— Воспиталка увидит, скажи, что помогаешь мне с уроками, — предупреждает Рика перед тяжелой дверью обшарпанной двухэтажки.
— Просто так к вам нельзя ходить?
— А, тебе ж ничего не скажут. Так-то к нам редко чужие заходят. Только щеглов родственники иногда забирают. Если что, скажешь, что ты дочка Булата Идрисовича.
— Ой, лучше не надо.
Ступеньки в подъезде разбиты, как будто по ним пробежало стадо слонов. Так называет наш класс Грымза. Я представляю, как слоны толпились на лестнице, толкали друг друга толстыми боками, плевались из хоботов пульками из жеваной бумаги. Ступеньки разламывались на куски, и слоны дудели жалобно в свои хоботы, как в пионерский горн. Мне часто снится, как я куда-то бегу, а лестница передо мной вдруг обрывается.
Тоненькая деревянная дверь. За ней гам, как в классе, когда из кабинета вышел учитель. Рика дергает ручку и морщится:
— Фу, опять кто-то жвачку приклеил!
Огромный зал заставлен железными кроватями. Я ни разу не была в интернате и все разглядываю. Рика кивает на койку: садись. Проваливаюсь в сетке. Кто-то из детей лежит, другие сидят. Здесь как в больнице: синие шерстяные одеяла в ромбик, сдутые белые подушки, шлепанцы у кроватей. Только громко и весело.
— Белые розы, белые розы, беззащитны шипы! — Девочка с косичками, класса с четвертого, самозабвенно кричит, прикрыв глаза и мотая головой.
— Харэ! — Рика выключает магнитофон.
Раздаются возгласы:
— Уууууу! Ри-ка, включи! По-жааа-лста!
— Слушать больше нечего?
— Это ж наш земляк!
— И че, земляк, вспомнит, что тоже интернатский, приедет, на тачке покатает? Уйду, потом слушайте.
Рика вытаскивает из заплечной сумки черную кассету без наклейки, на которой я выцарапала КИНО циркулем, и песня врывается в голову, стучит в висках и сердце, пульсирует в животе:
— А я сажаю алюминиевые огурцы, а-а, на брезентовом поле!
Я начинаю притопывать ногами и подпевать.
— Туууй, опять своего Цоя врубила. — Айна, наша одноклассница, ложится на кровать, отворачивается и накрывает ухо подушкой.
— Ниче вы не понимаете в нормальной музыке, да? — подмигивает мне Рика.
Девочка с косичками садится рядом с Рикой на кровать и обхватывает ее. Рика делает тише музыку, гладит ее по голове. Взглянув на меня, словно оправдывается:
— Щеглы. Первый год скучают.
— Даа, тяжело, вы только на выходных домой ездите?
— Не на каждых. Зимой — бураны, весной — разлив, бывает, торчим здесь месяцами. Вам местным классно, мамка кушать приготовит, комната своя, никто мозги не парит.
— Как же не парит, — вздыхаю я. — А как тебя зовут? — спрашиваю девочку с косичками. У нее глаза, утонувшие вглубь под бровями.
— Асель.
— Хочешь, научу красивую собачку рисовать?
— Да.
— Дай листок и ручку.
Асель вырывает из тетради двойной листочек. Я рисую глазки с ресницами, носик-кнопку, под ним две загогулины. Росчерками делаю прическу — два пушистых хвоста, перевязанных бантами.
Асель смотрит, как я рисую, а я подглядываю за ней. Она смыкает и размыкает губы, облизывает их языком, будто слюнявит карандаш. Глаза выныривают и раскрываются.
Эта собачка, как из мультика, всем детям нравится, меня научила ее рисовать студентка-родственница, которая у нас иногда ночует.
— Какие люди! — раздается голос, от которого у меня тянет живот. — Че эт у нас дочка директора забыла? Или на проверку пришла вместо папочки?
— Это ко мне, — резко отвечает Рика и приподнимает подбородок, сжимая губы.
Лёлик. Он старше нас на класс. Странное имя ему подходит. И походка у Лёлика дурацкая: он ходит в раскорячку и раскрывает руки, словно хочет тебя поймать. Шрам на лбу. В прошлом году было ЧП на всю школу: десятиклассник ударил его по голове дужкой от кровати за шутку. Отец дома злился и размахивал вилкой, когда про это рассказывал. Его несколько раз вызывали на допросы в милицию, а десятиклассника отправили в психушку. Лёлик же после больницы гордо ходил по школе с перевязанным лбом и шутить не перестал. Мои одноклассники, когда он появляется, первыми бегут к нему здороваться за руку.
Лёлик берет рисунок, ухмыляется. Асель жалобно смотрит на него. Я сжимаю кулаки, и ногти впиваются в ладони. Лёлик кладет лист обратно. Пристально смотрит на меня. Я опускаю глаза и начинаю обводить ручкой бантик на рисунке.
— Ну, что бате доложишь? Пока все цивильно. Советую остаться после отбоя, ууу, как много здесь интересного!
— Отвали, — спокойно говорит Рика. — Динка своя.
— Для ашек мы второй сорт.
— Я не ашка, — говорю я, и голос какой-то другой, противно тонкий.
— Местная-чудестная. — Он выпячивает губы, неожиданно чмокает ими, как будто посылает мне поцелуй, и выходит. Потом его голова выглядывает из-за двери и лыбится:
— А если я женюсь на дочке директора, меня возьмут в институт?
Все хохочут.
— Придурок, — шепчет Рика, а у меня горят щеки, как будто их натерли вьетнамской «звездочкой».
Когда я спохватываюсь и бегу домой, уже темнеет. Натягиваю капюшон, застегиваю куртку и иду, стараясь не наступить на лужи. Еще не хватало запачкать кроссовки, мамка и так, наверное, злая, что меня нет дома. Интересно, а если бы наша семья жила на ферме, где нет средней школы, я бы тоже ездила на выходных домой в стареньком вонючем автобусе, ходила на завтраки и ужины в совхозную столовую, воровала из нее хлеб и засовывала куски в рукава, спала в зале с забитыми фанерой окнами (в прошлом году одна девочка выпрыгнула в окно и сломала ногу)? Я бы смогла?
И меня бы тоже местные называли «бэшка-пешка», а я показывала бы кулак и кричала: «ашка-барашка!» И когда математичка презрительно говорила бы «третьеферменские все как один сопливые, как я вас должна различать?», что бы у меня было внутри…