В

Вещий сон

Время на прочтение: 9 мин.

Я спрашиваю: «Что привело вас ко мне?» Она не смотрит на меня, продолжает отрывать заусенцы и ещё больше вжимается в кресло: напряжённая, она — сплошной зажим, воплощённое напряжение, бомба, которая сама себе не даёт взорваться.

Я спрашиваю: «Что вас беспокоит?» Она часто моргает, жмурится, поджимает губы, чтобы не дрожал подбородок. Оставляет в покое свои истерзанные пальцы и тянется к коробке с салфетками. Они ей ни к чему: истерика отражается в мимике, бушует внутри, но не прорывается, пульсирует в венах на висках, сковывает всё тело, но не побеждает — слёз нет.

Я молчу. Она аккуратно разделяет салфетку на слои — я вижу, что это её успокаивает. Начинает рассказ несмело, как бы на цыпочках, ощупью, и потрошит салфетки — одну за другой. Слово за слово, она разгоняется, имитирует звуки, показывает размеры, дышит часто, говорит уже не со мной — вот он, «момент откровенности пациента с диагнозом «депрессивное расстройство» в ходе клинической беседы». Я больше не задаю вопросов, и глухой звук её голоса доносится до меня, как будто проходя через толщу воды. Я могу расфокусировать взгляд, словно хочу хорошенько рассмотреть 3-D картинку; я могу увидеть то, о чём она говорит: мне, словно батюшке, исповедуются уже двадцать лет, и каждая история — почти под копирку, с поправкой на мелкие детали. Я вижу, как появился на свет её сын.

В родильном отделении обычного петербургского роддома на окнах стоят решётки. На вопрос «Зачем?» — ответ: «Были прецеденты». Роженицу везут на каталке: грохот, крик, вой. Молодая, не больше двадцати пяти, волосы медовые, но у лица — тёмные, слипшиеся от пота. Одета в казённую ночнушку из грубой льняной ткани — такие пошили недавно, говорят, сложнее порвать. Тонкие губы покусала в кровь, в коньячного цвета глазах полопались капилляры. Она вгрызается в железные прутья, не орёт — рычит, сжимает кулаки так, что на ладонях остаются багровые следы от впившихся ногтей. Анестезию не дали; на все просьбы матёрая озлобленная акушерка отмахивалась: «Первые роды долгие, пока рано, лежи, не мешай работать». Так и проглядели полное раскрытие, эпидуралку ставить поздно. Её и на кресло посадили еле-еле, когда уже показалась черноволосая головка.

— Да хватит орать! Ты сейчас всех остальных напугаешь, им-то как рожать после твоих воплей?

В ответ — невнятное «больно», звериное, страшное.

— А трахаться тебе не больно было? Бог терпел и нам велел. Тужься давай! Тьфу ты, рожать не умеет, а ещё бабой называется.

Целых шесть часов ей казалось, что внутри шпарит кипятком, прокручивает через мясорубку, тянет и рвёт, а на кресле была минут двадцать, не больше. Всё прошло. Акушерка  отчего-то переменилась: довольная, будто сама родила, аккуратно положила мальчика на грудь мамы, как-то извращённо-ласково отрезала пуповину и зыркнула на мать: «Смотри не покалечь».

Вот он — сын. Синий, весь в крови, будто и не человек, но волосы на голове чёрные-чёрные, как у отца. Она смотрит на младенца и шепчет: «Некрасивый ты. Не мой». В это время её шьют наживую.

Увезли в палату, стало тихо. Кресло натёрли хлоркой, по полу сухой тряпкой размазали капли крови, пыль разнесли по углам и привезли следующую — молчаливую. А когда ей кричать? Что ни потуга, то потеря сознания, ещё потуга — и снова темнота. О такой темноте, прохладной, спасительной и спокойной, рассказывала другая клиентка, на вчерашней консультации.

Палаты совместные, от истошного крика крошечных новых людей никуда не скрыться. Встать, успокоить не получается — страшно, швы могут разойтись.

— Тебя как звать? — спрашивает добродушная санитарка.

— Аня.

— Ань, а папка-то его где? Почему вещи не привезёт? У тебя же совсем ничего с собой нет. Простынешь в ночнушке, не май месяц.

