Н

Новая жизнь

Время на прочтение: 12 мин.

До

Помните ли вы день, когда ваша жизнь разделилась на до и после?

Какая была погода, что вы ели на завтрак, во что были одеты?

Я помню все, как в очень замедленной съемке, покадрово, посекундно. Хотя и хотела бы забыть.

11 октября, 1 час 32 минуты. Ночь.

Я ставлю на паузу длиннющий сериал, который отлично заходит ночами в беременную меня, и встаю налить себе чаю. Чай тоже заходит прекрасно, особенно с халвой в шоколаде.

Но я не дойду до кухни — вода побежит по ногам сразу же, как встану, и я окаменею, глядя на уверенно растекающуюся лужу.

В голове стучит: «Этого не может быть. Этого не может быть. Э-то-го-не-мо-жет-быть».

Отходят воды. Я не впервые беременна и понимаю это мгновенно. Но впервые это происходит на двадцать восьмой неделе.

Вчера я была на УЗИ, сын весит девятьсот граммов.

Скорая приедет спустя двадцать бесконечных минут. Двадцать минут, которые я буду лежать на спине с подстеленой байковой пеленкой в звездочку (единственное, что уже куплено для мальчика), а воды будут течь не переставая. Не переставая будут литься и слезы, затекая за уши и за воротник пижамы.

Одновременно с мужем, умчавшимся в круглосуточную аптеку за бессмысленным тестом на подтекание вод, в квартиру войдут два уставших фельдшера и без лишних расспросов оформят меня в роддом.

Я выйду в ночную октябрьскую морось, фельдшер аккуратно пристегнет через мой живот ремень безопасности, а муж с совершенно опрокинутым лицом закроет тяжелую дверь машины.

С грохотом этой двери моя жизнь до, со счастливой легкой беременностью, двумя смешными веселыми сыновьями, выбором плитки и паркета в новый дом, закончится.

Первые дни

За стеной рожали круглые сутки.

Сначала я не слышала этого — кажется, первые дни я не слышала ничего, кроме обрывочных разговоров медперсонала.

Потом в эту тишину стали пробираться звуки. Я не сразу их опознала.

Какой-то рев, какое-то мяуканье.

Затем пришло узнавание.

Ровно за стеной, у которой стояла моя кровать, находился родильный зал. И в обсервационном роддоме процесс появления на свет новых людей был бесперебоен, как на хорошем заводе.

Синие маячки скорой помощи, шум двери, гомон голосов, крики, каталка с грохотом, но недалеко, проезжает по коридору.

«Домашние роды!», «Двадцать девять недель!», «Двойня. Сердцебиения нет. Операционная!».

Когда спустя неделю лечащий врач предложил переселить меня в другую палату, где потише, я отказалась.

Эти звуки, по сути, крики боли, были же и звуками жизни в самом прямом смысле слова. Они держали меня на плаву следующие пятьдесят дней.

Быстро выстроился распорядок.

В 6:50 встаем. По правую руку тумбочка. Резинка для волос, очки, маска.

Слева стул — там висит вафельный халат.

Осторожно опустить ноги на пол, нащупать тапочки — правый, левый.

Встать. Тяжело, опираясь на руку. Прислушиваясь — как там? Течет?

Медленно, придерживая рукой живот, выйти из палаты.

Пост, температура, давление.

Процедурная.

Анализы каждый день. Руки в непроходящих гематомах.

Осмотр.

Кресло в рыжей клеёнке.

Под ним ведро. У кого-то было кровотечение, не успели убрать. Отвожу взгляд, беру кусок застиранной простыни — подстелить.

Глаза в потолок, пальцы в железном замке. Не думать, не плакать, ни о чем не спрашивать. Вдохнуть поглубже.

Холод металла. Холод голоса.

— Одевайтесь.

Сползти с кресла под взглядами следующих несчастных, ждущих осмотра.

Приватность? Личные границы?

Что-то из прежней, «нормальной» жизни, чему в этих стенах места нет.

Добраться до палаты, рухнуть на кровать и уснуть тяжелым сном.

В десять начинается обход.

Врача встречают как мессию. Заглядывают в глаза. Говорят шепотом.

Даст надежду? Отпустит домой? Продлит заточение?

Я быстро перестала чего-то ждать.

