С

Святочный рассказ и с чем его есть сегодня

Время на прочтение: 9 мин.

Святки, Рождество, гадание и вера в чудо — это нам всем хорошо знакомо, но как литературный жанр «святочный» («рождественский») рассказ кажется чем-то морально устаревшим. Конечно, не совсем нафталиновая литература, но все же что-то добропорядочно-классическое, сослужившее свою добрую службу пару веков назад и мало что могущее сказать о нашей с вами современности. Почему же тогда Рождество (что католическое, что православное, что обратившееся светским Новым годом) никуда не исчезает даже в пост-постмодернистской литературе? Зачем нынешним писателям прибегать к таким старым приемам? Или все же в страшноватое время 2020-года это еще важнее — обратиться к мощному ресурсу чуда и «подзаправить» им современную прозу? Давайте бегло вспомним лучшие образцы этого жанра в славном прошлом и посмотрим, что можно делать с рождественским чудом в XXI столетии.

Христианское чудо в театральном зеркале

Постановка мистерии во Фландрии. Гравюра

Как подсказывает само название жанра, первоначально он был теснейшим образом связан с религиозными практиками и составлял часть календарного ритуала. Глухие средние века на самом деле были не такими уж глухими: уже с V века богослужения начали сопровождаться специальными театрализованными представлениями, «экранизирующими» сцены из Священного Писания, — мистериями. Несмотря на то, что периодически Церковь сомневалась в допустимости таких «языческих» сценок, мистерии приобретали все большую и большую популярность и стали прародителями новоевропейского театра. Одной из главных групп представлений стали как раз рождественские мистерии, приуроченные к 25 декабря. Естественно, главным сюжетным механизмом в них было чудо, которое затем успешно перекочевало во все рождественские сюжеты.

В России подобные представления появились, с учетом запоздалого принятия христианства, попозже, но очень скоро также составили важнейшую часть календарной культуры. Православная Церковь быстро переняла методы католической: врага надо убивать его же оружием, так что многие элементы языческих обрядов, с которыми упорно воевали поборники христианства, были «перекодированы» на новый религиозный язык. Так и древние славянские святки были приурочены к рождественскому циклу (в России из-за тогдашней разницы календарей смещенному на январь), а христианское учение вполне органично сочеталось с языческими гаданиями. Ну а после того, как революционный Петр ввел начало года с 1 января, чудо приобрело более светский характер, став частью новогодних историй. Сходные трансформации будут ждать святочный рассказ и после 1917 года.

Истоки жанра: святочные истории, рождественские чудеса и, конечно, Диккенс

Карл Брюллов. Гадающая Светлана. Нижегородский государственный художественный музей

Русская литература многим обязана Василию Жуковскому, в том числе и одним из первых описаний святочных гаданий в изящной словесности. Конечно, уже в петровскую эпоху, в начале XVIII века, появилось немало светских вариантов святочных историй (чего стоит только плутовская «Повесть о Фроле Скобееве», герой которой переодевается женщиной, чтобы соблазнить дочь стольника на святочном празднике!), но все же его «Светлана» (1813) не только распространила моду на это имя, но и дала начало богатой традиции святочных сюжетов в «высокой» литературе. После того, как «раз в крещенский вечерок / девушки гадали», Светлане является призрак возлюбленного, который пытается увести ее в гроб. В отличие от главного источника Жуковского, страшной баллады Готфрида Бюргера «Ленора», и его же предыдущего опыта «перевода» этой баллады («Людмила»), в «Светлане» все завершается хорошо: благочестивая вера позволяет девушке справиться со всей нечистью, хтонические чудовища оказываются просто кошмарным сном, а возлюбленный не только жив, но и готов вести ее под венец. Русское чудо исправно работает — а как иначе, когда работу над балладой Жуковский заканчивал непосредственно в Отечественную войну 1812 года?

Сходным образом оказывается всего лишь кошмаром другой знаменитый святочный сон — пушкинской Татьяны в седьмой главе «Евгения Онегина». Тут тоже появился возлюбленный, только в образе инфернального властелина, заправляющего всякой нечистью — тут и жуткий медведь, и «рак верхом на пауке», и «череп на гусиной шее». К счастью, все это только сон, приснившийся в канун Рождества, но вот чуда не случается: все мы знаем, чем закончились отношения Татьяны и Евгения.

А вот в «Ночи перед Рождеством» (1832) Николая Гоголя — которая во многом заложила основы русского рождественского рассказа — все складывается более чем удачно: бравый кузнец Вакула без особого труда одолевает Черта и даже использует его в качестве транспортного средства, чтобы выполнить просьбу своей возлюбленной. В дальнейшем фантастика Гоголя приобретет гораздо более страшный характер, однако в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» все еще хорошо. Кстати, рождественское чудо здесь имеет свое благочестивое обоснование: Вакула не только кузнец, но и иконописец.