И правда, где он был? Не было его среди тех, кто часами караулит жён под окнами, не было в компании пишущих на бетонном заборе чёрт знает каким слоем «Любимая, спасибо за сына!», и тот парень, пальцем тыкавший на нос, мол «Нос-то, нос чей?» — тоже не он. Отец Аниного ребёнка, черноволосый, с почти прозрачными и оттого такими честными глазами, оказался одним из тех, кто не носит кольцо, потому что «неудобно». Жена об Ане так и не узнала, а вот Аня о ней — слишком поздно. Денег на аборт не взяла, соврала, что своих хватит, а сама — мигом в женскую консультацию, вставать на учёт. В палате Аня смотрела на сына и видела его отца.

Она рассказывает так, словно читает перед классом длинный стих наизусть. Каждая часть её истории — как будто строфа. Строф, предположим, десять, и она загибает пальцы, чтобы ни одной не пропустить. Понимаю: у неё нет денег на терапию. Готовилась, репетировала — нужно уместить всю боль всего в один час. А в конце она посмотрит на меня испытующим, выжидающим взглядом, мол, вот моя жизнь, вся как на ладони, дай совет, как стать нормальной матерью?

— Дома, в привычной обстановке, вам стало легче?

— Нет. Дома я начала кормить грудью.

Она вдруг сгорбилась и скрестила руки. Так делают девушки-подростки, у которых грудь появляется раньше, чем у ровесниц — стесняются, прячутся от сальных косых взглядов одноклассников. Но тут — другое. Ане было невыносимо больно кормить. Мокрая от молока сорочка мерзко липла к коже, грудь каменела, от бесконечного сцеживания ломило руки. Между кормлениями — ничтожный час, сын не наедался. Трещины не успевали заживать. Он кусал остервенело, жадно, а Аня, сжав зубы, стонала, мычала, и однажды в гневе отшвырнула ребёнка на край кровати. Больно, обидно, непонятно — «за что он меня ненавидел»?

— А вы любили сына в тот момент?

— Я едва сдерживалась, чтобы не столкнуть его на пол.

— Что вас остановило?

— Мне позвонила мама. Это бывает редко, и я всегда беру трубку: мало ли, вдруг кто-то умер.

Внук её не интересует. На выписку не приехала; Аня знала, что никого не будет, и отказалась от нарядного детского конверта с голубым бантом. От мамы незадолго до Аниных родов ушёл третий муж, она уволилась с работы и перестала выходить из опустевшей после развода квартиры — он забрал с собой всё, даже выключатели выдрал. Однажды Аня пришла к маме в гости показать внука. Дверь была незаперта, а за ней — груды грязных пакетов, выцветшие газеты, засаленные пледы и затхлый, кислый воздух. Мусор был везде, он затопил квартиру, не давал вздохнуть, прожигал глаза. Мама что-то готовила — из кухни слышался частый стук ножа по деревянной доске. Аня прикрыла сыну глаза и убежала, не захлопнув за собой дверь.

А в детстве мать заставляла отличницу Аню расставлять учебники по высоте: от огромного Enjoy English к небольшому сборнику задач для поступающих в вузы. Обувь нужно было мыть после каждого выхода на улицу, по три раза в день, иначе грязные кроссовки оказались бы на Аниной кровати. За то, что на тщательно вытертой после вечернего душа стене осталась незамеченная капля воды, мать хлестала дочку удлинителем. Она забивалась под кровать и уворачивалась от извивающегося провода, а мама, багровая от ярости, заглядывала под оборку покрывала и кричала: «Вылезай, скотина!»

— Сейчас я маму понимаю. Мне от этого страшно. Я понимаю, почему она меня ненавидела. Помню, мама рассказывала, как каждый день ходила в парк и тащила коляску прямо по огромным корням дубов — меня трясло нещадно, плюс свежий воздух. Только так я прекращала орать и засыпала. Смешно, конечно: додуматься только — по корням!

Аня впервые улыбается. Щурится, смущённо поджимает губы и немного краснеет, но тут же, будто опомнившись, снова наводит на себя привычную серость. Я как будто поневоле возвращаюсь из транса, в который погружаюсь на каждой консультации, и про себя отмечаю: это было красиво.