Высокий и кареглазый Дмитрийюрьич сразу и бескомпромиссно отрезал, что я тут надолго.

Мы с ним почти подружились.

Он мог задержаться у моей кровати, рассказывая про особо забористый случай из практики, благо, паства его давала богатую почву для медицинского стендапа.

Мог забежать ко мне за электронным градусником: «У тебя точно есть. Я эти ртутные терпеть не могу!»

Градусник, конечно, был. За первые две недели я знатно обросла скарбом, как будто пытаясь знакомыми вещами отгородиться от больничного быта.

Муж приезжал почти каждый день. Привез мою подушку и покрывало. Книги, посуду, запас полотенец и одежды. Общий холодильник заполнился моими банками с бульоном, тертой морковкой, пюре и тефтельками. Я не ела больничное, и мама передавала еду из дома.

Однажды я позвонила мужу в слезах. Меня, пришедшую за чаем, отчитали: «Устала уже кипятить воду для вас!». Вечером у меня уже был свой чайник и персонал, привыкший к моим странностям, закрыл глаза и на это явное нарушение больничных порядков.

А чуть позже подруга передала пакет. Там лежали еще книги, набор для шитья мягкой игрушки и фотография моих детей в рамке.

Эта рамка, встав на тумбочку между пачкой влажных салфеток и кремом для рук, и завершила строительство башни для моей потрепанной души.

Соседки

Наташа была тут до меня.

В первый день она не пыталась со мной заговорить, и я была благодарна этому молчаливому участию.

На второй день я очнулась от своего обморочного сна ближе к одиннадцати вечера и увидела, что она сидит за столом.

— Вставай, попьем чаю. Мне на посту кипятка дали. Эти все спят.

Наташа кивнула на двух других соседок и зашелестела оберткой печенья.

Я хотела было отказаться, но тут малыш под ребрами совершил тихое движение и показалось, что надо хотя бы ради него что-то съесть. Я медленно, через бок, встала и пересела на стул.

— Что у тебя?

Наташа пододвинула мне больничную кружку, до краев полную уже подостывшей воды, и коробку чайных пакетиков.

— У меня вот, шоколадка есть, муж привез. — я судорожно начала копаться в пакетах, которые даже не разобрала.

— Да нет. С ребенком что у тебя? Почему тут?

Глаза намокли мгновенно.

— Мальчик у меня. Федя. Вот, воды отошли. Двадцать восемь недель, меньше килограмма весит. Рано ему еще.

— Ранова-а-ато — протянула Наташа. — Но живой, все с ним нормально?

— Да. Говорят, да. Шевелится. Сердечко хорошее, — слезы опять лились сами собой. — А у тебя что?

Живот у Наташи был побольше моего.

— А у меня девочка. Умерла.

Я застыла с чашкой в руке.

— Кровь пошла, попала в больницу по скорой. Не в эту. В Мариинскую. На УЗИ посмотрели, говорят — все. Так бывает, — Наташа отпила уже совсем остывший чай. — А я уже одежки купила. Розовые. Я же вообще не отсюда. Я с цирком приехала. На гастроли. За лошадьми ухаживаю. Люблю их знаешь как?

Наташа замолчала. Похлопала себя по карманам халата, достала сигареты. С сожалением посмотрела на пачку.

— Курить хочется, ужас. Днем бегаю, а ночью уже не выпустят, проходная закрыта. 

Я молчала.

— Меня сюда отправили на искусственные роды. Пока ехала — все ногти съела, смотри.

Наташа протянула руки с ногтями, обкусанными до мяса. Нежно-лиловый лак сиял на них неуместным перламутром.

— Приехала, укололи там что-то. Схватки начались. Повезли в родзал и там УЗИ сделали. Контрольное, — она засмеялась. — Контрольное, как выстрел.

Наташа подняла на меня глаза.

— А она живая. Представляешь?

У меня сжало желудок. Наташа, кажется, сошла с ума от своего горя.

— Нет, правда, живая. Ты не подумай. Ты не слышала, спала сегодня весь день. Но Дмитрий Юрьич приходил, слушал. Все хорошо! Не веришь? Дай руку.

Наташа встала и, обогнув стол, подошла ко мне, задрав футболку.

Я положила ладонь на ее тугой живот с коричневой полосой вдоль.