Но, хотя Николай Полевой еще в 1826 году публиковал в своем «Московском Телеграфе» «Святочные рассказы» (стилизующиеся под фольклорные былички), канонический образец этого жанра был создан в Туманном Альбионе — «Рождественская песнь в прозе: святочный рассказ с привидениями» (1843) Чарльза Диккенса. Ее обязаны про- и перечитать все скряги этого мира: история дядюшки Скруджа, который в своей страсти к деньгам никак не может понять, почему людям нужно это бесполезное Рождество, наглядно поучает — рождественское чудо важнее всего прочего. И оно действительно происходит: к Скруджу являются духи Рождества, которые показывают ему прошлое, настоящее и угрюмое будущее, так что после «пробуждения» он немедленно начинает любить людей и весь мир. И, конечно, счастливо празднует Рождество в семейном кругу.

Двойная парадигма рождественского рассказа — надежда на волшебное чудо и трагическое осознание его невозможности

Куда более трагическую версию неудавшегося чуда предлагает нам знаменитый «детский» сказочник — Ханс Кристиан Андерсен. В «Девочке со спичками», опубликованной через два года после «Рождественской песни», юная продавщица из страха перед жестоким отцом решает в Сочельник не возвращаться домой и пытается согреться в морозную ночь, зажигая перед собой спички. В их неверном огне ей видятся чудесные рождественские видения, но увы, в реальности все куда более грустно: наутро прохожие обнаруживают замерзшее тело девочки.

Рассказы Диккенса и Андерсена заложили двойную парадигму рождественского рассказа — с надеждой на волшебное чудо и трагическим осознанием его невозможности в повседневной реальности.

Ирония судьбы, или Советское чудо

Кадр из фильма «Доктор Живаго» по роману Бориса Пастернака

Рождественское чудо в советское время может являться не только в формате перепутанного города после традиционной бани 31-го декабря. Однако и по этой классической кинокомедии очевидно, как давнишний указ Петра перенести начало года на 1-е января приобрел особое символическое значение после масштабной атаки на религиозный календарь в раннесоветскую эпоху. 

Место «отмененного» Рождества (которое, естественно, продолжало праздноваться неофициально) занял более светский Новый год — однако неизбывная вера в чудо продолжала жить и в текстах. В особо радикальных случаях это чудо напрямую атрибутировалось вождю пролетариата: так, в 1930 году известный революционный деятель и секретарь Ленина Владимир Бонч-Бруевич опубликовал очерк «Три покушения на В.И. Ленина», в который вошла и «Ёлка в Сокольниках», описывающая, как Ленин-Дед Мороз радует раннесоветских детишек на сокольниковской елке 1919 г.

Куда более искусно новую революционную энергию чуда описал в 1939 году Аркадий Гайдар: в его знаменитом рассказе «Чук и Гек» два мальчика, оказавшись одни среди дикой природы, героически справляются со всеми трудностями и дожидаются своего новогоднего подарка — прибытия отца и обильного празднования. Как этого требует художественный мир Гайдара, чудо здесь не дается одними только законами календаря: дети сами «завоевывают» его своей революционной энергией и справляются с этим гораздо лучше, чем взрослые.

Однако и «традиционное», христианское чудо Рождества, естественно, продолжало быть предметом размышлений даже в советскую эпоху. Достаточно вспомнить двух главных певцов Рождества — Бориса Пастернака, у которого в романе «Доктор Живаго» (1955) христианское время просвечивает сквозь перипетии Гражданской войны и позволяет победить смерть, и Иосифа Бродского, на протяжении множества лет продолжавшего с упорством писать свой рождественский цикл и искать новый поэтический язык, которым можно было бы описать эту двухтысячелетнюю тему мирового искусства. 

Чудо в XXI веке

Кадр из фильма «Петровы в гриппе

Вот та парадигма хрестоматийных текстов — а точнее, лишь верхушка этого айсберга, — с которой в той или иной степени приходится работать современным авторам, осмеливающимся тягаться с классиками на поле чудесного. Казалось бы, все уже сказано, заданы все вопросы и даны все возможные ответы, вот только время склонно к движению, и найденные некогда ответы все в меньшей степени отвечают нашему сегодняшнему запросу на чудо.

Уже по советскому бытованию «рождественского» рассказа видно, какие серьезные трансформации претерпел этот жанр в XX веке, новейшее же время требует еще более революционных решений. Давайте попробуем посмотреть, как с этой задачей в разные эпохи справлялись современные писатели: все это только подступы к большой миссии по реанимации чуда.

