Пу-пу-пу-пу, пур-пуп, пуруп-пуп. Кнопочная нокиа нетерпеливо заерзала по столу и моментально оказалась пришлепнута мухобойкой. Очевидно, звонок не был первым. В кухне еще толком не рассвело, но сухощавый дед и не попадался на глаза — он двигался быстро, одним точным рывком припечатал телефон к столешнице, а вместе с ним и парочку мух. Остальные суетливо закружили над столом и над ведром, в которое дед счищал тыквенные семечки и заплесневелые внутренности. Самые бодрые тыквы с вычищенным нутром выстроились на столе, а гнилые катили вздутые бока от деда к стене.
Трубка замерла, и дед на мгновение тоже застыл. Прислушался. В тишине послышалось едва различимое шуршание, а потом приглушенная речь. Вместо того, чтобы взять телефон в руки, дед наклонился к столу, угрожающе нависая ухом над мухобойкой, испещренной малюсенькими черными точками.
«Пап, ну переставай, — отчитала его трубка. — Последний раз тебе говорю. Да или нет? У меня нет времени мотаться. В пятницу приеду и заберу обоих. Так тебе легче станет?»
Дальше дед не слушал. Он выпрямился, отмахнулся от сонной мухи и она осталась у него в ладони. Муху он скинул в ведро с гнилью. Туда же отправился телефон, когда из трубки снова послышалось нетерпеливое: «Пап?».
***
Любашка стянула мокрые колготки прямо под одеялом, не открывая глаз, и выкинула на ковер. Кутаясь в одеяло, вскочила и по-утиному засеменила к шкафу — целых три ящика были забиты новыми, разноцветными и лапшичными. Любашка взяла первые попавшиеся. Мокрого пятна на простыни не оказалось — Любашка предусмотрительно спала на клеенке.
Мокрые колготки Любашка скомкала и запихнула в пакет, притаившийся под кроватью. Надо заметить, в пакете было немало точно таких же.
Было еще совсем рано, Любашка взяла из-под подушки куклу и вышла в коридор, прислушалась. Ничего и никого.
Утро затекало на второй этаж медленно — по ступенькам. Оно уже заглянуло в торцевые окна и пощекотало кожаные переплеты дедовских дневников, выставленных ровными рядами в открытом стеллаже. Дед вел дневники со своего сорокового дня рождения, когда захотел по привычке собрать застолье, но вдруг оказалось, что нельзя. Бабушка запретила. Если верить бабушке, она легонько качнула головой, и дед сразу же забыл о своей нелепой фантазии, кротко впитывая бабушкину мудрость и с радостью осознавая, что сороковой юбилей отмечать ни в коем случае нельзя, чтобы не гневить бога. А если верить деду, в качестве первого дневника он использовал бабушкину «рецептовую» общую тетрадь, в которую она аккуратненькими ровными буквами выписывала пропорции самых удачных закруток. Вырвал все ее листы и начал свои. А тетрадь отобрал в драке. Бабушка «легла костьми», лишь бы он не смог по-человечески отметить праздник и в неформальной обстановке обговорить с Василием Николаевичем вопрос об обмене вислоухими крольчихами.
Любашка тогда еще не родилась, поэтому правда ей была недоступна. Но нельзя сказать, что Любашке было дело до того, как же всё обстояло на самом деле. Ее устраивало, когда все оставалось неизменным и когда каждый держал свою правду при себе. А в том, что она у каждого своя, Любашка не сомневалась. Только пока не могла придумать свою.
Мамина правда состояла в том, что Любашке еще рано задавать вопросы. Рано получать исчерпывающее объяснение о том, какой такой пластырь мама лепит себе на трусы и почему его нельзя налепить Любашке. Рано рисовать на ляжке несмывающейся ручкой. И уж точно рано спрашивать о том, почему ее не забирают жить в город. Разумеется, нельзя спрашивать и о том, когда «рано» превратится в «вовремя». Любашка подозревала, что после «рано» сразу же наступает «поздно», но уточнить не решалась.
Папина правда заключалась в том, что они с Любашкой лучшие друзья и, если бы у них не было противнючей мамашки, которую в родах подсунули вместо любви всей папкиной жизни, Любашке бы повезло больше. И она бы сразу родилась у второй любви всей папкиной жизни, и тогда бы у нее был комплект — и братик, и сестричка. Младшие.
Любашка не знала, кто и зачем подменил маму — к семи годам все, что она помнила о маленькой себе, выветрилось и смазалось. Маму Любашка встретила уже новой — тощей и тридцатилетней. По маминым бокам струились белесые волны, а по пяткам — трещины. Маме было больно ходить, и она кормила пятки самым жирным кремом, но они никогда не наедались досыта. Любашке их трещины напоминали зубы.