Под моей рукой в темноте этого живота совершенно точно была жизнь. Кто-то маленький перебирал пятками и взмахивал руками, то ли дирижируя, то ли подгоняя своих воображаемых цирковых коней.

— Тогда-то все забегали, конечно, стали колоть, чтобы обратно, остановить роды. Утешали меня, дураки. Все хорошо, говорят, не плачьте. А я от счастья плакала же. Она умерла у меня. А вдруг живая. Знаешь, если бы я не в цирке работала, точно бы умом тронулась. Но у нас там и не такое случается. Место такое. Не без волшебства.

Наташа вернулась на свой стул.

— И с твоим тоже все будет хорошо, точно говорю… Пей чай, совсем остыл.

Отделение роддома, в которое я попала, было обсервационным.

Сюда везли со всего города тех, для кого не нашлось места в приличных местах, у кого не было нужных документов и чьи диагнозы были слишком нехороши.

Вот молодая женщина, «социальная», как сказала медсестра. То есть из социального учреждения. Маленькая, кругленькая, ее руки вдвое короче обычных рук и она очень ловко ими управляется. На лице как будто всегда полуулыбка, которая и хотела бы расцвести, но боится оказаться неуместной.

У нее высокое давление и показано кесарево.

После осмотра она плачет на больничной койке.

— Он мне сказал: «Давай завяжу тебя?» Что он там завяжет? Чтобы детей больше не было? А если я не хочу? Я могу сказать, что не хочу? Я напишу! Вы не думайте, я умею писать, у меня шесть классов. А ребеночку моему он не сделает плохо? Его не заберут? Им всем мой ребеночек не нужен. Только мне. Думают, я не справлюсь. А я смогу. И комната мне своя положена!

Вот женщина. Она в цветастом халате на молнии, в шерстяных носках и в платке, хотя в палате жарко и душно. Она почти не говорит по-русски, не ропщет, как другие, на больничную еду. У нее длинное узкое лицо и огромные глаза, поднимающиеся уголками к виска.

Она все время разговаривает по видеосвязи — у нее большая семья. Показывает им круглый свой живот, отчитывает кого-то нежно: «Э, бала! Болды!». Соседки по палате косятся на нее с неодобрением.

Она родит через сутки крошечного — меньше двух с половиной килограммов — мальчика. Во время родов и не вскрикнет, только раз застонет куда-то вглубь себя и скороговоркой прошепчет заклинание-молитву.

Я спрошу как назвали сына. «Адам. Ага назвал», — и она впервые улыбнется.

Врачи что-то будут рассказывать про нюансы здоровья Адама, но она или не поймет их, или не захочет понять. На третий день соберет вещи и тихо уйдет из больницы. Растворится со своим младенцем.

Вот четырнадцатилетняя девчонка. Просто подросшая Пеппи Длинныйчулок — косички, веснушки и даже чулки. Компрессионные.

Болтает по телефону круглосуточно, ест за троих, пытается бегать курить, но ее за это гоняют, в отличие от Наташи.

Перед родами начнет рыдать и просить «уколоть и порезать», но Дмитрийюрьич строго шикнет — и она успокоится. Родит крошечную, но здоровую девочку и как-то притихнет и резко повзрослеет с ней на руках.

Рожениц привозят и ночью, я их не вижу, но слышимость прекрасная. Эта кричала особенно страшно.

— Роды на тридцать первой неделе. На ВИЧ обследована?

— Нет.

— Наркотические вещества внутривенно во время беременности принимала?

— Да.

Спустя три часа, сдавая свои утренние анализы, я увижу эту девушку плачущей у кювеза с малышом.

— Забирать ребеночка будете?

Молчит.

— Оформляем отказ? Отец есть?

Тишина.

Позже я узнаю, что она своего ребеночка все-таки забрала. Его увезли в детскую больницу, дохаживать. А мама сдала нужные анализы и поехала за ним.

После

В десять утра Дмитрий Юрьевич завершал традиционный обход.

Мне легко кивнул: «Анализы хорошие», приложил аккуратно старомодный стетоскоп к животу и удовлетворенно прикрыл глаза.

Обошел всех по кругу: выслушал, утешил, отругал в свойственной ему ироничной манере и направился к выходу. Уже от двери резко повернулся и подошел к моей кровати. Приставил стул.