Для начала стоит сделать одному из самых светлых и по-хорошему наивных жанров литературы прививку постмодернистской иронии. Для этого замечательно подойдет, к примеру, пьеса Владимира Сорокина «С Новым годом!» (1998). Написанная на самом исходе столетия, она представляет собой своеобразное прощание с XX веком и его массово-культурным наследием: единственным героем на протяжении большей части текста является Рогов, обычный русский мужик «в синих тренировочных брюках, белой поношенной футболке и шлепанцах на босу ногу», который комментирует новогодний выпуск программы «Время». Все это напоминает один из скетчей «Нашей Раши», однако сорокинский Рогов фигура куда более значительная, чем новый российский обыватель в исполнении Сергея Светлакова, — не только потому, что пьет он кубинский ром, а не дешевое пиво, но и поскольку в его обсценном зеркале травестируется весь советский и постсоветский язык официальных медиа с его пустым воспроизведением одних и тех же формул, которые уже по инерции воспроизводят миф об «особом русском пути». Вот и новогоднее чудо, которое уже почти-почти мерцает в этом страшном монологическом пространстве — Рогов уже вроде как готов примерить на себя роль дядюшки Скруджа, перестать сидеть бирюком в праздничный вечер и выйти «к людям», — оборачивается в этом суррогатном мире своим страшным двойником. Не Рогов выходит к людям, а к нему приходят: письмена Валтасара на стене («РР»), как и положено, оказываются знамением. В духе финальной части поэмы «Москва—Петушки», где, как мы помним, Веничку распинают четверо неизвестных, к Рогову приходят пятеро, среди которых особенно показательно присутствие милиционера, солдата и дружинника. Все вместе власть предержащие линчуют незадачливого критического субъекта, чей новогодний диалог с телевизионным «Временем» оборачивается диалогом с XX-вечным временем — увы, трагическим и безнадежным.

Куда больше надежды оставляет нам не менее «постмодернистский» по духу рассказ Дмитрия Быкова* «Девочка со спичками дает прикурить» (2006) — впрочем, сам Быков* более чем скептически относится к термину «постмодернизм» и самому факту его существования. В своих выступлениях он не устает напоминать, что сегодня гораздо важнее (и труднее) искать позитивные ресурсы вместо уже порядком всем поднадоевшей тотальной критики и безнадеги. И действительно, его собственный иронический опыт «рождественского рассказа», несмотря на мастерское обыгрывание классических текстов (включая, естественно, Андерсена) и злободневных политических сюжетов, оставляет читателя с надеждой на свет даже в хмурой и не верящей в чудо России: наделенная волшебной силой девочка, может, и посылает всех «на фиг» и исчезает, но все же автор обещает нам, что «девочка со спичками встретится вам еще неоднократно. Надо только уметь смотреть по сторонам».

С начала 2000-х годов сразу несколько издательств опубликовали целые сборники современных святочных рассказов — достаточно упомянуть «Покажи мне звезду» (2005), «0 января» (2009) или «Святочные рассказы. XXI век» (2010). Большинство текстов в этих сборниках — более или менее удачная стилизация под классические образцы и вариация их тем в декорациях новейшей России; эти опыты стоит учитывать, но навряд ли именно в этой стилизации можно сегодня найти новые ресурсы чудесного. Пожалуй, можно согласиться с Быковым*, который в рецензии на последний сборник честно писал, что по большей части он состоит из плохих текстов, однако в самом неугасающем интересе к жанру — как у авторов, так и у читателей, — стоит видеть позитивную тенденцию. Но именно чудесное, ядро святочного рассказа, у большинства писателей никак не вытанцовывается: «Гораздо печальней, однако, иное: рождественский рассказ немыслим без ощущения чуда, а чудо хоть и рождается подчас из банальностей, — и даже заметней на их фоне, — но не сводится к ним, не может ими ограничиться. Недостаточно прокламировать умиление — нужно добиться скрещения, стыка, особенно в наши трезвые времена».

В новейшее время жанр рождественского рассказа требует еще более революционных решений

Где сегодня искать это новое основание чуда? Источники современных мастеров оказываются самыми разными: кому что ближе, сподручнее и органичнее. Так, Денис Драгунский и Майя Кучерская в написанных для спецпроекта «Ленты.ру» (декабрь 2015) рождественских рассказах «Пускай она не плачет» и «Тренировки по плаванию» «психологизируют» новогоднее чудо, обрамляют его сложными любовными отношениями: сама календарная «регулярность» чуда позволяет вернуть связь времен, восстановить зияющие в прошлом прорехи и тем самым вправить вывихнутое плечо настоящего времени. В новогоднем рассказе Людмилы Петрушевской «Мальчик Новый год» (2007) старинный образ мальчика-спутника Деда Мороза обретает новую жизнь в истории разрешения внутрисемейной трагедии и разобщенной коммуникации, когда энергия новогоднего чуда получает человеческое лицо: именно живая людская цепочка позволяет спасти мальчика и его умирающую мать.

