Б

Баба Шура

Время на прочтение: 9 мин.

— Ветреный июнь в этом году… — тихо произносит отец.

Размешав ложкой сметану в тарелке с щавелевым супом, он глубоко вдыхает носом и медленно закрывает глаза. Так же медленно открывает их на плавном выдохе. Кажется, что отцовские глаза умеют дышать…

Сережа внимательно наблюдал за ритмичным движением век. Ему хотелось, чтобы весь замечательный воздух, живущий у них во дворе — и в овраге неподалеку, и во всей Старой Выси! — всегда оставался тихим и незлобивым, как отец. Но сегодня с воздухом творилось что-то неладное: залетая на террасу и с грохотом захлопывая за собой дверь, он, чуть помедлив, с силой распахивал ее и уносился прочь. Отец не стал долго терпеть такую дерзость — положил ложку, поднялся из-за стола и вышел во двор. Появившись на крыльце уже с кирпичом в руке, он мягко придержал свободной рукой дверь, чуть-чуть не успевшую садануть по косяку в очередной раз, широко открыл ее и припер. Вернувшись к столу, отец еще немного поводил ложкой в тарелке и приступил к обеду. Воздух, поборов в себе бессмысленную злость, но сохранив пустое уныние, теперь стыдливо пробирался на террасу и лишь качал края скатерти.

— Все лето будет ветрено… — с досадой изрек Сережа. 

Ему нравилась отцовская манера говорить, ни к кому не обращаясь, и он старался ее перенять. До этого Сережа учился дышать глазами: медленно закрыть на глубоком вдохе, медленно открыть на плавном выдохе… Азами необычного дыхания он овладел быстро — заметно труднее оказалось быть похожим на отца в разговоре.

Отец, поглядев на Сережу, хитро сощурился, но тут же принял важный вид и сочувственно протянул:

— Ой, не говори, кума.

Сережа замечал, как ловко отец переходит на ироничный тон, но сам этой ловкости пока не научился. Оставалось только молча улыбнуться в ответ.

Щавелевый суп в тарелках убывал. Глубоко дышали отцовские глаза…

— Та-ак, хорошо. Спасибо этому дому, — проговорил отец и положил ложку в пустую тарелку. — Истинная вкуснота, а с яичком — так вообще… Значит, сейчас в Новую Высь съезжу, хлеба куплю хорошего. Валентина по выходным как раз печет. Нам и бабе Шуре возьму.

— А бабе Шуре зачем? — удивился Сережа.

— День рождения у нее сегодня. Хлебушка подарим.

— Пап, ты чего? Зачем ей хлеб-то дарить?

Отец строго взглянул на Сережу и отчеканил:

— Затем. Как вернусь — сходишь к ней и подаришь. Скажешь, что от нас.

— Пап, ты чего…

— Пойдешь и подаришь, я тебе сказал!

Сережа побаивался этого чеканного голоса, особенно когда он начинал звучать громко. Хмыкнув на кроткий Сережин кивок, отец начал послеобеденную уборку.

* * *

Сережа принимал вечер в Старой Выси за одинокого, никому не нужного актера, репетирующего свое представление — не для кого-то, а просто по привычке. Интереснее всего было смотреть за репетициями со старой липы, росшей на заброшенном участке. Сережа тщательно хранил тайну своего зрительского места и никому о нем не говорил.

Представление шло с небольшими вариациями и поправками, но чаще всего состояло из четырех действий.

Действие первое. Вечер успокаивал дневной воздух и окрашивал его в золотисто-желтый цвет. Чем тщательнее работал вечер, тем крепче Сережа обнимал ствол липы, ощущая щекой шершавость коры.

Действие второе. Вечер учил воздух изъясняться на своем стрекочущем, шелестящем наречии. Сережа заметил, что один и тот же звук мог длиться разное время и имел разные оттенки, а сочетания звуков образовывали такое множество причудливых фраз, что и сам вечер, похоже, терялся в их хитросплетениях.

Действие третье. Вечер наполнял воздух запахами, описать которые Сережа затруднялся. Поутру он старался записывать в свою тайную тетрадку их краткие характеристики, но получалось плохо — «сырая доброта», «землистая радость», «древесная вера»..

