М

Макаров

Время на прочтение: 4 мин.

Зима как зима. Сталактиты сосулек на трубах, чернильные сумерки. Но вдруг тебе одиннадцать, и вдруг любимое старое платье ужас-ужас, и приходится, уж поверьте, таскать у сестры джемпер и серебряное кольцо с печатью LOVE.

Лав подстерегает на школьных дискотеках, у батареи в подъезде, где оттаиваем мы, оттаивают шубы и шапки — без двух слоёв зима в Комсомольске не примет.

И, особенно, в родинке над губой.

Как-то на астрономии к нам пришла тётка с погонами и жесткой челкой-мочалкой. Мочалка кивала, а губы с морковной помадой стращали:

— Украсть легко! Взял карандаш у соседа по парте — и не вернул. Кра-жа.

Я заерзала на стуле: один угол у сидушки был обломан, и зазубрины рвали нить из чулка. Правым глазом я скосила в сторону Бобкова. Он гонял камешек кадыка, сглатывая, и ни о чем не догадывался. Во вторник я взяла его карандаш, сиреневый обрубок со сточенным ластиком. И не отдала: уж очень сочно писал грифель. Эх, Бобковский, вором меня сделал. Но огрызок не верну.

Из криминального промысла меня выдернул новенький. Челка-мочалка затихла, пока он нырнул в дверь и топтался у доски. Погоны с подозрением уставились на кожаный портфель. На фоне рюкзаков портфель вёл себя вызывающе. Как и новенький. Не дослушав, пока классная выговорит его фамилию, он, широко выгибая ноги, как цапля, и скорбно глядя перед собой, двинулся к свободному стулу.

Лицо его будто плыло по воздуху отдельно от туловища. Классики в рамках на стене оценивали новенького и морщились при виде костюма — серого, из полиэстера с бензиновым блеском. Пацаны, все как один в колючей шерсти свитеров, насторожились.

Но больше других напрягся Комаров. Он хмуро провёл линию от моего лица до новенького и сглотнул. У Комарова были родинки, но ни одной — над губой. 

***

Стул так и не заменили, но я научилась балансировать, и чаще сидела на левой стороне. Правда, в тот день чулки всё-таки пустили дорожку. Она шла издалека.

Уже утром я знала, что сегодня будут бои. Класс лихорадило с первого урока. И за секунду до последнего звонка пацаны вскочили, фальстартом бросая учебники, и, как селевой поток, вытекли в коридор. Снизу бурая, сверху румяная толпа неслась по лестнице, вызывая один трепет у первоклашек и совсем другой у нас. Мы с девочками притихли и, храбрясь, выглядывали в окна класса.

На сплюснутом школьном дворе вырастали крепости. Пацаны вспомнили предков-охотников и, следуя инстинктам, заготавливали оружие — на наше счастье, не камни и палки, но снежки. Не все понимали, почему так. Но каждый знал, для какой девочки месит снег и, забыв о варежках, дует на пальцы с заусенцами.

Минуты таяли, как и терпение завхоза. Солнце, на всякий, спряталось за панельки, путаясь в ржавых антеннах. Темнело быстро, и школа выталкивала нас во двор. Наконец, мы лужицей вытекли на крыльцо. Бежать! Бежать в соседний двор, но сняв шапку и рассыпав волосы по плечам, потому что он смотрит. Потому что хочу, чтобы смотрел.

Снежки слепят. Больно бьют даже через шубу. Особенно метко запускает Комаров. И откуда такая сила в коротышке? Уже под рукой шершавое ребро школы, спасительный поворот, но Комаров попал. И сапоги скользят по корке, и я падаю в костлявые ветки. Внутреннюю сторону бедра саднит, должно быть больно, но я вижу лишь тень: уворачиваясь от снежков, она — он! — несётся ко мне. Варежки прочь. Руки в цыпках, но ловкие: одна, ещё одна. Пальцы снимают вязаные петельки с толстой ветки и испуганно касаются голой кожи. Дорожка на ткани, а внутри синяк сворачивается в бордовую кляксу.

Или в родинку над губой?

Бой окончен. Он идет за мной по дорожке. По белой полоске кожи на черном вязаном чулке. Петелька, еще петелька. Шаг, ещё шаг. В груди через джемпер сестры тарабанит сердце. Мне нужно нырять в подъезд, я медлю, но соседка подталкивает, и вот лифт, кашляя тросами, привозит на восьмой этаж.

Дверь деревянная, общая. Потом наша, тяжеленная, из металла. Мокрый рюкзак летит на пол. Нога тут же ноет, а ещё говорят, что родные стены помогают. А меня тянет к окну. И да. Под фонарём стоит фигурка. Через пару минут сдвигает шапку-пломбу на затылок и уходит, по-родному выгибая ноги. А мне то больно, то щекотно в темноте.

***

В густых зимних сумерках — воскресным вечером после мультфильмов — Комаров приперся ко мне домой. Я удивилась примерно, как если бы ко мне зашла Галина Сергеевна. И ей бы я обрадовалась больше.

Мама сердито царапнула меня глазами, но так, чтобы гость не заметил. И пошла дожаривать картошку. А я закуталась в короткую фланель, пряча синяк: халат удивился не меньше моего.

Мы сидели на ковре в детской. Свет лампы рассеянно огибал лицо Комарова и его серый, будто пыльный, свитер с ромбами. Всю зиму Комаров жил в этих колючих ромбах. Он и сам походил на клок шерсти: выцветшие носки перетекали в брюки, те в ромбы, а завершала дело кудрявая спираль над бровями. И только глаза зло поблёскивали в темноте. Зима высосала цвет из Комарова, и я бы вряд ли узнала его на улице. Но куда деться от него дома?

Не разгадаешь, чего он хотел. Я тихо прокалывала темноту фразами об одноклассниках, а он молчал, больше слушал. И прятался в броню свитера. Потом резко поднялся, отказавшись от маминой картошки, поймал меня глазами напоследок и ушёл в зиму. Но след оставил. Снова. Когда я встала проводить его, то впечаталась поясницей в край шкафа. Звездочки запрыгали из-под век к окну и расселись над сопками. Так лучше, Комаров, пусть освещают тебе путь до Дикопольцева, уже поздно, там мало фонарей.

***

На следующий день я вбежала в класс на большой перемене. Со сбитой челкой, незаметно подтягивая чулок: мы тогда ещё не ходили, только бегали. На парте все было так, да не так. Из учебника торчал бермудский треугольник записки: ни имени, ни привета. Зато сразу к сути. На бумаге было нацарапано:

— Тебе нравится Макаров?

И знакомая колючая злость.

Рука сама потянулась к пояснице.

Класс сжался до тетрадной клетки, и я выскочила в коридор. В школьном туалете было светло, солнце слепило, отражаясь от кафеля. Но влажный завиток раковины холодил пальцы. В зеркале алели мои щёки с белым пятном вокруг губ: так приливала кровь к лицу.

Вернуться в класс нельзя.

И тут кабинка выпустила из объятий Кобылеву. Мы не дружили близко, но я почти любила ее за румянец, за веселость. Она спросила, как дела, считав мою растерянность, а я показала мокрый листок. Кобылева уточнила, чьи буквы, и сразу вынесла приговор:

— Чего тут думать? Напиши: «Комаров, ты дурак!»

Вода в бачке весело журчала, и я расхохоталась. Стало легко. Завернув кран, побежала в класс. Там обогнула гребень сидушки и всунула листок в учебник Комарова. А после вильнула к Бобкову:

— Макс, так где ты покупаешь карандаши?

Метки