Э

Элегия

Время на прочтение: 3 мин.

Если перестать принимать антидепрессанты перед Новым годом, то утром десятого января можно обнаружить, что последний раз ходил в душ в прошлом году.

На третьем часу сна утро разрезал будильник. Выключила, задремала опять, проснулась, глубже погрузилась головой в подушку — можно я не пойду пожалуйстаможнояникуданепойду…

Встала. Залезла под горячий напор — шампунь, кондиционер. Плохая примета — приходить грязным.

Подъезд. Морозный ветер сразу обжёг лицо. Жалобно скрипел под ногами снег. Ещё горели фонари. Пока дошла до остановки — погасли.

Минута. Две.

Автобус медленно полз мимо парка. Сквозь голые деревья просвечивало странное сиреневое небо. По дорожке шёл человек, перед ним бежала смешная собака с круглым хвостом. Мама в длинном пуховике вела за руку девочку с красным помпоном. Девочка упиралась. Не хотела идти.

Холодный коридор, очередь. В шестьсот пятнадцатой повесила куртку на спинку стула. Чуть не уснула — помешали. Что в пятом. Кто читал Форсайтов. Что в третьей части. Что говорить про Беккета, там же абсурд. Маркеса читала? Что там?

Кто последний?

Ты будешь.

Сто лет одиночества. Вот что там.

Пахнуло корицей и яблоками. Рядом опустилась Шестакова. Чуть более бесцветная, чем обычно. Из-за неровного тона лицо напоминало плохую маску.

— Слушай… — тоненький, даже немного детский голос тоже как будто потерял краски. — Вы же… с Володей… общались?

Кивнула.

— Я… — без того маленькая, Шестакова как будто стала ещё меньше, — Соболезную.

И замолчала. Неловко. Не знала, что сказать.

Ответила — спасибо. Помолчали вместе.

У Аурелиано родился ребёнок, его тоже назвали Аурелиано, и у него, короче, свиной хвостик, как говорила Урсула… Не его жена, а первая Урсула, а его жена умерла, и сына съели…

— А ты… Ты не знаешь… Почему он…

Невысказанные слова солёными каплями упали на пол и впитались в скрипучее дерево.

— Не знаю.

Ибо тем родам человеческим, которые обречены на сто лет одиночества, не суждено появиться на земле дважды. Так, короче, закончилось.

Володе нравился Маркес. Нравился Сэлинджер. Беккет. Борхес. Эко. Как-то он признался, что хотел быть как они. Строчкой в учебнике литературы. Чтобы разбирали на цитаты, называли его именем числа или хотя бы улицы.

На экзамен он мог вообще не приходить. Помнили.

Как положено поэту, Володя любил девушку — Олесю или, может, Алёну. Нас он так и не познакомил. Сам он называл её Трансценденцией. Говорил, она умерла от тифа в начале прошлого века. Трансценденции нравились стихи Володи, Володе нравилось приходить в парк и бродить среди спящих в ноябрьском тумане деревьев.

Почему девушка, погибшая от болезни, жила в нашем парке, Володя объяснял так.

Мы сидели на кухне. Пили гранатовый сок и ели красные магазинные яблоки из хрустальной посуды. Запретить брать дорогой сервиз нам никто не мог: мать Володи ещё в сентябре увезла несложные пожитки городской интеллигенции и старшего брата в Европу. Солнечный свет разбивался о стеклянные грани и рассыпался алмазной дробью по клеенчатой скатерти. Володя любил, чтобы во время важных разговоров всё было красиво.

Мы неправильно понимаем смерть, говорил он. Там — ни рая, ни ада. Никто не наказывает, никто не хвалит. Свобода. Делай, что хочешь. Бабушка, говорил он, так и осталась в их квартире — иногда по ночам слышно, как гремят стеклянные банки.

Золотой закатный свет освещал лишь половину лица и делал Володю самого похожим на какую-то трансцендентную сущность.

Только одно правило, говорил он. Мы всегда умираем одни. Одни бродим среди голых деревьев.

Промолчала. Володю было жалко.

К концу ноября выпал снег и наступила зима. Володя начал таять. Чаще говорил про Маркеса, Сэлинджера. Меньше — про вечное. Чаще пропускал занятия. Реже отвечал на сообщения, чаще — односложно. Хорошо. Завтра. Потом.

Стихи у него не писались. И про трансценденции мы тоже больше не говорили.

Только один раз. Возвращались домой через парк. Под ноги выпрыгнула белка — рыжая, настоящая. На шубке блестели снежники. Володя улыбнулся — странно и как-то обречённо.

Ждёт.

Кто?

Голые деревья.

Зверёк сбежал с тропинки и вскарабкался по осиновой коре куда-то в переплетение заснеженных веток. Володя так и не уточнил. Я так и не спросила.

Окончательно он растаял в конце декабря. Когда кончились зачёты, киберпространство и Интернет-магазины заполнила предновогодняя суета, мы узнали, что Володя повесился.

Похороны задержались до тридцать первого. Вернулась мать Володи. На поминках сидела с дрожащей губой, в чистом чёрном костюме. Старший приехать не смог. Сами понимаете: время какое сейчас, но он Володю так любил, так любил…

Утром провожали. Вечером смотрели салют.

Куранты отбили конец календарного года. Алкоголь вступил в реакцию с таблетками, и оставаться в квартире стало слишком жарко. Выбросилась в улицу. Ветер выл и закручивал белые хлопья у фонарей. Двор. Калитка. Взрывы. Фейерверки.

Голые деревья.

Парковая аллея окружала. Всё шла — сквозь и куда-то прямо. Перебирала глазами чёрные высокие стволы. Искала. Что — толком не понимала. Слёзы разрывали на части и леденели на щеках, обжигая лицо.

Розовая вспышка салюта осветила тень между деревьев. Вторую. Володя и его Трансценденция. Как будто держались за руки.

Села на снег. Нашла.

С неба падали хлопья, закручиваясь. Володя стоял между укрытых белым пухом осин. Обернулся. Махнул рукой. Кажется, улыбался.

Пройдет много лет — и старший брат Володи, читая оставшиеся ему в наследство стихи, вспомнит тот далёкий зимний вечер и перестанет бояться смерти.

Не рай. Не ад. Голые деревья.

Покой.

Метки