К

Карикатурист

Время на прочтение: 9 мин.

В одном дворе Потаповского переулка, напротив дома номер восемь можно увидеть сидящую пожилую пару. На переносице состарившейся Верочки повисла большая оправа с каплеобразными вытаращенными линзами. Рядом с Верочкой задумчивый Игнат крошит декоративную щепу в свою старинную подарочную трубку. Верочка сидит на пне, а Игнат — на вынесенном из дома шатающемся стуле. А разговор они ведут о приобретенной недавно швабре.

— Нормальная ведь шваба, Игнат? — говорит Верочка.

— Шваба прекрасная, — отвечает Игнат безразлично, а может, и искренне, особенно не разберешь.

Диалог повторяется на протяжении минут двадцати, так пусть продолжается. Если же отойти дальше от двора, взгляду предстанут толпы однородных существ с зонтами и в твидовых цветных шапках: они спешат покинуть улицу и спрятаться в собственном мировом порядке съемных жилищ. Среди такой толпы быстрым шагом движется Куравлев. Это человек с бурятским круглым лицом, короткими толстыми ножками, в черной и старой пуховой куртке, из которой лезет перо в районе левой подмышки. В руке он несет пакет, в котором много так обожаемого им хлеба, яблок и несколько упаковок пастилы. На детском, но возмужавшем лице можно различить терпение, которое он производит от того, что в обувь забились камушки. Это терпение также производится потому, что на него, Куравлева, вечно что-то падает. Ныне под карнизом дома номер два на голову ему шмякнулся огурец, который выкинули из окна. Куравлев зашипел, скорчился, но боль прошла, и он продолжил терпение. Через несколько метров в него влетел голубь, отскочил и захлопал вверх, обратно. Вечно достает его так жизнь, надеясь оживить в нем человеческое сознание. Через минуты с пакетом в руке Куравлев подходит к своему двору и видит так знакомых его взгляду добрых соседских людей.

— Привет, Ку. Эх, славный малый. Только дурак, что ли… — произнесла старушка, а Игнат заковырял заспанный правый глаз.  

Куравлев забрался в дом и исчез со столичной улицы.

— А шваба и правда же хороша, Игнат?  

Куравлева растила мать, отца он не знал, загрызли его волки во время какой-то исследовательской экспедиции, а в восемнадцать лет он, Куравлев-младший, осиротел и остался один в целом городе, на целой большой, круглой сфере под названием Земля. Это был особенный человек, а особенность заключалась в том, что он не разговаривал, не мог воспроизвести ни слова. В его голове мысли бились в таком же бессловесном безумии, как и формы его устной речи. Как-то в юности он пытался выразить возмущение по поводу кислого супа, поданного ему на обед, но лишь прошипел «С-с-с» с пеной на губах, потом расплакался и выбежал из кухни. В этой самой кухне можно увидеть Библию с иллюстрациями Гюстава Доре, которую он любил, но не за текст, а за черно-белые изображения в ней. Она и теперь лежит на подоконники у кровати в полупустой квартире Куравлева. 

Жил он скромно, а четыре года назад и вовсе поступил на службу в организацию, которая занимается копированием старых документов для библиотек, музеев, галерей и учреждений похожего толка. Двенадцать часов сидишь и прислоняешь стекло к листу, нажимаешь клавишу, звучит яркий щелчок, и изображение возникает на экране. Куравлеву доверили работу над пачкой плакатов, принадлежащих одному столичному музею. Прошло время, и, закончив с последним плакатом, третьего марта нынешнего года он прошептал: «Не позволяй душе лениться». 

Услышав себя, Куравлев затрясся от собственного удивления, на его лбу вышла испарина, и он так сильно засмеялся, что весь коллектив поперхнулся от восторга. Так Куравлев заговорил, но не словами, а лозунгами, которые каждый день на протяжении года возникали перед его глазами. Вышел он тогда с работы и сказал охраннику: «Выполним план великих работ!» Тот опешил, но Куравлев добавил, повысив свой детский голосок: «И жизнь хороша и жить хорошо!» С тех пор он мыслил и говорил лозунгами, готовыми конструкциями, короткими строчками. Эта форма была ясна и открыта для его мышления, для собственного размышления, и являлась достаточной для какого-либо умственного заключения.

