П

Писательский марафон «Метаморфозы»

Время на прочтение: 12 мин.

Осенью 2021 года в Creative Writing School проходил открытый писательский марафон «Метаморфозы». Мы предложили участникам поразмышлять на тему перемен и обновления, ведь осень как раз то время, когда старое уходит в землю, а природа меняет свое обличие. Самые интересные результаты марафона — в нашей подборке.

Екатерина Каграманова

*  *  *

Смотри наверх. Куда ещё смотреть,

Когда от года остаётся треть —

Та самая, где холод и усталость,

И свет течёт, как драгоценный сплав,

А ты — сосуд прозрачного стекла,

Вмещающий в себя такую малость.

Такую малость, крохотную часть,

Что как не испугаться, не пропасть,

Когда вокруг всё станет осыпаться.

А время истекает, как смола,

Камедью из шершавого ствола,

Прозрачным светом, бьющим через пальцы.


Ася Иванова. Хлопья

— Ты замечала, что теплая вода слаще? 

— Что? 

— Ты замечала, что теплая вода слаще? 

— Нет… 

— Я тоже. А сейчас пью, и она слаще. Удивительно, правда? Как много вещей мы не замечаем… Да ведь? 

— Что? 

— Удивительно, как много вещей мы не замечаем. 

— М, да, наверное…

— Ты когда-нибудь думала о людях, по-настоящему нуждающихся в тебе? 

— Что? 

— Говорю, ты когда-нибудь думала о людях, по-настоящему нуждающихся в тебе? 

— Не помню… 

— А я думал… вот Федя — он же без меня не сможет, верно? Если я перестану о нем заботиться, то кто будет? По крайней мере, вряд ли кто-то станет делать это так же хорошо, как я, согласна? 

— Не знаю… 

— Или вот Степан. Степан без меня точно пропадет. Иногда, знаешь, я прихожу, смотрю на него и вижу, как он беспомощен, как его никто больше не слушает, как он никому, кроме меня, и не нужен… 

— Угу.

— Слышишь, мам? 

— Никит, давай доедай хлопья и пошли, а то в сад опоздаем.


Мария Доронина. Спор о жаре и холоде

Споры эти были бесконечны. Тем более что в тесной дачной кладовке и заняться больше нечем.

— Нет, нет, вот уж как ни убеждайте, а глупость несусветная! Да каждая травинка, букашка лету радуется. Тепло! Солнце так и печет, все благоухает, кузнечики нескончаемо стрекочут. И небо бездонное, бесконечное, — восхищались теннисные ракетки. — И мячик летит в нем, летит, будто птица! Что и говорить: вы просто не видели.

—  И видеть нечего, — чуть сварливо отвечали лыжные палки — великие охотницы поспорить (сами лыжи, создания более степенные и склонные к философским размышлениям, помалкивали). — Трава и трава — скука смертная. Вот посмотрели бы, как сверкает на солнце снег. Как искрится! Волшебство, да и только. Весь мир как картинка.

— Так у нас есть самый лучший арбитр: все люди лето обожают, а как осень наступит — куксятся.

— Люди зимой самый веселый праздник справляют. Никогда так не веселятся, как в Новый год.

Аргументы повторялись по кругу, как и сам разговор. Но время шло. Инвентарь изнашивался. Сначала треснула одна из лыж, не сумев осмыслить кантовскую максиму, потом и ракетки начали выходить из строя: одна ручка вовсе сломалась, другую приходилось вправлять после каждого удара — и бедолаг забросили на антресоли. Там они скучали и покрывались пылью, пока однажды особо снежной зимой ребята, обнаружив этакое сокровище, не решили, что лучших снегоступов не придумаешь. Целый день бывшие ракетки помогали исследовать окрестности дачи, а после, еще покрытые снежной пудрой, отправились на прежнее место — в кладовку.

— Вот это да, старые знакомые! — обрадовались они, увидев лыжные палки, в гордом одиночестве занимавшие угол. — Ну и денек! Какой славный морозец, какой рыхлый, рассыпчатый снежок. Бодрость и легкость — вот что такое зима!

— Кому что, как говорится, — проскрипели палки. — Для скандинавской ходьбы нет ничего лучше погожего летнего дня. Ни тебе стужи до костей, ни гололеда. Жаль вот лето у нас короткое: и прогреться не успеешь — опять постылая зима. 