Действие четвертое. Вечер творил настоящие чудеса, постепенно сгущая, сжижая воздух, наделяя его вкусом. Воздушное питье отлично утоляло жажду, одновременно опьяняя. Сережины руки заметно слабели, голова начинала кружиться — значит, стоило поскорей спуститься с липы на землю, оставив каплю сил на возвращение домой.

Сережа не всегда успевал к началу представления — бывало, приходил и к середине. Или наоборот, смотрел с самого начала, но не досиживал до конца, если очень уставал за день. Сегодня он знал, что успеет в лучшем случае к третьему действию — отец попросил сходить к бабе Шуре и поздравить ее с днем рождения.

«Зачем же ей хлеб дарить? — спрашивал себя Сережа, направляясь к ее дому с парой сдобных крепышей в руках. — Может, она бедная очень, и папа ей помочь хочет?.. А куда же она зимой-то девается?.. Наверное, в спячку впадает и только весной просыпается… Нет, это вряд ли… Эх, как не хочется к ней идти… Страшная, старая-престарая… Ладно, отнесу, раз папа просит. Только вот чего сказать-то ей?.. А, просто отдам и побегу себе…»

Чем ближе Сережа подходил к дому бабы Шуры, тем явственнее слышались неестественные, совсем чуждые вечернему наречию звуки, тем заметнее деревенели ноги, тем бойчее ерзал сладкий комочек в животе…

Прошлым летом Сережа заходил к бабе Шуре пару раз. Около двери, ведущей на маленькую кособокую терраску, он замирал и прислушивался к тому, что происходит внутри. Стоял неподвижно две-три минуты, потом набирался смелости и стучал настолько робко, что и сам еле слышал свой стук. Никто не открывал. Тогда Сережа подходил к одному из окон. Стараясь не заглядывать в него, он барабанил пальцами по стеклу и тут же отбегал к двери, снова замирая и прислушиваясь… В глубине дома раздавался короткий глухой звук, как будто роняют на пол большой мешок с сахаром. Размеренные шаги, начинаясь в сенях, перемещались на терраску и там затихали. В этот момент само время, опасаясь идти дальше в прежнем темпе, начинало красться на цыпочках. Спустя несколько тягучих секунд открывалась дверь…

Сейчас прошлогодний ритуал легко вспомнился и в точности повторился. Правда, звук упавшего на пол сахарного мешка Сережин слух не уловил, но время все равно ступало на носочки, отсчитывая секунды неуверенно и неумело, подобно малышу в детском саду на уроке устного счета — одна-а, две-е, три-и…

— Ой, Сереж, ой, Сереж, в сердце посередке нож… Здравствуй, сердцеед!

Сережа вздрогнул и обернулся. 

Вот она.

Худющая, высоченная мужская фигура… Снова та же, что и год назад, коричневая кофта, снова черные рейтузы и валенки, снова хитрый головной убор, полностью скрывающий волосы, снова сладковатый, терпкий, уютный запах ее одежды, снова невозможный смех… Он не звучал, а тек — тепло, тихо, долго, с полминуты, причем баба Шура, пока смеялась, не делала ни единого вдоха. Ни единого.

«Интересно, какие у нее волосы… — размышлял Сережа, пытаясь понять, чем обмотана голова бабы Шуры. — Не видел их никогда. Седые, наверно… Короткие или длинные?.. Там они, там, под шапкой этой… А может… под ней и нет ничего?.. Может, и головы-то самой — нет?..»

Баба Шура очень ловко завязала разговор, и Сережа забыл о том, что совсем недавно побаивался к ней идти. Сейчас он охотно рассказывал о переходе во второй класс, об отце и бабушке, которая скоро должна приехать сюда и остаться с ним, потому что у отца отпуск кончается… Баба Шура все спрашивала и спрашивала, озорно сворачивая некоторые гласные в окающие шарики.

Сережа так увлекся, что сам захотел о чем-нибудь спросить бабу Шуру. Ничего толкового не придумав, он брякнул:

— А вы… давно в школе учились?

— И-их, давнешенько-о… Война шла… Как же голодали мы… Вот сидишь на уроке, на учителя смотришь, он дроби свои рисует, а у тебя-то глаза квадратные, переменка скоро, и вместо дробей ентих хлебушек на две части делишь — одну на переменке, вторую потом… А ты чего с беленьким-то прибежал? У папки стащил?

Сережа озадаченно посмотрел на свои руки. Про хлеб он забыл сразу, как только услышал жутковатую песенку-присказку бабы Шуры за своей спиной.