История эта началась второго апреля и была примечательна тем, что она просто, скажем так, состоялась в жизни Куравлева. Он возвращался с работы на трамвае примерно в семь вечера. Неожиданно затрещало, искры посыпались с неба, и трамвай встал. Куравлев не доехал одну остановку до собственной и произнёс: «Что товарищу стопка, то лебедю петля». Затем добавил: «Времени хватит, работа найдётся», — и вышел на улицу. На тротуаре стояли лужи, была весенняя течь, блестели лысые деревья, прохладный ветерок задувал в ушные раковины. Куравлев мысленно представил маршрут, натянул шапку потуже и короткими шагами двинулся через улицу домой. Уже смеркалось, но было ещё светло. Он миновал один двор, другой и вышел в переулок. В этот момент «закусился» носок, он остановился, просунул палец в пятку и попытался его достать. Затем какой-то шум прошёл по его ушам. Он вытянулся. Посмотрел правее. 

— Помогите! — кричала женщина с балкона дома, находившегося в некоторых метрах от Куравлева.

Куравлев, собственно, перепугался, увидев, что на уровне первого этажа болтается маленькая болонка, бьющаяся в неприятных судорогах, удушаемая собачим поводком, тянущимся сверху.

— Он удушится! — продолжала кричать женщина. 

Куравлев в страхе хотел убежать, начал идти прочь, но увидел своё одиночество в пустом дворе, после повторился крик дамы, и пришлось встать на месте. Его сердце забилось в три раза быстрее, он желал оставить все, хотел подумать — почему я? Но выдавил из своего мышления лишь: «Бег на месте, а потом смерть без песни». Куравлев маялся около минуты, не в состоянии сделать выбор. 

— Ну что стоите? — взывала дама, не понимая, какое усилие над собой сейчас производит Куравлев, чтобы вступить в прямое взаимодействие с другим человеком. 

Он обернулся, быстрыми шажками добрался до собаки, выхватил ее, отщелкнул поводок и задрожал как самолёт. 

— Несите его ко мне, несите, я открою, третий этаж, давайте… — Женщина закрыла щеки руками и исчезла с балкона. 

Куравлев прижал собаку к шее, размагнитил дверь и вошёл в подъезд. Первый этаж. Второй этаж. Третий этаж — плотный, с бурятскими глазами молодой человек обливается соленым потом. Его кожа блестит, блеск же придает лицу ещё более округлую форму. 

— Мики! — обрадовалась хозяйка. 

Она взяла собаку, та же выпрыгнула, залаяла и в испуге скрылась в квартире. 

— Спасибо, — улыбнулась душечка, годами упираясь в своё тридцатипятилетие. 

— «Мир отстояли, мир сохраним!» — прошептал Куравлев и в нервном безумстве продолжал не двигаться. 

— Знаете… Я хочу вас чем-нибудь угостить. Я Софа. — Хозяйка пошире приоткрыла дверь. 

Куравлев тяжело поднял глаза, будто держа веками гири. На миг обвёл ими очертание Софы, его сердце стало жидким, голова запузырилась. Ее маленькие впалые глаза дарили счастье человеческое, которое он ещё не познал, полное, красное лицо явилось лучшим, что он видел из последнего настоящего. И провалился Куравлев во внутреннюю пропасть — летел в чёрную бездну, маша своими короткими ручками, и представлял объятия с Софой, их совместное появление в трамвае, общие ужины, она причесывает его, а он стирает для неё белье, танцы, цветы, хороводы. И проговорил, вместив все размышления во фразу: «Советские женщины — гордость Отчизны!»

Потом прошёл в прихожую, оперся рукой о стену и еле стоял на ногах. Ему стоило сделать шаг навстречу собственному счастью, приложить хоть малейшее усилие, но страх полностью овладел им. Он уже не чувствовал рук до локтей, они, словно ватные стволы, тыкались во что-то рядом. Он смотрел прямо и хотел оторвать взгляд от стены, да не мог. 

— Какое ваше имя? — Софа улыбалась. 