— Что ж вы раньше говорили?!

— Путаете с кем-то, — буркнули палки и замолчали.


Дарья Андреева. Сделка

Несмотря на потертые джинсы, остиновский свитерок и маленький скол на металлической оправе очков, риелтор Сергей Иваныч был дядька прожженный. От него даже попахивало какой-то гарью: то ли куревом, то ли еще чем. 

— Вот, могу предложить двушку в Дальнемосковском. Новостройка, инфраструктура еще в процессе, двадцать минут на маршрутке до Теплого Стана… 

Я с тоской смотрела на экран его компьютера. Серые поля, серые соты недостроенных корпусов, серое огромное небо. 

— Или — примерно в те же деньги: однушка на самом Теплом Стане. Вторичка, семьдесят второго года. Ну, первый этаж. Зато парк рядом, пруд… 

На экране замелькали бабушкины люстры и серванты, убитая пластиковая кухня, тесненький санузел. 

— А больше ничего нет? 

— Чтоб ежемесячный платеж по ипотеке не превышал тридцать тысяч? Боюсь, ничего. 

Вот ведь она, взрослая жизнь. В детстве живешь и даже не сомневаешься: то, что у тебя есть — прекрасно и иначе быть не может. Потом подрастаешь и понимаешь: может и обязательно будет! Лучше, больше, краше! А потом вбиваешь свою зарплату в ипотечный калькулятор — и учишься смирению. 

— Значит, либо решетки на окнах, либо… как там у Слепакова? Самосвалы рядом разгружают навоз, боже, неужели это чудо сбылось? 

Моя бы воля, поселилась бы я на берегу не какого-то теплостанского пруда, а самого настоящего теплого океана. Не в модном месте — спасибо, обойдусь, — а попровинциальней, поглуше. Сидела бы на балконе в халате, бескрайний закат бликовал бы на экране макбука, а я бы копирайтила и эсэмэмила в Москву, тревожно спящую, словно невротик на снотворном. Черный вулканический пляж, старые машинки с обтесанными бамперами, захолустный магазин, где морозильники настолько слабые, что коробки с замороженными наггетсами отдают мокрым картоном. Тишь, гладь, чайки. 

— Ну что ж, — сказал риелтор, — и это можно организовать. 

И подмигнул. Я вдруг заметила, что один глаз у него серый, а другой — зеленый. 

— И балкончик, и океанчик — можем справить! Молокопродукты из этих холодильников, конечно, покупать не рекомендую, но, впрочем, местные не травятся… 

Как он услышал мои мысли?! Неужели я все это вслух произнесла? Меньше надо ночами работать… 

— С платежом ниже тридцати тысяч? — хмыкнула я. 

— Ну, тут другая валюта в ход идет… 

— Это какая же? 

— Да по-разному. Например, языком заплатить придется. Привычками всякими: знаете, кефир там, гречка… Любите? 

— Люблю, — призналась я. — Гречку на кефире. На завтрак ем. 

— Ну вот. А тут гречки с кефиром не будет. Ну, зато паэлья какая-нибудь, морепродукты… Снега, опять-таки, никакого. На лыжах не покататься, снеговика не слепить. Листьями желтыми осенью не пошуршать… 

От его серьезного тона мне стало слегка не по себе, но я лихо фыркнула: 

— Ну, без снега я уж как-нибудь обойдусь! С паэльей-то! 

— Дело хозяйское! Только обратного переезда нет, вы имейте в виду… 

Тут уж я засмеялась, и Сергей Иванович тоже улыбнулся. Ну и шуточки у него! 

— Слушайте, — азартно проговорила я. — Раз вам такое под силу — а в другое время можете? Я, может, усадебку хочу! 

Чтобы библиотека, а за окнами — лес. Чтобы лупилась штукатурка с колонн, обнажая деревянное нутро. Тишь, гладь и… не чайки, а воробьи, что ли, пляшущие в старенькой беседке. И из этой терпкой бунинской благодати копирайтить и эсэмэмить в Москву… хотя стоп. 

