Пашке подфартило. К концу вахты выпал выгодный рейс на Бремен. Прикинув в уме, сколько времени уйдёт на погрузку-выгрузку, на оформление документов и прочие заморочки, он обрадовался: на Пасху будет дома, под Минском.
Пять лет гонял Пашка фуры по дорогам Германии и выучил здесь каждый поворот, каждую стоянку. До Бремена двести двадцать пять километров. Можно тормознуть, выпить кофе. Заодно и адресок проверить, который он мечтал разыскать по личному делу. А вдруг это бредни?
В первую же вахту Пашка услышал о чудаке, который скупает губные гармоники времён второй мировой. Дорого скупает! «Ну они ж там все эти… бременские музыканты», — насмешливо покрутил он у виска, но адресок — Кройцштрассе, 97 — запомнил: была у них дома подходящая гармоника. Только вот Дед никак не хотел отдавать. «Понимаешь, дед Толя, времена сейчас такие — купи-продай, — убеждал его Пашка. — Деньги должны работать». Но Дед ни в какую. Теперь уж год, как его нет. Грустно, конечно. Зато гармоника принесёт капитал. А на Радуницу Пашка обязательно сходит на кладбище. Все белорусы в этот день поминают своих дзядоў, то есть предков. Стараются приехать на родовое кладбище даже издалека — из Москвы, из Вильно, из Польши. И Пашка приедет.
Вот и дом за низким заборчиком. Аккуратный немецкий домик. Дверь открыл юноша. «Гутен таг», — Пашка освоил разговорный немецкий на приемлемом для работодателя уровне. Увидев гармонику, юноша заулыбался: битте, битте — и проводил гостя в мастерскую. Поднялись по узкой лестнице на мансарду. Здесь пахло красками, на стенах висели картины. Пашка стал рассматривать одну из них: на краю поля росла одинокая дикая яблоня, пустоцвет. Засмотревшись, он не сразу увидел старика в кресле-каталке:
— Was kostet diese Mundharmonika?
Повернувшись на голос, Пашка вздрогнул: со стены на него смотрел Дед. Белые льняные волосы, натруженные руки и глаза с глубоким прищуром: «Паміраць сабраўся, а жыта сей».
***
— Паміраць сабраўся, а жыта сей, — каждую весну повторял Дед, отправляясь на пашню.
Был он старый, морщинистый, сгорбленный, и за плугом уже не ходил — нанимали соседского Василя — однако жито непременно сеял сам.
К севу готовился обстоятельно. Рано утром открывал амбар и замирал на пороге, смакуя густой хлебный дух с примесью чистого весеннего воздуха. Потом тщательно перебирал семена. Каждое взвешивал на ладони, отбирая тяжёлые, налитые. Другие откладывал в миску — Ганна размалывала их ручной мельницей на каравай.
— Деда, а скоро сеять? — спрашивал шестилетний Толик.
— А как лягушка проквакает на ухо бабке Лявонихе «пора сеять», так и пойдём.
— И как мы это узнаем? — изумлялся внучок.
— Вот комарики тебя покусают, так и узнаем, — смеялся Дед.
На пашню выходили рано, с петухами. Помолившись, Дед делал шаг, другой — зёрна ложились в землю равномерно, рука работу знала. Ганна всякий раз удивлялась, как с каждым шагом по борозде отец распрямлялся, будто пьянящий запах пашни вливал в него свежие силы.
Пройдя первую борозду, Дед звал: «Толик!» Обратно они шли вместе. Направляя робкую детскую ручонку, Дед приговаривал: «…иное упало на добрую землю и принесло плод…»
— Ну что, доволен, Аника-воин? — спрашивала Ганна, когда отец устраивался на припечке. — На-ка, вот, молочка испей.
Сделав два-три глотка, Дед возвращал Ганне выщербленный гладыш и, довольный, крякал: будем жить! И Ганна знала, что год теперь пройдёт по заведённому порядку: летом Дед будет греться на солнышке, а зимой на печке, будет настраивать Толику удилище и подшивать валенки, и терпеливо отвечать на детскую шалость:
— Дед, а, Дед?
— Что?
— А тебе и правда сто лет?