Куравлев взглянул на Софу, из его рта потекла пена, и он зашипел. Тогда же он увидел большую круглую родинку у нее на шее, как у злой тетки из детской памяти, жидкие волосы на лбу, усталые и опухшие жилки на висках, и позволил себе убежать. Он выпрыгнул в подъезд, слетел вниз, вышиб дверь и устремился в сторону дома. В пути шипел: «Между сохой и делом, стоит труд умелый!», «Будешь смотреть вперед, увидишь счастливый народ», «Счастье — это когда, а беда никогда». Он добрался и заперся в собственной квартире. Что-то громадное и незнакомое забилось в нем, этот фантом был больше, чем вмещал в себя его маленький и понятный мир. Куравлеву сразу представился плакат, где комбайн сметает ржаное поле, выплевывая квадратные корсеты сена. Комбайн дергается, трясется и пожирает ниву под палящим калмыцким солнцем. Тут Куравлев вдруг стал плеваться. Он попытался избавиться от этих горячих, колючих и больших сгустков, которые производила его суровая внутренняя комбайн-машина. Потом еле дошел до кухни, выпил примерно чан сырой водопроводной воды, упал на расстеленную постель и провалился в мертвый сон.

На следующий день Куравлев повторил маршрут. Ныне он стоял возле дома номер шесть в известном теперь ему дворе и, задрав шею, наблюдал маленькими, узкими глазками за балконом третьего этажа. Он переминался минут двадцать, желая повторить вчерашнее и вновь спасти волосатую болонку. Но балкон был пуст. Куравлев проигрывал в собственном мышлении спасение животного, бег с собакой у шеи наверх, открытие двери и встречу с Софой, в которой он отчего-то стал нуждаться. Так по кругу шел сюжет в его голове и кончался в Софиной прихожей, затем мозг не знал, как поступать, и история начиналась вновь. В итоге никто не появился, Куравлев устал стоять, еще раз взглянул на пустой балкон и вернулся к себе. Так продолжалось три дня. И вот, зайдя домой на четвертый день, а именно шестого апреля, он сел, положил свои пухлые локти на стол, взял лист бумаги, карандаш и принялся что-то чертить. Он яростно двигал кистью влево, вправо, производил штрих, а далее сдувал остатки графита. На листке стало видно, что Куравлев в рамках собственных способностей попробовал изобразить тот героический поступок, который он совершил у дома номер шесть в известном отныне ему дворе. Это была своего рода карикатура, на которой он, пухлый, но отчего-то высокий атлет, стоит с собачкой в руках, а с балкона благодарно машет девица. Он чертил такие карикатуры одну за другой весь вечер. Потом устал и плюхнулся на постель, усыпив себя этим трудом. 

Так Куравлев перестал ходить во двор той, о ком он не мог забыть, и, доезжая на трамвае до своей остановки, быстрыми короткими шажками спешил вернуться в квартиру. Садился за стол и рисовал эти самые карикатуры на сюжет спасения болонки от смертоносной воли судьбы. Поначалу сюжет разворачивался один и бывал лишь в разных стилевых конструкциях. Но дальше Куравлев начал прогрессировать. К концу месяца на листах случались потопы, где, он, гигантский Куравлев, выпрыгивает из воды, хватает болонку и бежит наверх к Софе. Был сюжет, когда появлялась бомба с надписью: «Страны НАТО». Бывало, что в углу листа ехал огромный трактор с юным и злым трактористом, а Куравлев все так же подбегал, срывал собачку с удавки, а с балкона радостно махала руками Софа. Очередной популярной историей являлся костер, который пылал и дымился на месте, куда прыгал Куравлев, чтобы снять болонку. Пламенем он очерчивал и часть дома, пытаясь убедить всех, что огонь разыгрался не на шутку, а он, большой, крепкий малый, может одолеть большую стихию. 

Куравлев часами занимался рисунками, повторял их, кидал лист в сторону и брался за другой. Его квартира, покрытая желтым налетом времени, теперь вся была в таких листах. За целый месяц она обрела вид камеры заключения. Куравлев ходил по полу босиком, листы прилипали к стопам и перемещались по пространству, как вши на слоне. Куравлев верил — то, что он изображает, правда, не понимал, что это воображение, фантазия, лишь цветные вспышки мозга. Каждый раз, когда он размахивал карандашом, его глаза смотрели куда-то внутрь, и он проживал и проживал свою карикатуру вновь. Каждый лист приносил счастье, но и боль. Боль пустую, будто происходило удаление аппендикса — неприятно, но, по сути, все оставалось прежним. Потом наступала ночь, и иногда Куравлев, не доходя до постели, падал на пол и проваливался сквозь паркет в знакомый ему двор у дома номер шесть. 