— Усадебка подороже выйдет, — вздохнул Сергей Иваныч. — Гаджеты разрядятся за день, интернета нет, лекарь, если что, один на весь уезд и лечит кровопусканием. Стрижки вашей и джинсов не поймут-с. Но это ничего: волосы отрастут, платье… 

— А как же я работать буду? — испуганно перебила я, забыв, что мы только шутим — кто кого перезубоскалит. 

— А работать вам не придется! — просиял Сергей Иваныч. — У вас же крестьяне будут! Вы их секите почаще — больше толку выйдет. Будете у окошка сидеть, вышивать, романы французские читать… 

— И что, это тоже в ипотеку? — жалобно спросила я. 

— Ну конечно! Электричество и интернет — тело долга, а стрижка, джинсы, избирательные права — это так, проценты. 

— И как долго платить? 

— Так всю жизнь, милочка! Всю жизнь!

В полированной столешнице отражалась моя обкорнанная башка. Рядом с компьютером Сергея Иваныча лежал смартфон, на заставке — корги Фил, в рабочей почте одиннадцать непрочитанных писем. Надо уже решаться и за работу… 

— Давайте однушку на Теплом Стане, — вздохнула я. — Окна-то на подъезд или во двор? 

— Во двор, — живо отозвался Сергей Иваныч. — Дело ваше! 

Стены обдеру, на них обои под покраску — сразу станет светлее. Кухню, конечно, придется менять, на мебель в комнату уже не хватит — перекантуюсь пока что на надувном матрасе, поставлю вешалку из «Икеи». И стол к окну — эсэмэмить и копирайтить. Вечером буду ходить с Филом на пруд. Тишь, гладь и утки, а зимой — коньки. 

— Оформляем? 

Я кивнула. 

Сергей Иваныч встал и, чуть прихрамывая, пошел к сканеру с моим паспортом в руках.


Вера Малкина. Венечка

— Ну здравствуй, Венечка.

— Чего припёрлась?

— Пирожков тебе принесла, с капустой.

— На кой чёрт мне твои пирожки? Никогда они мне не нравились.

— Врёшь ты всё! Это ты только вид делал. А как я в садик на работу, ты их все и съедал.

— Дура ты, Маня! Я их Дружку скармливал. Пока он не сдох. От твоих пирожков, кстати, очень может быть.

— Да ты, Венька, совсем уже, что ли?

— А чего это у тебя в сумке булькает?

— Не твоё дело. Ты уже своё выпил.

— Я тебе сейчас покажу «не моё дело»!

— И что же ты мне сделаешь? Что?

— А вот возьму и все твои побрякушки из ушей повыдёргиваю. Намалевалась-то. Тьфу! Смотреть противно. Кляча старая.

— От старика слышу.

— Какой же я старик? Мне всего семьдесят шесть, а тебе восемьдесят один. Выходит, я моложе. Наливай давай! Много не пей. Тебе ещё четыре часа домой добираться.

Двое мужчин стоят неподалёку. У одного в руках лопата.

— Слышь, опять эта бабка в шляпе сама с собой разговаривает.

— А ты подойди.

— Да, толку-то от неё.

И всё-таки он встаёт.

— Добрый день, бабушка.

— А?

— Добрый день, говорю! Могилку-то приподнять надо. Вон земля как осела.

— Вроде ж недавно поднимали.

— Ну как недавно. Четыре года уж прошло.

— Как четыре? Не могу я сейчас. Попозже.

— Ну, смотрите сами. Пока ещё цены старые.

Дождавшись, пока мужчина уйдёт, она смотрит на улыбающееся с мраморной плиты лицо мужа.

— Видишь, Веня, опять деньги вымогают.

— А, ты, Маня, не давай! Борись! Я ведь хоть и груб с тобой, а всегда за тебя. Ты же знаешь!

— Знаю, Венечка, знаю. На том и держусь.


Ольга Софинская. Черный и Лысый

— Смотрю на все это и прямо страдаю. Быстрее бы уже октябрь! — Черный презрительно фыркнул, отворачиваясь от окна.

— Что вы, что вы! Я хоть и совсем недавно здесь, но не понимаю, как же может быть иначе? Вот сейчас солнышко, птички чирикают. Вон Наташа с голыми лодыжками выпорхнула из подъезда и весело пошлепала по тротуару. Жаль, не успел приложиться… — Лысый разочарованно облизнулся, подпирая лбом освободившееся окно.