— Как ты себя чувствуешь, Маша? Мне кажется, ты грустная.

Я растерялась.

Кажется, что грустная? Я не живу уже восемь недель. Страх не отпускает ни на минуту. Ощущение, что тело предало меня и из неизменного союзника обернулось врагом.

— Нет-нет, все в порядке! — ответила я.

— Я понимаю, что не в порядке.

Дмитрий Юрьевич тяжело оперся на колени локтями и свесил руки. Помолчал.

— Я хочу отпустить тебя на несколько дней домой. В себя придешь, детей обнимешь. Насовсем не могу — рожать тебе здесь. Никакой другой роддом тебя не примет сейчас, слишком сложный случай.

Я молчала, сбитая с толку. За два месяца я стала незыблемой константой отделения и знала, что выйду отсюда только с ребенком на руках.

— Я не должен тебя отпускать. Но все-таки хочу, чтобы ты съездила домой.

Своих детей, знаешь, у меня нет. Жена есть, а детей нет… И я не очень вас, матерей, понимаю. Женщина, она же как львица, когда дело ее ребенка касается. Даже если это еще только плод — для вас все равно ребенок.

Знаешь, сколько я видел? Наркоманки у меня тут рожают постоянно. Не помнят от кого, не понимают, мальчик или девочка — а рыдают в голос, когда детей на выхаживание увозят.

Или младенцы эти. Весит меньше килограмма, глаз не открывает. Не ест, не дышит сам. А мать подойдет к его боксу — и у него пульс меняется. Чувствует через стекло. Я это каждый день вижу. К чему я… У тебя же кроме этого, — он кивнул на мой живот, — еще двое дома. На тебя похожи оба — я видел, как муж твой их привозил.

Что будет, когда родится этот ребенок — никто не знает, но тебе снова лежать в больницах с ним. Может быть, долго. Поезжай домой. Выписку тебе оформлю как надо, но через три дня жду обратно.

Я молчала.

Соседки замерли. Никто не шелестел книгой или шоколадкой.

— Поедешь?

— Поеду.

— Ну и отлично.

Хлопнул по коленям и вскочил, с грохотом отодвигая стул.

— После трех выписка будет готова. Смогут тебя сегодня забрать?

Два месяца спустя я вышла из дверей обсервационного отделения.

Арестантом, выпущенным досрочно. Ребенком, которого родители попросили из дома.

Вместо

Возвращение домой было странным.

Как в замедленной съемке я опускаюсь на колени на пороге квартиры — боюсь, что сыновья (им пять и семь) как обычно с разбегу набросятся на меня и заранее пытаюсь уберечь живот.

Но мальчики выходят навстречу медленно, осторожно. Они так скучали по мне эти два месяца, так боялись, что я не вернусь, что, кажется, и не верят, что я вернулась.

И я сама не знаю, хорошая ли это идея — несколько дней спустя я уеду снова и кто знает, на сколько. Надо ли было давать им эту надежду?

Но проходят первые несколько неловких минут — и мы уже лежим в обнимку на кровати, они оттаивают, немножко плачут, смеются снова. Несут свои рисунки и поделки, хвастаются обновками, купленными без меня.

Гладят мой выросший живот и говорят в пупок что-то трогательное.

Потом они уснут с двух сторон, так и не выпустив моих рук, а я буду лежать не вставая, по двум причинам. Я не хочу уходить от них. И я чувствую, как воды снова стали подтекать сильнее — покрывало подо мной мокрое…

Мы будем долго сидеть с Мишей. Молча, судорожно вцепившись друг другу в руки.

— Я боюсь.

— Я знаю.

— Я зря приехала. Надо было лежать до конца. Я каждый день сдавала анализы, снимала КТГ. Я боюсь, что с ним что-то не в порядке.

— Почему? Болит? Он мало шевелится?

— Нет, Миш. Но я чувствую, что нельзя было уходить. Надо, чтобы нас наблюдали. Давай сходим завтра на УЗИ.

Миша молчит. Я знаю, что он думает — я сошла с ума. Я и сама так думаю. Но я не могу потерять этого ребенка.

Утром мы записываемся на УЗИ в ближайшее место — недавно открытый частный роддом.