Может, из-за пяток, а может из-за чего-то еще, но мама приезжала редко, зато всегда привозила новенькие цветные колготки и прописи. Ее каре лежало шапочкой, но хвостик был всегда наружу, выражаясь дедушкиным языком, потому что она носила только короткие куртки. Бабушка с дедом купили ей отличную мутоновую шубку на окончание института, но когда она стала любовью всей жизни Любашкиного папы и забеременела Любашкой, шуба была конфискована. Дед предложил маме дождаться его смерти, чтобы надеть ее снова.
Колготок у Любашки накопилось так много, что она могла без стеснения описаться во время крепкого утреннего сна, поменять колготки и выкинуть старые, чтоб дед не наругал. В такие дни она старалась помогать деду больше обычного, чтобы усыпить его бдительность. Чистила кроликам морковку, проверяла, есть ли снег в клетках. Дед одобрял и приходил с инспекцией после обеда, всегда задавая один и тот же вопрос: «Кого повышаем?». Это значило, что Любашке надо было выбрать всего одного кролика, который, на ее взгляд, показал себя лучше всех.
На этот вопрос правдой отвечать нельзя, это Любашка знала наверняка. Она быстро смекнула, что повышение — это не что-то хорошее, ведь клетки выбранных ею кроликов пустели, а дед шутил, что они уехали в город. К бабушке. Поэтому Любашка никогда не называла кролика, которого любила больше всех. Беленького, голубоглазого. Любашкина ладошка целиком терялась в его мохнатой шубке, а его сердечко колотилось так быстро, что Любашке хотелось шепнуть, что она никогда не отправит его на повышение. Но рядом стоял дед, и она молчала. Про этого кролика Любашка рассказывала только маме — каждый раз, когда та звонила. Новостей было мало, тем для разговора еще меньше, но зато всегда находились истории о том, как беленький кролик понюхал Любашкину любимую куклу Люшку или даже разрешил ей посидеть на своей спинке. Это значило, что можно поговорить с мамой подольше.
Телефон громко зазвонил, одновременно внизу и у Любашки под ухом. Любашка схватила трубку со стеллажа и глянула вниз — нет ли деда. Не было. Голос из трубки моментально насмешил Любашку, когда попросил ни в коем случае не говорить деду о звонке.
— А ты когда колготки привезешь? — спросила Любашка. Мама тяжело вздохнула и начала рассказывать, как много приходится платить за отопление и как Любашке с дедом повезло иметь печку.
В дедовой комнате было тихо, Любашка закрылась в ванной, прижимая трубку ухом к плечу, как взрослая, опустила крышку унитаза и забралась на бачок, подтягивая коленки к подбородку. Над унитазом висела мутоновая шуба, прицепленная к трубе. Любашка нырнула в ее подол и закрыла глаза, чтобы лучше представить маму и доспать. Кукла улеглась на коленках молча, ее короткостриженные волосы защекотали Любашкину ногу.
Любашка знала, что мама позвонит. Слышала, как мама звонила вчера вечером, напоролась на деда и он швырнул трубку раньше, чем Любашка успела поздороваться. Но телефона в доме было два — на кухне и в ванной второго этажа. И дедов сотовый. К счастью, Любашка имела репутацию зассыхи и часто закрывалась в ванной «по своим делам» — водила барби и братцев-братц в общественный бассейн, где со своим коронным номером выступала Люшка — самая облезлая кукла из всей Любашкиной коллекции. У неё давно стерлись уголки глаз и ногти на ногах, но Любашка не хотела, чтобы другие куклы думали о ней плохо и поэтому после каждого бассейного выступление дорисовывала Люшке гелевыми ручками всё необходимое.
Когда звонил телефон, Любашка всегда поднимала трубку на втором этаже и старалась потише дышать, чтоб дед не догадался. Так она узнала про шубу, которую мама никогда не получит обратно, про цену на кроличьи тушки, которые дед продавал соседям, и про смерть бабушки в реанимации республиканской больницы. Любашке мама сказала, что бабушка теперь будет жить с ней. Дед тогда ничего не говорил — только писал в свои дневники. Подслушать их было нельзя, и тогда Любашка научилась читать.
— Так неужели у тебя все колготки порвались? — спросила мама, когда закончила рассказывать о том, как мало у неё в квартире места, что бабушке приходится спать в ванной, а это очень неудобно, потому что приходится протирать её пелёнками после мытья и каждый раз по новой застилать пледом и простынью.
— Мама, мне бы шубу, — сонно пропела Любашка.
— Что?
— Шубу, мам.
— Куртку?