— У меня от этой жары прямо псиная одышка. Самому от себя противно! Нет, осень и зима куда приятней и без всяких там лодыжек. Да и стар я уже, чтоб на ноги внимание обращать. Вот представляю, как вытягиваюсь на пестром пледе поверх дивана, — Черный закатил глаза от удовольствия, — а на улице словно молоко везде разлито! Все белым-бело! Да так, что пол-окна снегом завалило. А у нас тут батареи работают, телевизор фонит и никуда идти не надо. Представил? Наташка твоя с улицы заходит, прозябшая, румяная, за ней колкий шлейф уличного морозца увивается. Она его вместе с пальтишком сбрасывает, тебя в охапку сгребает, и вы вместе клубочком на диване греетесь. 

— Ой, как здорово вы рассказываете. Быстрее бы уже эта осень с зимой!

— То-то же. Ты хоть и сфинкс египетский, а русский холод полюбишь, обещаю, — промурчал победоносно Черный и пошел лежать на прохладный кафель в ванной.


Владислав Манулкян. Любек

В этот день я понял, что нет на Земле города лучше для меня, чем Любек. И все мои жалобы на скуку провинции в одно утро распались, как песочный замок, высохший на балтийском ветру. Не только я — никто в городе, никто в Германии не забудет этот день, и ещё долго будут вспоминать во всём мире.

Каждое утро я выхожу из дома в маленьком дворике между любекским Катаринеумом и улицей Колокололитейщиков 6 прямо у храма св. Прокопия Любекского и Утюжского. Звонки гимназии ещё не зазвонили, а колокола церкви св. Екатерины Александрийской давно пробили семь часов. Пожилая Фрау Эрбе уже курит трубку, читая свежую газету, и аромат её кофе в любое время года согревает сердце и бодрит тело. 

— Мойн-мойн, — приветствует она, и я приподнимаю шляпу, желая ей чудесного дня. 

Но в это утро не видно во дворе ни её седой причёски, ни ветерана Герра Эрлиха — нашего дворника. Все — и стар и млад — выбежали на улицу. Кажется, лишь я всё проспал за моими ночными бдениями над переводом «Гипериона» для мюнхенского издательства Вильгельма Хейне. 

Если встать пораньше, можно услышать, как в открытых окнах дома напротив печатает туринская машинка Olivetti Lettera 22 салатного цвета. Любек, мой любимый город, что за счастье жить в каких-то ста метрах от двух нобелевских лауреатов. Но в это утро свет не горит в доме Гюнтера, а у входа в дом Брандтов толпа. Не пройти. 

Я заставляю себя каждый божий день нахаживать хоть небольшой круг, даже когда не поспеваю с переводами и не сплю ночами. Мои утренние прогулки проходят мимо Любекского театра и дома Будденброков. Если ноги совсем не слушаются, отсиживаюсь на скамейке рядом с медным чёртом у церкви св. Марии. Он благодарный слушатель и хороший советчик. Но в это утро вокруг него пляшут дети, дарят ему пёстрые шарфы и целуют в полированный нос. Иные танцуют, будто три года не давали Рождества, а тут случилось внепланово. 

В лучшие дни я поднимаюсь на башню церкви св. Петра. Ветер на такой высоте стоит жуткий даже летом, но вид открывается на все окраины города. Когда-то тебя звали Любице — «любимая» на языке славян-ободритов. Тебя брали и датчане, и французы. Именно тебя звали родиной марципана, кирпичной готики и северной Венецией, перекрёстком, на котором встречались все пути, ведущие к северным народам из южных морей. Ты был самим центром немецкого Ганзейского союза. А всего полвека назад утратил статус вольного имперского города, что сыны твои выкупили у императора Священной Римской империи. И кто знает, если бы граждане Бремена, Гамбурга и Франкфурта-на-Майне также не пустили Гитлера в тридцать седьмом, может, и их лишили бы привилегий вольных городов.

Но в это утро я не дошёл бы до церкви св. Петра, зайди я хоть на час в кафе «Нидереггера». Город как будто вскипел небывалым праздником. И даже столь угрюмый холостяк, как я, улыбался прохожим, словно первый снег выпал, и даже отдался танцу с какими-то дамами прямо на площади ратуши. 