— Ой… Это ж… Это вам. Свежие они. Мы с папой… дарим… Ну, с днем рождения.

Баба Шура нерешительно взяла подарок и пропела:

— Ой, Сереж, ой, Сереж, в сердце посередке нож…

Маленькая песенка-присказка плавно перетекла в смех — теплый и тихий…

Что-то происходило с бабы-Шуриными глазами. Они постепенно становились однотонными — белое и голубое в них смешивались, образуя лужицы, в которых растворялись зрачки. Баба Шура возвышалась над Сережей, и он смотрел на нее снизу вверх, задрав голову. Цвет ее глаз теперь совпал с цветом вечернего неба, застывшего над Старой Высью. Сереже казалось, что в голове бабы Шуры образовались две сквозные дырки, и небо проглядывало сквозь них.

Сережа сам не мог объяснить себе, каким образом догадался, что баба Шура так плачет. Она не всхлипывала, не утирала слезы — их и не было — и все же плакала, не спеша, со спокойным и приветливым лицом…

Сережа завороженно наблюдал за невидимым плачем, за тем, как хорошо плещутся лужицы в глазницах… Баба Шура проворным движением достала из кармана кофты конфету и протянула Сереже. Точно такую же она подарила ему и прошлым летом. Сережа хорошо запомнил, что вкус той конфеты и запах, идущий от одежды бабы Шуры, оказались совершенно одинаковыми. 

«Как это так? — удивлялся Сережа тогда. — Чего-то не то с конфетами этими. Может, она от себя по кусочку отщипывает и конфеты из этих кусочков делает?..»

Сережа опасливо взял гостинец, неразборчиво что-то пробормотал, повернулся и пошел прочь.

— Беги, беги, сердцеед. Ой, Сереж, ой, Сереж, в сердце посередке нож… — доносились до него слова песенки-присказки.

Сережа брел домой, рассеянно блуждая взглядом по густой высокой траве, норовившей схватить за ноги и повалить на землю. В голове его суетился неумелый оркестрик: одна мысль заглушала другую, желая стать первой скрипочкой, но им обеим на смену приходила новая, более подходящая на эту роль, а за ней — следующая…

Чего она плакала-то? Папа знал, что она плакать будет? Подшутил надо мной, что ли? Зачем?..

А может, с ума она сошла? То плачет, то смеется. И смеется-то как —  вроде и не дышит вовсе… Видать, у нее жабры какие есть — она же старая-престарая… Неспроста же ворот у кофты высокий — прикрывает…

И зачем папа придумал хлеб ей дарить? Вон как плакала. А если она теперь сильно загрустит и умрет?..

— Ты чего, Сереж? Кто умрет?

Сережа поднял голову и огляделся. В десяти шагах от него любимое крыльцо с темнеющим прямоугольником дверного проема — отец так и не убрал кирпич. За спиной — калитка, которую он дважды забыл закрыть — отправившись к бабе Шуре и только что вернувшись. По правую руку поленница, а рядом с ней — встревоженный отец с пилой в руке. Видимо, Сережин оркестрик настолько увлекся поисками первой скрипочки, что вытолкнул последнюю мысль в слышимый мир.

Сережа рассказал отцу о неожиданной реакции бабы Шуры на подарок. Помня о чеканном голосе отца за обедом, он не решался снова спросить, для чего же все-таки понадобилось дарить бабе Шуре хлеб. Отец молча слушал Сережин рассказ, щурился, еле заметно улыбался и помалкивал.

* * *

Третье вечернее действие только начиналось, но Сережа на представление не пошел. Встреча с бабой Шурой получилась настолько волнующей, что он мысленно возвращался к ней до самой темноты… Отец уже мирно посапывал около печи, а Сережа лежал на своем топчанчике и вспоминал возвышающуюся над ним бабу Шуру и небо, проглядывающее сквозь дырки в ее голове.

«Изба у нее, небось, пустая, унылая… — предположил Сережа, повернувшись на бок. —  А вот интересно, она тряпье свое снимает с головы, когда ложится? Или так и спит замотанная?.. Разочек бы в избу заглянуть, но страшно ведь… Да и ночью-то как заглянешь… Ой… Сплю… А баба Шура уж давно спит — старая же престарая…»

Сережин топчанчик примыкал к окну. Ночами становилось холодно, и отец закрывал створы на крючок, чтобы Сережу не продуло.

