Прямо пойдешь — к смерти придешь, потому что нет больше дома, нет веранды, увитой виноградом, нет мамы, и папы нет, поэтому лучше по той дороге не ходить, лучше сразу налево свернуть, пройтись по тропинке из серых плиток до выгоревшей дощатой постройки, похожей на стоячий гроб.
Настя идет, стараясь не смотреть направо, на черный дом, без углов он теперь, одни угли — обугленный. Идет, приминая траву, на ноге браслет бубенцами звенит серебряными, муравьев распугивает, те в разные стороны рассыпаются. Дверь открывает, внутри пауки сидят, Настя уже не боится их, как в детстве, берет веник, паутину на него наматывает, как сахарную вату на палку, и в траву стряхивает. Потом вытирает треснутый пластик, садится, локти на бедра кладет, ладонями щеки подпирает и в открытую дверь смотрит. Снаружи шмели летают, исчезая в пышных цветках жасмина, в незапятнанные времена посаженного матерью. Верен был расчет: от туалета с тех пор веяло не законсервированным в земле содержимым — едким, гниющим. Сладкий запах белых лепестков стоял, и бабочки летали. Бабочки, не мухи навозные. Настя стала разглядывать одну, рыже-шершавую, которая села на розовый палец ее ноги.
Бабочка замерла на семь Настиных вдохов и восемь выдохов, затем крылья ее распахнулись, как страницы упавшей книги, и унеслись оранжевым всполохом в голубую щель. Настя представила, что вот так же, сквозь окна и двери дома, брызгал тогда огонь, только крылья у него были выше крыши, и выше деревьев, и заслоняли собою небо.
Настя вышла вслед за бабочкой, поплыла по лохматой дикой траве и оказалась на колченогой скамейке с видом на смерть. Стала вглядываться, представлять. Поначалу не получалось — видела лишь обгоревшие бревна, блестяще-черные, как клюв ворона, что застыл на электрическом столбе. Тогда Настя закрыла глаза, и в голове стали проявляться смазанные кадры прежнего бытия.
Вот розовый сайдинг стены, прозрачность окон, в них — мать, в кресле, с книгой, загорелое ее плечо иногда вздрагивает, прогоняя муху, та срывается с места и надоедливо прописывает в воздухе букву З, пока снова не сядет на какую-нибудь часть маминого тела. Бабушка идет по дорожке, с ведром в руке, в ведре — сорняки, вырванные с корнями: сныть, чертополох, лебеда. Отец курит, положив ногу на ногу, совсем рядом, на той же скамейке, хотя она уже не совсем та — та была белая, свежевыкрашенная. Затем люди исчезли, завибрировал ветер, дом опустел и заснежился. Стоял так несколько секунд, пока не сменился новым воспоминанием.
Тогда уже все умерли, будто сговорившись, друг за другом. Дача осиротела, никто там больше не жил с апреля по октябрь, как раньше. Настя появлялась, но редко, так что дом стал хворать — пол прогнил, расшаталось крыльцо, в теплице поселились сорняки. Приехала Настя в майский день однажды и, переступив порог, сразу почувствовала — ушли отсюда родные души, хотя и после смерти здесь еще жили и Настю оберегали. Пусто, пусто, отчего так пусто, думала Настя. Куда вы ушли и зачем? Никто не отвечал, только занавеска на ветру дрожала, обнажая открытый оконный проем веранды.
Пошла по следам преступления, подмечая смятую бутылку «Оболони», синюю пачку LD, сброшенное с кресла покрывало. Настя слышала, как бьется нервное сердце, но двигалась дальше, и, когда оказалась на втором этаже, поняла окончательно, что дом осквернен. Шкаф был выпотрошен, вещи раскиданы, пол усеян бутылками, а на электроплитке стояла кастрюля с заплесневелым содержимым, от которого Настю чуть не стошнило. Постель смята в противный ком, на простыне и матрасе — желтые пятна, любимый Настин медведь растерзан, в углу — ведро с мочой.