— Нет, шубочку. Люшке. Я тебе говорила про нее, я обрезала ей карешку, но на улицу она пойти не может. У нее совсем голая кожа.
— Это кто это? Соседка?
— Мам, привези. Маленькую шубочку. И колготки. И кофе деду, я все, — Любашка сделала паузу, чтобы хорошенько зевнуть, — я все выпила, пока тебя ждала.
В трубке послышался щелчок, и Любашка уже решила, что мама отключилось, но она вздохнула и пустилась в долгое объяснение о том, что в шубке Любашке все равно некуда ходить, а зима кончится и тогда уже можно будет надеть новые колготки. Может, тогда мама сможет взять отпуск, и, если бабушка согласится остаться с маминым котом, мама точно приедет. Она снова замолчала, в трубке что-то зашуршало и мамины вздохи стали громче. Любашка поняла, что мама закурила, а значит у них оставалось минут пять. Можно попробовать убедить маму купить шубку ко дню рождения.
Не получилось.
— А губа у тебя не дура, Любашка, — хихикнула мама, когда Любашка попросила шубку хотя бы на Новый год. — Только Дед Мороз тебе хотел сандали принести. Лады?
Любаша не понимала, почему Дед Мороз всегда приносит только то, что хочет мама, но кивнула. Кивнула она и тогда, когда мама попросила собрать беленького кролика с голубенькими глазками в дорогу. Да, сказать деду, чтобы все, как они договаривались, когда мама приедет, и кролец, и Любашка должны сидеть на чемоданах… чего?!
— Куда? — пролепетала Любашка, и в трубке снова что-то щелкнуло. Любашка схватилась за телефон обеими руками. — Мам, нельзя ему в город!
О том, что в город нужно и ей тоже, Любашка даже не подумала. А когда подумала… новехонькие колготки выразили стремление попасть в подкроватный пакет.
— Прекрати, — мама затянулась посередине слова. — Я деду уже все сказала. Тебе в школу идти, а ты… как это у них? Несоциализированная. Плохо. Детей не видала, общаться не умеешь. Я все устроила. Пойдешь сразу на выпускной в сад. Воспиталка нормальная тетка, повезло. Ты мне все про своего крольца трещала, белого. Ну и вот к слову пришлось, а у нее то ли сын, то ли дочка, я не вникала. Мечтают, короче. О питомцах. Ну и я сразу говорю, что так и так. А они! Восторг! Белых с голубыми глазками на авитах нету. А у нас есть. В пятницу приеду. Собирайтесь.
— А бабушка? — Любашка крепко сжала куклу в кулаке, утроба шубы вдруг показалась обжигающе горячей, отовсюду кололи короткие волоски.
— Любаш, бабушка… — мама цокнула, и Любашка крепко зажмурила глаза. — Уехала она. Мы с тобой будем жить. Вдвоем.
Любашка быстро открыла глаза, когда послышался глухой хлопок входной двери на первом этаже.
— А с дедом кто?
— Дед хочет один пожить. Мы ему надоели давно. Он и бабушку спровадил.
Любашка вылезла из шубы и подошла к двери. На лестнице никого не было, значит дед на кухне. Сунув куклу под мышку, Любашка вышла в коридор. Мама что-то говорила в трубку, но слова склеивались в одно невнятное целое и суть ускользала. Может, дело в том, что они с мамой еще никогда не разговаривали так долго. Может, просто было сказано слишком много слов. Мама что-то спросила. Любашка прошептала тихое «да».
— Вот и умница! Ну все, давай.
Гудки показались оглушительными.
***
Дедушка и правда нашелся на кухне. Отбиваясь от полчища мух, он выискивал место в морозильной камере. На полу стояли майонезные банки с подтеками варенья на боках, в раковине таяли полиэтиленовые свертки мелко нарезанного укропа. При виде Любашки дед засуетился и начал пихать все обратно в морозилку, но почему-то оно никак не умещалось. Потом метнулся к плите, поставил чайник. Предложил то ли творога, то ли… Любашка не расслышала. Во все глаза она уставилась в проем коридорной двери, в котором соседская кошка, словно на экране телевизора, волоком тащила по земле белоснежную шкурку, заляпанную бурыми пятнами. Во рту у Любашки моментально скисло. Дед так и замер на месте, не говоря ни слова. Спустя пару секунд, продлившихся несколько часов, Любашка двинулась к кошке, совсем не пугаясь ее утробного собственнического рыка, опустилась на корточки, положила на землю Люшку и аккуратно обернула ее шкуркой, словно одеялом. Полустертые уголки белёсых глазах спрятались в воротнике шубки. Любашка обернулась, но в дверном проеме деда уже не было.