Сейчас сыну три года. В одну минуту он увлечённо собирает новый конструктор, в другую — махом сметает его со стола и с каким-то злобным, издевательским смехом пинает разноцветные пластмассовые кирпичики, захлёбывается от восторга, а Аня просит перестать, потом — приказывает, быстро закипает, хватает за руку и трясёт его, смех переходит в истерику, он картинно падает и валяется на этом проклятом конструкторе, надрывается, хрипит, она тоже плачет и снова трясёт, шлёпает, и сразу — целует, «прости меня, сыночек», он хватает её за волосы и дёргает изо всех сил. «За что он меня ненавидит?»

— У вашего сына сейчас трудный период. Ему три года, он переживает серьёзный кризис: осознаёт свою независимость от вас, понимает, что он — отдельный человек, с собственными мыслями и чувствами. Это тяжело, ведь раньше вы были единым целым.

Зачем ей всё это? Второй консультации не будет. Но Аня внимательно слушает, а я замечаю в её глазах жёлтые крапинки — они лучиками расходятся от зрачка и рассекают коньячную радужку. Я уверен, что на самом деле её сын — чудесный мальчик, они просто в упор не видят друг друга из-за пелены боли — той, которая тянется через всю её жизнь, паутиной опутывает воспоминания о прошлом — давнем и вчерашнем, ползёт в настоящее, запускает в него свои щупальца, захватывает все мысли, проникает в сны и сеет злость, нервозность, тревогу, прорастает, пускает корни, хочет сожрать ребёнка. А он «зеркалит» Аню.

— Настоятельно рекомендую вам начать приём антидепрессантов. Они стабилизируют эмоциональный фон, и вы сможете вернуться к нормальной жизни.

— Я боюсь привыкания.

— Вы уже привыкаете, и это гораздо страшнее.

Аня задумчиво заправляет медовый локон за ухо. Остаётся пять минут, больше она не придёт. Я впервые нарушаю правила.

— Моя жена покончила с собой три года назад. Она проснулась ранним утром, тихо покормила нашу дочку, уложила её рядом со мной — аккуратно, так, чтобы я не задавил её во сне, и в одной ночнушке вышла в подъезд. Отправила мне сообщение и бросилась из окна.  Она тоже наотрез отказывалась от антидепрессантов. Какой я после этого психотерапевт?

Аня перестаёт рвать бумажные салфетки и как будто впервые за всю консультацию  по-настоящему замечает меня. Мы поменялись ролями. Я почему-то думаю, что сегодня она мне обязательно приснится. К чёрту главный закон врачебной этики.

— Можно я провожу вас домой?

— Разве так можно? С пациентами…

— Нельзя. У нас всего минута. Давайте встанем друг напротив друга, между нами должно быть примерно пять шагов. Вот так. Сейчас я протяну руку и начну медленно подходить ближе, а вы скажете «Стоп», как только вам станет некомфортно. Я остановлюсь, обещаю. Это упражнение на проверку личных границ. Готовы?

— Д-да, готова, — недоверчиво ответила Аня.

Шаг — она повела плечом, выпрямилась, посмотрела мне в глаза. Ещё шаг — медленно расцепила переплетённые пальцы, поправила юбку так, чтобы молния была на месте. Третий шаг — я ей подмигнул. Надо же, какая вольность. Она приподняла бровь, и я заметил на ней аккуратный шрам-полумесяц, улыбнулась, снова прищурившись. Моя дочь улыбается так же. Четвёртый, пятый. Аня не произнесла «Стоп». Я коснулся вытянутой рукой её плеча. Прозвенел таймер — время вышло. Она сказала:

— Я живу недалеко. По пути зайдём в аптеку, выпишите мне рецепт.

***

Уволят с формулировкой «за нарушение этического кодекса» — это как пить дать. Ну и что? Он поставил печать на рецептурном бланке, со счастливой беспечностью подал ей лёгкое не по погоде пальто, жестом отказался от денег и отпер дверь кабинета. Вышли вместе, избегая вопросительного взгляда администратора. Снежинки мерцали в свете кованых фонарей, медленно опускались на белый хрусткий ковёр, застеливший набережную Карповки, и сверкали так, что с непривычки болели глаза. Она разрумянилась и надела колючие варежки, от холода волосы покрылись инеем. Посмеялись над тем, как вмиг побелела его борода. Перешли на «ты».

Три года назад в последнем сообщении жена написала ему: «Сегодня мне приснилось, что одним морозным днём ты встретил чудесную маму для нашей дочери. Ты знаешь: мне снятся вещие сны».

