А

Август

Время на прочтение: 5 мин.

Она вошла в сад и встала под старой грушей. День был каким-то незаметным — серенький, с выцветшим застиранным небом, — он словно и не хотел быть замеченным, подходящий для прощания день.

Неделя пролетела быстро — славная это была неделя, вся пропахшая солнцем, сухими травами, печным дымком. Такой они и будут вспоминать ее зимой, заново вдыхая эти нехитрые запахи, вспоминать, как весело жили, весело на утреннем солнце завтракали, как сочиняли хитрющие обеды: потрошили петуха, раскатывали тесто и сушили на солнце лапшу, топили печь, ворочали ухватами. Как вечерами приглашали сестер-соседок и снова весело, вкусно и «за разговорчиком» поедали рукодельные деревенские лакомства — дома на такое не расстараешься, где взять столько времени? А тут — и яблочные оладьи, и томленая каша с поджаристой пенкой, и настоечка на смородине, и просто радость ничегонеделания. Это был их уговор — каждое лето выбираться в Дом — так, незачем, просто пожить. А может, чтоб не забыть вдруг за суетой, что небо бывает синим, а трава зеленой, что летний дождь имеет запах, а половицы скрипят и вздыхают в ночи, как вздыхают, бывает, старые люди — вздыхают не жалостливо, а от полноты прожитой жизни, от возможной невозможности того, что она вот-вот закончится, а они-то уже и готовы вроде, и даже ни о чем не жалеют. Или все-таки?

Она стояла под грушей и прижималась щекой к ее шершавому носорожьему стволу.

«А вы обнимаетесь с деревьями?» — строго спросила ее однажды «шапошная» знакомая, когда в случайном разговоре она вдруг обмолвилась, что ей часто бывает тревожно, а настроение то и дело — ну, слегка не того… нет, она не обнималась.

Грушу посадил деда. После войны. Когда еще не было никакого Дома — вернулись-то к обгорелой печной трубе, и все надо было начинать сначала. Лес был рядом — сразу за огородом. Жили почти что в лесу, а чтобы выписать норму на сруб, ехать полагалось в райцентр, в лесничество. В тот раз поездка не задалась, проездил деда зря — важного начальника на месте не застал, а тот, второй, который полначальника, «взять на себя побоялся». Зато привез он в тот день деревце — грушу, сорта августовская роса. В лесничестве продавали тонкие прутики, завернутые в грубую мешковину, — вот он и купил. Очень уж хотелось ему прямо тогда — среди голода и разрухи — взглянуть поверх времени и увидеть сад, где августами закраснеют на ветках яркие фонари яблок, упадут в траву, трескаясь от спелости, тяжелые синие сливы и невиданные в здешних краях прозрачно-желтые груши.

До удивления было далеко — жили во времянке, помаленьку строились. Деда — Курскую и Сталинград прошедший шофером — работал в деревенской кузне. Шоферить не позволила бабушка — сказала, как отрезала: нет и все тут, поперек пути лягу! Кругом разбитых дорог все еще были мины, и верно — немало полуторок подорвалось тогда, объезжая ямы, многим уцелевшим в войне мужикам поотрывало руки-ноги. Бабушка знала, что говорила, — она всегда знала. И про дом знала, и про сад — которые обязательно в конце концов сбудутся, что бы там не готовила судьба. А она готовила и послевоенный голод, и колхозную работу «за палочку», и адский домашний труд без конца и без края. Хозяйство было натуральным, с него и жили, а излишки — те, о которых говорилось в учебнике истории средних веков, — пытались продать на базаре, чтобы купить спичек, ситца, резиновых сапог, а однажды — на зависть всей округе — патефон! Да, у наших все должно было быть лучше, чем у соседей, — это был закон, по нему и жили. Может, и выжили-то тоже по нему, кто знает?