Прошло ровно два месяца с момента, когда мир Куравлева разделился на несуществующий реальный и мир бумажный, настоящий и яркий. Шестого июня трамвай ровно постукивал и двигался по собственному маршруту «А». Иногда стреляли искры наверху, иногда скрипели шайбы колёс. Уткнувшись в прохладное стекло окна, спокойно дышал в этом трамвае Куравлев. Он слушал стук, и этот стук давал надежное и комфортное чувство движения. «Машина движется, человек трудится», — улыбался он. Его короткие ножки болтались, а ладонь подпирала обвисшую челюсть. Начался собачий лай. Куравлев ехал после работы. Он отлепил свою щеку от стекла и посмотрел прямо. Впереди стояла девочка с болонкой. Собака все лаяла, пугалась и кружилась. Девочка присела и попыталась успокоить ее — тише, тише…  

Куравлев с каким-то неясным счастьем смотрел то на девочку, то на собаку. Он пытался вместить в голову память. 

— Вы свою суку сейчас успокоите, или я в окно ее выложу, — сказала сухая старуха, подобрав одну ногу в сторону. 

— Она сейчас перестанет, — ответила запуганная девочка, но собака продолжала рычать и кричать. 

— Если она не уймется, девушка, я вашу суку выброшу. Я вам уже сказала! — Старуха плотнее забилась в угол, но вдруг трамвай сбавил ход, она отложила сумку и оперлась на трость, чтобы встать. 

Куравлев это видит. Он тоже встаёт и перекрывает путь старухе в колючем фиолетовом пальто. Трамвай почти останавливается. 

— Ты что? — Старуха посмотрела в глаза Куравлеву. 

Собака все лаяла и лаяла. Куравлев обернулся, взглянул на девочку, потом на старуху и попытался выдавить гнев, чтобы защитить пару сзади, да только изо рта пошла пена, а из щербины в зубах захрипел звук «С-с-с». 

— Ты что, пьяный? — спросила старуха. 

Куравлев затрясся, из его глаз вышибло слёзы, он поднял свой детский кулак и с размаху приложил его к щеке старухи. Та закряхтела и взялась за лицо. Трамвай раскрыл двери, девочка выбежала вместе со своей собачкой. А Куравлев дрожал и так гневался, что пена заполняла уже полподбородка, он все шипел и шипел, а затем отдышался и произнёс: «Жить в количестве бывает тихо, живи в качестве, и будет лихо».

Куравлев доехал до следующей остановки и вышел из трамвая. Он выпрыгнул, и весь его круглый силуэт несколько раз еще поднялся-опустился от приземления. Он сделал шаг и направился просто прямо, перестав помнить себя и погрузившись в какие-то цветные вспышки. Людей было немного. А те, кто были, являлись Куравлеву с одинаковыми лицами оттого, что ум его ослабел. Он узнал Чистопрудный бульвар, устремил свои бурятские глаза на молодых любовников и начал кричать: «Женщина на паровоз!» или «Нашим труженицам — любовь и почет». Те шарахались и уходили по дуге в сторону, а Куравлев провожал их взглядом. Затем он свернул на Покровку. Кряхтел и свистел через щербину, пытаясь что-то сформулировать, но дальше подмерз и свернул, чтобы сократить путь, в переулок. Спустя некоторое количество метров у него «закусился» носок, он наклонился, просунул палец в пятку ботинка, и какой-то шум обдал его уши. Это колосились деревья на ветру, источая стон, подобный океанскому бризу. Он вспомнил сны, поднял голову, его будто трахнуло граблями по черепу, мимо прошла пара близнецов, затем его сердце заколотилось, по маленьким ступням пробежал колючий шок, а на плечо прилетела мучка из парящего наверху голубя. Софа стояла в нескольких метрах и смотрела на Куравлева. Она молчала и дивилась — кого же мне напоминает этот странный большой ребенок?.. А сам он — круглый, с узкими глазами и бурятским лицом, не мог никак вдохнуть, его железы вибрировали на шее, глаза наполнились кровью, а из правой штанины зажурчала теплая неприятность. Он стоял, а лицо начало неметь…

Во дворе Потаповского переулка, напротив дома номер восемь, была тишь. Опустел город к вечеру, захолодало, и замерли вокруг деревья. Можно было лишь расслышать сквозь эту гробовую тишину приглушенный диалог каких-то старинных голосов:

— Говорила я тебе, что поломается шваба!

— Не говорила такого, лжешь! Старая… 

Метки