Рецензии мастеров Creative Writing School

Дмитрий Данилов, писатель, поэт, драматург:

«Потрясающий, душераздирающий рассказ. Он переполнен человеческими страданиями, но автору удивительным образом удалось нигде этот страдательный модус не пережать, не «закричать» слишком громко, чтобы пропал эмоциональный эффект. Автор не переходит грань, за которой повествование о человеческих страданиях становится выспренним и искусственным. Это редкая удача. 

Очень хорош образ героини — женщины загнанной, затравленной тяжёлым материнством и унылым бедным бытом. Как она разделяет салфетки на слои, как она сидит, какие позы принимает, что и как она говорит — в каждой чёрточке скрыты огромные массивы мук. Этот образ нарисован с максимальной психологической достоверностью, веришь буквально каждому слову героини и о героине. 

Образ психотерапевта тоже удался. Это человек, которому его собственный невыносимый опыт подарил проницательность и высочайший уровень эмпатии. Прекрасно передана «драма в драме» — момент, когда герой решает переступить через профессиональные этические нормы, и делает он это именно в тот самый момент, когда сама жизнь даёт ему и его собеседнице новый шанс в жизни. 

Весь текст написан с деликатностью, с чувством меры. Это работа, которая меня сильно впечатлила».

Валерия Пустовая, литературный критик, писатель:

«Очень неожиданный финал. Необъяснимый логически, я бы даже сказала, возмутительно необъяснимый. Но именно это удачно срабатывает: рассказ словно отбрасывает все читательские «почему», уходит из сетей логики. Мы оказываемся в пространстве человеческой иррациональности. Финал бросает новый свет на рассказ: весь рассказ — о непонятном в человеке, а вот этих темных глубинах, которые нельзя просветить терапией, тем более если на терапию всего лишь час. 

Образных деталей немного, рассказ написан сдержанно, словно немного из транса, из отвлеченного созерцания. Удачно срабатывает фильтр восприятия терапевта, у которого своя боль. Приглушенный тон, которым особенно хорошо рассказывать страшные или чувствительные истории. Если такие истории кричать, будет перебор, читатель зажмет уши. А спокойным регистрирующим, описывающим тоном читательское внимание к сильным моментам ловится прочно. 

Эффектна связка сцены родов и терапии: от обмороков новой роженицы автор перекидывает ассоциативный мостик к терапии, получается прыжок из прошлого в настоящее, это убедительно сделано. Понравился жест героини: как она прикрывает глаза ребенку, убегая от безобразия в доме матери. В целом рассказ ловко подцепляет одни детали к другим, одни воспоминания к другим, наращивая напряжение, чтобы в кульминационный момент одна боль встретила другую боль., после чего наступает тишина и надежда. Рассказ открывается разом в будущее и прошлое, где это будущее было предопределено. И это усиливает иррациональность: получается, что две трагических истории вели к вот этой новой надежде. Это завораживает тем, что не понятно. 

В то же время есть у меня к рассказу одно принципиальное замечание. На мой вкус, автор пережимает с черными красками, пригоняя одну мерзостную или больную деталь к другой, не давая читателю продыху, создавая удушливую атмосферу абсолютного несчастья. Такая атака боли может вызвать защитные механизмы здравого смысла в читателе. Рассказ показывает жизнь на условно выделенном, крохотном, можно сказать, отрезке текста, говорения о жизни. Сама ситуация отображения жизни в тексте искусственна. Когда мы переносим вроде бы жизненные подробности в текст, они лишаются жизненного объема, просторного и многообразного жизненного контекста. И создают ощущение искусственной концентрации.

Идет терапия, женщина вспоминает. Вспоминает только плохое. И это плохое нагнетается с каждым воспоминанием. В какой-то момент к цепочке несчастий теряется доверие, потому что в рассказе — искусственном пространстве — даже вроде бы жизнеподобные несчастья, поставленные в такой ряд, начинают смотреться карикатурно. Рассказ не может строиться на одной ноте. В рассказе, как в жизни, вдох и выдох. Было бы как раз жизнеподобнее и пронзительнее, если бы героиня вспомнила и что-то хорошее, как-то плотно связанное с ее плохим. Амбивалентность трогает. Неоднозначность. Потому что они опять же иррациональны. 

В целом же, повторюсь, рассказ затянул, финал удивил. Текст вполне состоялся».

Метки