В пять вечера я захожу в холл, похожий на лобби роскошного отеля. Уже стоит огромная, украшенная золотом ёлка. Пахнет как в дорогом магазине. Играет тихая музыка, мне предлагают чай или кофе, пока я жду.

«А если бы я родила тут? Разве в этом роддоме возможны плохие исходы? Надо узнать цену. Деньги найдем», — проносится в моей голове.

Узист возвращает меня к жизни:

— Почему вы здесь? Вод почти нет, ребенок страдает. Вы должны быть под наблюдением. Вообще я считаю, что пора рожать.

— Что мне делать?

— Езжайте обратно в тот роддом, где вас вели. Никто больше вас не возьмет.

— А я могу остаться у вас?

Я молниеносно предаю всех, кто был рядом со мной последние два месяца. Я не могу и не хочу возвращаться к ним. В свою желтую палату с трещинами на потолке. К креслу с рыжей клеенкой. К жужжащему холодильнику, синим огонькам желтых реанимобилей, к потоку рожениц за стеной.

К тушеной капусте и грохоту каталок.

И даже к Дмитрию Юрьевичу с его грустными карими глазами я возвращаться не хочу.

— К нам нельзя. Вас вели в инфекционном. Мы не знаем вашу историю. У нас только платно и очень дорого, в конце концов.

Ловлю взглядом ее бейджик.

— Вера Александровна, пожалуйста. Можно я поговорю с главврачом?

— Суббота, вечер. Вряд ли он на месте. Но я узнаю.

Она ушла, а я вытираю живот от геля, усаживаюсь поудобней на стул и чувствую, как он медленно намокает подо мной теплой предательской водой.

Малыш в животе перекатывается с боку на бок. Держись, мой хороший. Я что-то придумаю, обязательно.

Пишу мужу: «Сделай что угодно. Я должна остаться здесь».

Заходит врач. Нет, не главный, заведующая отделением.

Она уже все про меня знает и знает, что я с моим ребенком тут не нужна. Ей даже жаль. Она смотрит по-матерински грустно.

— Маша, у вас сложная ситуация. Но в вашем роддоме большой опыт именно таких случаев. Все будет хорошо.

Я плачу и не слышу, что она говорит.

— Не поеду. Я никуда отсюда не поеду.

Она что-то продолжает говорить: «Тяжелый случай… Но там помогут… Зачем вы ушли? …там наблюдение… Почему у нас? В конце концов, это очень дорого, вы знаете?»

Вцепляюсь обеими руками в край стула. Никуда не уеду.

Стук в дверь заставляет нас обеих поднять глаза.

— Татьяна Геннадьевна, там он звонил, — я ловлю недоуменный взгляд. — Говорит, скоро придет. А пока оформлять.

Я чувствую, как только профессиональная выдержка не дает завотделением удивленно охнуть.

Секундная пауза.

— Вот видишь, все и разрешилось. Понаблюдаем тебя тут.

Я не знаю, что случилось. Кому позвонил Миша. Какие ниточки, рукопожатия и близкие знакомства сыграли роль. Сейчас это не имеет значения. Мне все равно, где мы возьмем деньги. Я остаюсь здесь.

Мне помогают донести вещи — их немного.

Заселяюсь в палату, которая, конечно, больше номер в гостинице, чем больничное заведение.

Вспоминаю свою прежнюю, с зарешеченным окном. Мне тихо приносят поднос с какао, печеньем и яблоком: «Кухня уже закрыта, к сожалению».

28 ноября

Нежные руки будят меня. Кажется, я все еще сплю.

Нежно неторопливо ставят капельницу и берут анализы. Тут, в палате.

Привозят аппарат КТГ и «снимают» сердечко: «Какое хорошее!».

Приносят завтрак, и я медленно и с удовольствием съедаю его, попутно отправив фотографию подруге.

Нежный же голос приглашает меня на УЗИ, и я не знаю, что мне остается еще ровно четыре минут этого невероятного, невзаправдашнего утра.

Я знаю этот взгляд. Секунду назад врач смотрел на тебе легко и весело: «Такой мальчик хороший. Так долго держится!»

А теперь ее взгляд стекленеет, и я не могу его поймать.

— Скажите, плод сегодня шевелился?

Кажется, я перестаю дышать.

Узист выбегает из кабинета. 