Праздник продолжался весь день. Я плакал и целовался со случайными и знакомыми студентками, мне наливали и передавали тарелки с пирогами из булочной «Юнге». В какой-то момент я оказался на лодке вместе с двумя инженерами из Лазерного центра, а к вечеру обнаружил себя в обществе вокалистов за столами любекского «Картофельного подвала» возле больницы св. Духа.

Стёрлись границы между студентами и профессорами, между официантами и людьми деловыми, священниками и женщинами вольных ремёсел, словно вся страна готовилась, тужилась, ждала именно этот день, чтобы между востоком и западом никогда больше не было границ. 

Не уверен, помог ли мне Герр Эрлих подняться по лестнице к двум часам ночи, или, скорее, я поддерживал его возвышение на последний этаж, но когда тело моё нашло покой возле печатной машинки, я понял, что никогда не покину этот чудесный город.


Светлана С. Брин

Видели бы вы его, моего Брина!

Дедушка говорит, что, когда возвращается домой из паба, земля под ногами  ходит ходуном. Дедушка говорит, всё это оттого, что Большой звёздный пёс играет ночами нашей планетой в мячик. Так вот! Пёс из звёзд такой огромный, каким бывает только ирландский волкодав. КАК И МОЙ БРИН!

О, видели бы вы его!

— Бри-ин! Бри-и-ин! Ну где же ты?

Мама рассердится. Её гнев вспыхивает легко, как торф, которым дедушка вечером топит печку. Как же приятно развалиться возле неё на плетёном ковре. Уж возле печки-то совсем невмоготу представить, что где-то может быть холодно. А сейчас не надо и стараться, бр-р.

— Бри-и-ин!

Когда мама злится, в ее рыжих волосах бегают красные молнии. Клянусь! А зелёные глаза будто выстреливают в тебя иголочками. Стало совсем темно.

Брин хоть и щенок, но очень умный малый. Так говорит дедушка, когда стягивает сапоги на кушетке, что стоит у самой входной двери: «Твой Брин, Аодх, очень умный малый. Редкий пёс!»

Рядом с кушеткой, под окнами, сколько себя помню, сушатся бараньи шкуры. Если во время дождя я не успеваю быстро закрыть ставни, как велит мама, на шкуры попадает вода, и вся кухня, а потом и комната, заполняются животным запахом мокрой шерсти. В очаге тлеет торф, в ставни стучит ветер с дождём. Мама, дедушка, бабушка и я сидим в комнате, будто первобытные люди в своей пещере. Пьём чай, и если бабушка не рассказывает легенды о Банши, сладкоголосых арфах Дагды и наших предках — кельтах, то мама с неутомимостью волн Ирландского моря припоминает мне мою нерасторопность: «Ну, я же просила! Разве  это сложно? Сразу закрыть окно. Теперь этот запах повсюду!  А у меня мигрень».

Так вот. Мой Брин — умный малый, поэтому гуляет без поводка. Сегодня мы ушли от деревни дальше обычного и… О, если бы только я знал! На окраине леса, в который ходить мне строго запрещено, мелькнула красная лисица. Я не поверил своим глазам! А мой Брин поверил. И  не слышал уже ни моих окриков, ни своей клички. 

Я рванул за ним. У меня на пути вырастали огромные валуны, я перепрыгивал их одним махом: — Хок, хок! Хок, хок!

Я спотыкался о запутанные корни деревьев, и не раз моя голова оказывалась на подушке изо мха. Но я поднимался и продолжал погоню.

— Бри-и-ин! 

Я бежал, бежал, бежал и бежал. Но мой Брин давно скрылся из виду. И если честно, я понятия не имел, где нахожусь и куда мне идти. Стемнело. И вот мне только и остаётся что звать его: 

— Бри-и-ин!  

Звать, чтобы не слышать всех этих скрипов и шорохов, чтобы не вспоминать рассказов бабушки о лепреконах и волках. Чтобы не умереть со страха. 

— Бри-и-ин! О, мой Брин, где же ты?