— Не знаю, Толик, забыўся…
Но этой весной Дед плакал: жыта жалка. Каждую ночь чьи-то чёрные сапоги топтали его жито. Топтали зло, беспощадно. Он хватал вилы, бросался им наперерез — и просыпался.
Дед чувствовал, что сон этот несёт большую беду, но никак не мог разгадать, откуда — ни у кого в округе таких сапог не было.
А летом они пришли сами. Ехали по деревне плотной колонной — автоматы наперевес. Дед со двора не вышел. Издали наблюдал, как деловито затопали чёрные сапоги по дворам, стали располагаться на постой, занимать избы, горланили «яйко!». На выгоне заголосили бабы, где-то взвизгнула пристреленная собака, у соседей не умолкала новорождённая Волечка.
Их хату заняли четверо немцев. Один худой и длинный, как линейка, другой какой-то суетливый, с колючим взглядом. Ганна боялась этого взгляда. Третий казался более приветливым, он позвал Толика: «комцумир» — и дал ему плитку шоколада. Толик поморщился — горький. А четвёртый — совсем молоденький, белокурый, с губной гармошкой.
— Вось як у Гiтлера цяпер: из ясель адразу ў армiю, — удивился Дед. — Непaрaдaк.
Он молча перенёс свой матрас в баню, велел и Ганне с Толиком переселяться — от греха подальше.
Через три дня по дороге гнали евреев.
Когда длинная процессия поравнялась с их домом, Толик спросил:
— Деда, а почему они не убегают? Немцев же мало?
Пленников охраняли четверо солдат с автоматами и двое с овчарками, но те покорно брели по дороге, как на заклание. Старый Зельман кутался в зелёное пальто на ватине, будто хотел согреться.
— Народ они такой, многострадальный. Сорок лет водил их Моисей по пустыне… — Дед осёкся и замолчал.
Ганна не могла отвести взгляд от докторши из местной больницы, которая сперва показалась ей отчаянно весёлой. Она была в туфлях на каблуках и, может, поэтому шла какой-то подпрыгивающей походкой, а в руках держала клетку с канарейкой и время от времени заливисто хохотала. «Бедная Софья Самуиловна», — догадалась Ганна.
Дни были серыми, тягучими. И когда молоденький немец, устроившись под яблоней, заводил свою гармонику, Ганна украдкой плакала: тоска, заполнявшая её сердце, просилась наружу.
Однажды к ним в баню ввалился длинный, показал Деду пустую бутылку: шнапс! Дед объяснял, как мог, что шнапса у них отродясь не водится, ёсць трошкi самагонкi. Немец поморщился от запаха самогона, но выпил полный стакан. А потом сразу как-то обмяк, затих и захрапел.
Услышав гармонику, Ганна выскользнула в сад. «Ну, развёл страдания»: гармоника стонала отчаянно и обречённо.
А утром пришла беда: немцы! Через оконце в бане Ганна увидела, как они цепью идут через жито. А с ними — их молоденький немец. С автоматом.
— Партызан ищуць. Бягом на балота, — скомандовал Дед.
— А ты?
— А чаго мне, старому, баяцца?
Четвёртые сутки Ганна с Толиком спасались в болоте. Шли на ощупь, боялись пропасть в трясине. Местами ледяная жижа доходила до самого горла.
— Уаа! — Ганна услышала слабый писк. И снова: — Уаа…
Его издавал тёмный кулёчек, весь облепленный комарами. «Волечка!» — ёкнуло сердце. На кочке лежала соседская девочка, грудничок. Ганна схватила ребёнка. «И куда ты с ней? Сама в болоте с дитём спасаешься, чуть оступишься — с головой накроет». Но положить ребёнка не хватило духа.
Через несколько метров нащупали твёрдую тропинку, пошли по ней, впереди Толик, за ним Ганна с девочкой. Вдруг чьи-то руки вцепились в кулёк:
— Что, добренькая, да? Доообреенькая! Думаешь, ты спасла её? Спасла? — орала разъярённая Зинка. — Згубiть мяне хочаш?
— Зина, так ты… сама её оставила?
— А что делать? Кричит день и ночь. Пропадём!
— Зина, опомнись! Грех это!
— Святая нашлась!
— Мама, давай заберём Волечку, — тихо сказал Толик.