Нет, она пытается идти помедленнее, чтобы не напугать меня. В этом роддоме не принято бегать. Но всем своим существом она стремительно несется.

Я смотрю на экран. Пытаюсь разглядеть там что-то.

«Детка, что с тобой? Детка, все будет хорошо».

Прижимаю руки к липкому от геля животу…

В палату вбегают двое. Я не понимаю, знаю их или нет — они в масках, смотрят на стену, на проектор. Три долгие секунды.

— Бегом.

— Что? — я не понимаю, что это мне.

— Бегом!

Меня сдергивают с кушетки и выталкивают в коридор.

Оглядываются в поисках каталки, как я понимаю, но не находят.

Тянут за руку, заталкивают в лифт.

Прямо в лифте снимают с меня халат и рубашку. Натягивают — что? Что это?

Я успеваю написать мужу «Меня везут в операционную» и у меня забирают телефон.

Бег по коридору.

Передо мной распахивают огромную дверь.

Темно.

Свет.

Это не операционная, это космолет.

Окна, окна, окна.

Столы с космическим оборудованием. Столы с белым полотном. Его стягивают — скальпели-ножницы-скальпели-ножницы.

За мной в операционную входит не меньше десяти человек.

Включаются и начинают гудеть приборы. Звенят инструменты.

Вкатывают батискаф. Я знаю, что это. Это кювез для недоношенных, которые не могут дышать сами.

Это для моего ребенка.

Кто-то берет меня за руку.

— Вы понимаете, что происходит?

— Не совсем.

— У малыша упал кровоток в пуповине.

Я мысленно благодарю за этого «малыша».

— На сколько упал?

Меня сажают на стол. Задирают рубашку на спине.

— Сейчас вам поставят эпидуральную анестезию. Вам уже делали такую?

— Да. На сколько упал кровоток?

— Вдохните поглубже. Вы позвонили мужу?

— Написала. Какой кровоток?

— Кровотока нет. Надо доставать.

Меня кладут. Я вижу в отражении огромной лампы всё, что происходит ниже зеленой шторки поперек живота.

Вижу, но не хочу.

Датчик на указательном пальце. От него не отрывает взгляда анестезиолог.

Шепчу ему:

— Возьмите меня за руку, пожалуйста. Мне очень страшно.

Когда рождались старшие сыновья, я держала за руку мужа.

Вспоминаю, что увидев новорожденного первенца, сказала: «Какой красивый, какой красивый!». Это были легкие и счастливые естественные роды.

Сейчас, чувствуя, как скальпель рассекает мой живот и чужие руки что-то двигают во мне, я думаю: «Только закричи, только закричи!».

Грудь давит. Ниже груди не чувствую ничего кроме противной возни. Возни во мне.

Только закричи, пожалуйста.

Где-то внизу, далеко от меня, в моем животе становится пусто.

Все десять человек замерли и, кажется, как и я, перестали дышать.

Где-то тихо и очень тонко замяукал крошечный котенок.

Это закричал мой сын.

Мой сын закричал сам.

Мне не показали его. Не дали поцеловать.

Увезли в космическом батискафе, только спросив:

— Кого родили?

— Федор. Федор Михайлович.

— О. Достоевский, значит!

Потом меня долго и очень аккуратно зашивали, перекладывали на каталку и вывезли из космолета в новый мир. В мир, где у меня было три сына.

Под дверью этого нового мира уже сидел Миша. Бледный и уставший, но сумевший мне улыбнуться тепло и нежно и взять за руку. Как и должно было быть.

Шесть часов спустя я впервые стояла у реанимационного бокса моего двухкилограммового мальчика. Ни потрогать, ни понюхать. Но вот он, тут, в трубочках, в смешной шапочке.

Именно оттуда я отправила сообщение Дмитрию Юрьевичу: «28 ноября, в 10:52 утра экстренным кесаревым родился Федор Михайлович. 2020, 44 сантиметра. Задышал сам. Спасибо вам за все».

Что я ждала?

Поздравлений? Вопросов о самочувствии меня и ребенка? Как и где все произошло? Просьбу прислать фотографию? Сколько мне хотелось ему рассказать!

Минуту спустя я получила сообщение, состоящее из одного подмигивающего смайлика.

Смешная желтая рожица улыбалась мне с экрана телефона.

Метки