Лихоносове она видела такое приложение к Богу, программу, которая установлена в ноутбуке по умолчанию.
После свадьбы у кого-то сломалась машина, кто-то не мог найти ресторан, Вася шумно и невпопад восхищался Анечкой, какие-то её подружки из общежития смотрели испуганными и печальными глазами. К тому же горячее оказалось не горячее, невесту никто толком не знал, а от Лихоносова никто не ожидал. Но в конце уже все смеялись, роняли бокалы в тарелки, все звенело и билось.
Приехали в отель.
Все было белое и гладкое, и Анечка, и одеяло, которое так заправлено под матрас, что хрен вытащишь. Лихоносову хватило сил только стянуть с нее лифчик, а потом он уснул, уткнувшись в ее шею, хотел что-то пробормотать, может, пробормотал, а может, и не смог.
Наутро Анечки в номере не было.
Видимо, пошла на завтрак без него.
Лихоносов быстро, волнуясь, принял душ и начал искать, что бы натянуть чистое. Анечкины вещи тоже куда-то делись. С чем там она вчера приехала, с сумкой?
Куда, интересно, она могла пойти с сумкой?
Номер недоступен.
Наверное, не зарядила вчера.
Лихоносов вернулся в ванную. Ее потрескавшейся коричневой косметички, ее зубной щетки тоже нет.
Номер недоступен.
Что за черт, нужно просто поехать домой. Или ждать ее? Почему она не оставила записку? Почему телефон недоступен?
В кошельке не оказалось ни одной банковской карты, Лихоносов несколько минут мучительно соображал, может, он их сам не взял вчера на венчание, может, забыл в ресторане, да нет же, он расплачивался в ресторане, все было здесь. Не может быть. Конверта — да, конверта с какими-то там подаренными им вчера деньгами нет тоже.
В телефоне болталось штук пятнадцать непрочитанных смсок, кто-то поздравлял, и тут же банковские уведомления о снятии наличных.
Сколько же она там наснимала, тыщ четыреста?..
Надо звонить в банк, надо писать заявление. Что писать? Что его жена… какая жена? Где свидетельство о венчании? У Анечки. Ок. Паспорт ее он мельком видел, фамилию помнит, номер, конечно, нет. В какой деревне живут ее родители? Живут ли? Можно в университет… В общежитие…
Черт, где ее теперь искать?
Лихоносов, ты не сходи с ума, она не могла ничего такого. Она просто юная девочка, она сейчас придет.
Номер недоступен.
Деньги мог снять кто угодно. Ее даже нет в соцсетях, ты же сам радовался, когда она сказала, что ее нет в контакте и в фейсбуке. Или есть?..
Что он вообще о ней знает? Что из этого правда? Почему он не спрашивал? Почему он не слушал, когда она рассказывала про работу? Была ли Анечка вообще? Может, это он, Лихоносов, ебнулся от одиночества.
Фотографии… Лихоносов дернулся к телефону. Фотографии Анечкины были деликатно, можно сказать, нежно вычеркнуты из телефона. Все. Ни одной не оставила. Когда?..
Но отец Феодор может подтвердить.
И друзья. Друзья скажут. Что они скажут? Но свадьба же была?
Была же свадьба?
Лихоносов вызвал такси, тыча онемевшим пальцем в телефон и со скрипом собирая какие-то слова из букв на экране.
Дома все было на месте.
На диване валялась комком его вчерашняя футболка, и сдувшийся, скомканный носок вылезал из-под нее. Лихоносов вдруг воровато ощупал себя, пытаясь понять, во что он одет и не голый ли он.
Сел на пол.
Уперся лбом в холодильник.
И тихо завыл на незнакомом ему языке.