Любопытную трансформацию жанровых конвенций можно увидеть в «Пяти историях про елочку» (2014) Линор Горалик**, которые соединены не только нарративным зачином «Вот, скажем…» (так позднее будет назван ее одноименный сборник 2015-го года), но и искусным совмещением бытового, повседневного — и странного и остраненного. Как и следует ожидать от такого мастера сверхкраткой прозы, как Горалик**, здесь в нескольких предложениях разворачивается сложный психологический сюжет с широким эмоциональным диапазоном от смешного до трагического. Новогоднее чудо на этом мини-пространстве тоже дается отдельными штрихами, иногда несколькими словами — но, возможно, это самый адекватный способ говорить о чудесном, только намекая на него и не пытаясь описать его во всей трехмерной полноте. Так, к примеру, в последней из пяти историй читатель сам может достроить восстановление распавшихся было отношений, когда оставленная вместо прощального письма пятиметровая елка — детская мечта капризной героини, которая устроила скандал парню за отказ ее исполнять, — вдруг обнаруживается внутри квартиры в горизонтальном положении. Простой ход — поменять привычную вертикаль на горизонталь — позволяет эффективно освежить наш взгляд на новогоднее чудо; и саму елку можно описать ритмичным коллажем отдельных кадров, чтобы передать атмосферу этого необычного времени-места: «синяя крона, малиновый ствол, звяканье шишек зеленых». Никто не запрещал писать о простых человеческих ценностях, но чтобы показать их особый смысл, подсвеченный особым же новогодним временем, нужно найти новую перспективу, новый язык и новые сочленения привычных образов — как в финале второй «истории» Горалик**: «И шепотом, в темноте, как маленькие пугливые тараканчики, эта дальняя семья праздновала с хорошим мальчиком Д. и тремя его соседями по палате Новый год, чтобы все было по-человечески; и всем запретным, что принесли, мазали пациентов немножко по губам — и шпротами, и икрой, и сыром, и шампанским, — чтобы все по-человечески же было».

Иногда уже сам язык может давать необходимую энергию чудесного. Яркий пример из новейшей российской литературы — роман Алексея Сальникова «Петровы в гриппе и вокруг него» (2016), любая рецензия на который, начиная с пионерской заметки Галины Юзефович в «Медузе», отмечает его непривычный язык (по словам самой Юзефович, «как в первый день творения»). Кому-то он пришелся не по вкусу, кто-то, напротив, с восторгом отнесся к сопряжению провинциальной бытовухи и хтонического ужаса — но трудно поспорить с тем, что «Петровы в гриппе» реанимируют гоголевскую традицию «странного» обращения с русским словом. Кульминационная схема романа приходится на рождественский период — череда удивительных совпадений и таинственных связей героев объясняется в далеком детском воспоминании на новогодней елке. Здесь начинается чудесное, но затем они пронизывает все дальнейшие события. Сальников в одном из интервью говорил, что для него «чудо размазано по планете» наподобие крема на пироге, то есть это измерение всегда присутствует в повседневности. Совместить таким образом быт и бытие, понятное и банальное с вывернутым, фантастическим, гротескным и/или сказочным — вот один из ресурсов, который современная проза может использовать, перенимая на свой лад опыт латиноамериканского «магического реализма».

Итак, с чем же сегодня есть святочный рассказ? С иронией, дистанцией, обыгрыванием архетипических образов — но и с новонайденными источниками доброй энергии, тепла и веры в рождественское чудо. И как снова не вспомнить слова Дмитрия Быкова*: «Рождественский, святочный, пасхальный рассказ — жанр сильной литературы, признак ее расцвета». Но, как справедливо напоминает Быков*, голые жанровые конвенции еще не дают право вносить чудо в жизнь механически, на правах традиции. Найти новое обоснование чуда — вот главная задача современных авторов, которые хотят работать в этом жанре. Может, на исходе 2020-го мы и не должны пытаться возрождать Золотой (Серебряный, Бронзовый, какой угодно) век, но рождественский рассказ обладает столь сильной внутренней энергией, что при искусном использовании его ресурсов можно продолжать подпитывать в людях веру в чудесное, каким бы сложном образом оно ни соотносилось с нашей страшноватой повседневностью. И сегодня это, пожалуй, особенно нужно.

Иллюстрация: Борис Кустодиев. Елочный торг. Краснодарский музей им. Ф.А. Коваленко

*Признан иноагентом на территории РФ

**Признана иноагентом на территории РФ