— Ишь, заберём! — Зинка прижала кулёчек к себе и зарыдала: — Прости меня, Господи!
— Зина, мы что-нибудь придумаем. Только бы до деревни добраться…
— Нет деревни! — сказала Зинка сухим треснувшим голосом. — Спалили.
— Как? — Ганна медленно оседала на кочку.
— Я понесла Волечку к бабке Лявонихе спужанне загаварыць, — начала Зинка, — только в баню зашли, а тут немцы. Лявониха нас в бочке спрятала, а сама к им вышла. — Зинка замолчала. — Они всех согнали в сарай и подпалили.
— И Деда? — Голос Толика оборвался.
— Пристрелили вашего Деда.
— За табой, — кивнула Зинка, когда они выбрались из болота. — Судьбу на коне не объедешь. — И Ганна увидела Сцепана.
Той весной долго не могли найти работника за плугом. Василь подался на заработки в шахту, другие мужики не соглашались: своей работы выше крыши, не справляются. Вызвался Сцепан Монич с Негнавичей, троюродный брат её покойного мужа. Сцепан был хваткий работник, с плугом справлялся играючи. Ганна отметила, как уверенно, по-хозяйски, прошёлся он по двору, подмечая цепким взглядом, где нужны мужские руки. Негнавичские всегда жили зажиточно — и земля их пожирнее родила, и коров держали, и пчёл. Колхоз у них был так, одно название, как говорил отец, вечно в отстающих, потому что мужики хитрые — своё хозяйство смотрели.
— Ну что, Ганна, выйдешь за меня? — неожиданно спросил Сцепан, окончив работу. Ганна растерялась.
— Выходи, куда ты одна с дитём? Мальчонку-то кормить надо, — начал уговаривать Сцепан. — Вон, Зинка за Василём горя не знает.
— Василь Зинкиного мужика не убивал, — процедила Ганна.
Муж Ганны погиб вскоре после рождения Толика: молодой жеребец, первый раз запряжённый в телегу, понёс — и телега опрокинулась. Сцепану ничего, а Фёдор ударился головой о камень.
— Да не убивал я твоего Фёдора, — вспылил Сцепан. — Не убивал! Не удержал, когда конь понёс — это да. А чтоб убивать — баранi мяне Бог.
— Всё равно не пойду! — отрезала Ганна.
— А куды ты, галуба, дзенешся? Глядзи не апаздай, — обернулся Сцепан, понукая коня.
И вот он стоял на дороге — притихший, сосредоточенный, от него пахло хлебом и той, прежней жизнью.
— Садитесь в телегу, — позвал Сцепан. — Не бойся, коня пешком поведу, — обратился он к Ганне.
— Ну, что стоите, как истуканы? — сказала Зинка, забираясь на свежее сено.
— Нада тату пахаваць…
— Не пускают туда, Ганна, позже съездим, когда уляжется всё. А теперь поедем домой.
— Поехали, мама, — потянул за руку Толик. — Ну пожалуйста.
И Ганна пошла к телеге.
Чёрные сапоги топтали его жито. Топтали зло, беспощадно. Дед сжал вилы и кинулся наперерез: Куда, проклятые? К германцам у него были свои счёты: сын пропал в первую мировую.
— Halt!
Он медленно опускался на землю, которая кормила и растила его, а теперь навсегда принимала в свои объятья … Толькi воcь жыта жалка…
— С какого года Дед Рыгор?
— Говорил, как царь волю дал, так он и родился.
Рыгор Рыгоравич Кавалёв
1861-1943
Весной сорок четвёртого они снова приехали на пепелище.
— Смотри-ка, жито взошло! — удивился Сцепан. По старой стерне зеленели дружные всходы.
— Иное упало на добрую землю и принесло плод, — сказал Толик. Ганна улыбнулась — под сердцем шевельнулось дитя.
От дома ничего не осталось — только печной кОмин. Да в огороде под обугленной яблоней что-то блестело. Гармоника! Толик положил её в карман.
***
— Так сколько вы хотите за мою гармонику? — повторил старик.
— А зачем вы их покупаете? — поинтересовался Пашка.
— Zurück in den Tag vor dem blut…
— Не продаётся. Меняю. На портрет Деда.