Мама, наверное, уже приготовила ужин. Уж если размечтаться: бекон с тушеной капустой и картофельные оладьи. Застелила холщовым отрезом наш небольшой, крепко сбитый деревянный стол. Толстые, круглые деревянные ножки скрипучих табуреток оставляют еле заметные борозды на глиняном полу: всё семейство садится ужинать. Пуще трели соловья меня бы сейчас обрадовала одна простая песенка: стук глиняных ложек о мамины любимые красные пиалки.

Но, погодите, что это?  Будто лесной дух играет с моим разумом. Я вижу огни. Откуда здесь взяться огням? Может, это домики Адера — соседней деревни? Но! Разве это возможно? Огни двигаются. Нет, постойте!  Они приближаются! Огни идут на меня! Где же ты, мой бедный-бедный малыш Брин?

— Аодх! Ао-о-одх!

Откуда они знают моё имя? Бабушка говорит, что лесным духам известно всё.

Темнота.

Я забрался под тяжёлое овечье одеяло с головой. Потрескивает очаг. На соседней кровати обычно спит мама, но сейчас мама на кухне, о чём-то спорит вполголоса с бабушкой и дедушкой. Нас разделяет крепкая деревянная дверь, обрамлённая  неровными, выструганными дедушкой лично дощечками. Как вы поняли, ничего не расслышать. Ну и ладно, ведь моя голова стала весом с гигантский валун, что растёт на развилке дорог у огромного дуба. Глазом не моргнуть, ухом не повести. Засыпать НЕЛЬЗЯ! Я не забыл про тебя, мой дружочек. Как ты там? Догнал ли лисицу? Нашёл ли, где переждать ночь? Не встретил ли на своём пути одного из тех огромных волков, которые не первый год наводят страх на деревню? Ох, Брин…

Когда меня нашли, мамины глаза не выстреливали злыми иголочками, хотя я боялся! Они были красными, как плоды земляничного дерева. И полнились слезами, как горное озеро в апреле — водой.

Я бы ни за что не оставил моего Брина одного там, в лесу. Думаете, кто-то меня спросил? 

Дома лучше всего: о, моя тёпленькая кроватка, грубый тёмный комод со щербинками на дверях, мамина перина, ни с чем не сравнимый аромат поздних яблок и цветков Вероники лекарственной — луговой травы, которую бабушка собирает и сушит на зиму маленькими букетиками, что развешивает на крепких белых нитках под потолком. Как стыдно за это предательское счастье. Перед моим другом, перед моим верным и храбрым щенком. Но я не так плох, милый Брин. Жду, пока все заснут. Чтобы! Что-обы… А они всё болтают.  О, Брин.

Всё кончено. Я понял это, когда меня разбудило солнце. 

Сперва луч присел на клетчатую занавеску. Прошёлся по комоду, о котором вы уже слышали. И остановился на мне. Вот я и проснулся. ПРОСНУЛСЯ. Когда не должен был спать ВООБЩЕ.

Я стал предателем. Я был разбит. Я потерял друга. Хуже. Я бросил друга в беде. И его съели волки. Заколдовала хитрая лисица или. Утащили к себе лепреконы. Мне больше никогда не услышать твой лай, друг. Прости меня, милый Брин. Прости, мой долговязый щен. Прости, светлая душа. Ведь себя я не прощу никогда.

В комнату осторожно заглянул дедушка. 

— Расстроился из-за Брина? 

Ещё бы, расстроился. Расстроился — не то слово. 

— Напрасно.

— Что-о?! Напрасно? Дедушка, как ты можешь так говорить?

Дедушка ничего не ответил, но просунул в приоткрытую дверь ногу в широкой брючине и стал выписывать ей странные кренделя. Нет, меня точно заколдовали лесные духи! Я, наверное, лежу сейчас в лесной чаще, а всё это — колдовской сон.

Брючина дедушки не прекращала вертеться, пока из-за неё не показался… Да не-е-ет! Да точно! Чёрный нос.

А пото-ом…  и усы!

Не может этого быть!

И косматое ухо!

— Брин! Бри-ин! Бри-и-ин!

— Забыл тебе рассказать, — сказал дедушка. Можно подумать, его кто-то сейчас слушал! Брин крутился на одеяле юлой, норовя зализать меня до смеху, и поскуливал от усердия.

— Забыл тебе рассказать, — сказал дедушка. — Что ирландский волкодав всегда находит свой дом.

Метки