Дом-пятистенок и сейчас был из красавцев красавец: большое светлое крыльцо, где, бывало, сидели рядышком, спасаясь от дождя или в редкие минуты отдыха, баба-деда — называлось это «посидеть на крыльцАх»; сюда же, на первую ступеньку — дальше проходить стеснялась — приходила к ним влюбленная в дедушку Белочка, дворовая собачУшка с рыжим ухом. От крыльца шла терраса с густо разросшимся возле узорчатых окон жасмином, рядом темная кладовка для всякой снеди, из которой по приставной лестнице лазили на чердак, пропахший опилками и сухой соломой. В жаркий полдень на чердаке отдыхал дедушка — спал на жестком, сколоченном из досок топчане с брошенным на него — мехом наружу — рыжем тулупе. В сырые дни бабушка вешала под самой крышей белье, а она подростком любила забраться на верхотуру, в самый ее угол — туда, где кучей были свалены письма в выцветших конвертах, открытки, старые журналы; их желтые, поеденные жуком страницы, казалось, содержали какую-то тайну — такую же, какой владел и лежащий на боку старый увесистый чайник. «Чайник из колокола» — из самого настоящего церковного колокола с запаянным дедой дном и им же искусно прилаженными к нему носом и ручкой. После войны — на безрыбье — все шло в дело. Она еще помнила широкие снеговые лопаты, сделанные из крыльев сбитых самолетов — то ли наших, то ли немецких — этого не разбирали, и в мирные годы на них еще долго можно было наткнуться в лесу. Надо забрать этот колокол с собой, в Москву, — подумала она. В компанию к берестяному туесу для моченой брусники и тяжелому самовару.

Бабушка — пока была жива — провожая, всегда уговаривала забрать с собой то одно, то другое. Пропадет здесь-то, а там — какая-никакая память. Разговоры о том, что в Дом мы будем приезжать всегда и что каждая вещь здесь на своем привычном месте, не действовали. После меня и Дому не стоять, — поджимала губы бабушка.

Дом стоял. Летом, как и обещали, они бывали здесь всегда. Вначале ее работа именно для этого и была устроена — чтобы с маленьким сыном проводить здесь полные каникулы. Потом сын вырос, а они с Игорем все равно продолжали наезжать — оба любили август, его тихую непоказную красоту — с пятнами зверобоя и песчаника, ночное небо с медведицами, паутинки в холодной утренней росе, сад. Без бабушки и дедушки он скоро осиротел — смерзли сливы, не падали больше в траву. Груша с каждым годом все больше усыхала, но к концу лета, словно насмешничая над так верившим в нее дедой, покрывалась россыпью нахальных ярко-желтых грушек, совершенно невозможных на вкус — видно, северный здешний климат так и не пришелся по душе теплолюбивым плодам. Оставались яблоки — белый налив и любимая «полосатка», они падали на землю, раскладывались по окнам, превращались в оладьи. Варений и джемов в Доме никогда не варили, жадного умысла все пустить в дело не имели. Перед отъездом паданцы всегда складывали в корзины и выносили. Те, что висели на ветках, не трогали — природа сама знает, кому какой срок.

Она обняла грушу — хотите верьте, хотите нет, с деревьями она теперь обнималась. Прощаясь с Домом и садом, думала о своих. Баба-деда были совсем рядом, они лежали на маленьком деревенском кладбище — сухом песчаном косогоре над самой Ловатью — там, где река делает кручу, один из немногих своих крутых поворотов. Прощаться всегда было мучительно — переживет ли Дом еще одну зиму? Дождется ли? Вернутся ли под его крышу прежние ласточки? Станет ли — быстро-быстро перебирая тонкими ножками — бегать по двору трясогузка, смешно трогая землю неугомонным хвостиком?

— Ну, что, погнали? — стараясь казаться беззаботным, спросил Игорь, вкладывая в ладонь смешного желудевого человечка. Он подошел тихо — так, что она не заметила, знал, ей было непросто сделать этот шаг — шаг прочь…

— Знаешь, а давай возьмем колокол? Ну, который чайник. С чердака…

***

Зимой Дом сгорел. Он еще полыхал, когда бывшая библиотекарша Лида, позвонила им в Москву. Тушить никто не пытался — зимой деревня стояла пустой, жителей не было, да и лед еще не встал — по реке плыл шорош. Огонь увидели с того берега. Потом говорили, что, мол, пора было менять проводку… да еще кто-то вроде видел их расписной подсолнуховый кувшин в чьем-то чужом окне. После меня Дому не стоять — бабушка знала, что говорила. Она всегда знала.

Метки