Растирая по лицу слезы злости и обиды, стала выбрасывать вещи с балкона, а потом носить их в дальний угол участка, где стояла ржавая железная бочка, в которой мать сжигала ненужное. Бросала в нее все, к чему прикасались руки нежданных гостей, смотрела, как горят подушки, бабушкин халат, папины рубашки, как плавятся глаза медведя. Огонь дрожал и шипел, Настя поила его бензином, цветные вещи превращались в черное, и густой антрацитовый дым змеился в безоблачное небо, словно стремясь прикрыть его бесстыжую лазурную наготу. Когда все, что можно было сжечь, сгорело, стала собирать мусор. Кастрюли, чашки, ведро, бутылки — ничего, ничего нельзя оставить. Помыла полы, проветрила комнаты и уехала. Всю дорогу до дома думала, как сделать так, чтобы никто никогда больше не проник в цитадель ее памяти.
В городе, однако, Настю поджидали экзамены, так что пришлось смахнуть с рабочего стола все, что не касалось зарубежной литературы двадцатого века. Настя похудела, питаясь на завтрак Альбером Камю, на обед — Маркесом, а на ужин — Сартром. Когда дело дошло до неизвестного Насте ранее Кортасара, она решила начать сначала — открыла первый его напечатанный рассказ «Захваченный дом». «Дом нравился нам. Он был просторен и стар, но главное — он хранил память о наших предках», — так он начинался, а заканчивался тем, что дом, как это и следовало ожидать из названия, захватили, а героям рассказа не осталось ничего, кроме как уйти, оставив деньги, книги, вещи. Настя легла на диван, прикрыв глаза, чтобы подумать над смыслом. Но тут позвонили, сказали — из УВД, голос представился следователем, назвал Настю по фамилии, имени, отчеству. Настя приготовилась к тому, что сейчас попросят пин-код от карты, однако спросили другое. Вам принадлежит участок в селе Ульяниха, во Владимирской области? Дело в том, что был совершен поджог, дом по названному адресу сгорел, идут следственные мероприятия по поиску лиц, причастных к поджогу. Совсем-совсем сгорел, Анастасия Игоревна. Дотла. Вы поезжайте посмотрите, заодно к нам зайдите — нам от вас заявление нужно. Хорошо, ждем вас завтра в 14.30. Посидите у кабинета, я сейчас к вам подойду. Ваш паспорт. Распишитесь еще вот здесь и вот здесь. Ищем, у нас уже есть наводки. Да зеки это, алкаши. Зачем им это было нужно? Знаете, Анастасия Игоревна, вам их психологию не понять, она у них, скажем так, отличается. А вы дом не страховали? Это вы зря, конечно. Можно было бы компенсацию получить.
Настя почти досмотрела воспоминание, как ее окликнул голос.
— Настя, ты что ли? Девочка моя, сколько ж ты тут не была? Года четыре я тебя не видела! Заросло тут все совсем, надо бы тебе участок продать, а то сейчас, знаешь, закон такой есть, что если не ухаживать, не строить ничего, то могут землю изъять. Так что ты на продажу ее выстави. Тебе одной здесь чего делать?
— Баб Галь!
— Чего?
— Можно у вас газонокосилку одолжить?
Настя ходила с триммером по участку, и сорняки в этой битве падали замертво. В воздухе разливался запах бензина и свежескошенной травы и летала зеленая пыль, оседая на Настиных ногах и руках. Солнце теннисным мячом катилось к горизонту, минуя сети легких облаков, но застревая в ветках яблони. Газонокосилка ревела, однако сквозь шум Настя слышала голос матери, который подсказывал ей: вон там аккуратнее, не срежь флоксы, они многолетние, могут расцвести к августу. Возле кустов обязательно покоси, смородина уже созреть должна, соберешь и домой возьмешь, ты же любишь красную. Возле летней кухни не напорись на доски, из них ржавые гвозди могут торчать. Ну и пора уже заканчивать, надо на последний автобус тебе успеть, ты лучше еще приезжай, мы тебя будем ждать, скоро вишня пойдет, потом — яблоки. В позапрошлом году такой урожай был, да весь пропал, хотя можно было засушить, компоты бы всю зиму варила, витамины тебе для здоровья нужны.
Настя закончила косить и пошла на последний автобус. Солнце уже разбилось об землю, но еще продолжало светить в спину, растекаясь по траве и асфальту. Синяя Настина тень, плывущая впереди, становилась все длиннее.