Уловив звериным ночным слухом характерный короткий звук откидывающегося крючка, Сережа решил, что ему послышалось, потому что крючок сидел в петельке туго и просто не мог выскочить сам. В следующий миг окно мягко распахнулось. Сережа приподнялся на топчанчике и уставился в сизую мглу, а та дохнула на него то ли «сырой добротой», то ли «землистой радостью» — тем, что осталось в воздухе после вечернего представления. Сережа ни капли не боялся ожившего окна — наоборот, с любопытством изучал его… 

Мгла дышала все настойчивее.

Мгла хотела чего-то.

Мгла звала.

Сережа принял приглашение и, не одевшись, вылез через окно.

Ноги несли его к грозно чернеющей махине дома бабы Шуры. Нахалка-трава, днем пытавшаяся схватить Сережу за ноги, сейчас боязливо расступалась перед ним.

Подойдя к кособокой терраске, он открыл дверь, не спросив себя, почему она не заперта. Умудрился подняться по ступенькам и пройти в сени, ничего не задев и ни на что не наткнувшись, как будто c малых лет рос в этом доме и проделывал этот путь сотни раз.

Дверь в избу открылась бесшумно — не скрипнув и не чертыхнувшись коротко, как делали все двери в Старой Выси.

Темнота невесомыми пологами заполняла все пространство от входа до окон. Как только Сережа перешагнул через порог, пологи, тяжелея, начали опускаться на пол. Лунный свет, не мешкая, принялся обживать избу, и Сережа смог разглядеть топчан около печи, массивный шкаф вычурной формы и пустой стол с парой стульев. Коричневые стены были увешаны черно-белыми фотографиями, на одной смутно просматривался силуэт худой высокой женщины с длинными — до пояса — каштановыми волосами.

Баба Шура покоилась на топчане, не укрытая одеялом, одетая в коричневую кофту и черные рейтузы, как и днем. Голову ее по-прежнему увенчивала самодельная шапка. Сережа подошел к топчану и склонился к бабе Шуре. Гладкий лоб, широко расставленные глаза, большой прямой нос, тонкая линия рта, рельефные скулы…

«Старая-престарая… А лицо какое… хорошее…» — поразился Сережа.

В его голове ожил оркестрик и с первых секунд зазвучал вразнобой…

Чьи-то пальцы легонько коснулись Сережиного плеча. Он выпрямился, но обернуться не посмел, подчинившись веренице странных ощущений.

Частое дыхание в затылок… 

Чьи-то руки, стянувшие грудь тугим обручем… 

Пульсирующее тепло, мгновенно обложившее всю спину… 

Шальной сгусток этого тепла, сползший вниз по нутру и застывший между ног… 

Каштановые волосы, спадающие откуда-то сверху до самого пола, образующие уже вполне осязаемый душистый полог…

Когда призрак исчез, Сережа понял, что не узнает свой оркестрик. Никакого беспорядка, никакой суеты, но тихая бессловесная музыка, до слез колющая глаза, подобная той, что отец с серьезным видом как-то давал послушать, путано объясняя: «Это “Легенда” цоевская, в оркестровом варианте…»

Сережин оркестрик играл свою собственную «Легенду». Давясь плачем, Сережа забрался на топчан и прилег рядом с бабой Шурой. Запах ее одежды уютно укутал, но в этом уюте почему-то отчаянно хотелось дать волю погибающей от тоски тоске, мечущейся в грудной клетке, бьющейся в запертую глотку.

Баба Шура проснулась, повернулась на бок, увидела Сережу, обняла его и пропела:

— Ой, Сереж, ой, Сереж, в сердце посередке нож…

Услышав песенку-присказку, а за ней и смех, Сережа зарыдал.

Тоска, выходя горлом, забирала с собой и «Легенду». Каждая ее фраза путалась в голосовых связках и из тихой бессловесной музыки превращалась в выкрик…

«Ты бедная-а!..»

«Ты голодная-а!..»

«Почему ты одна-а!..»

«Ты красивая, не умира-ай!..»

Сережины внутренности тоже тянуло наружу вслед за тоской, тошнотворное удушье коверкало рассудок… Одежда бабы Шуры начала таять, и запах, шедший от нее, тоже таял, сменяясь другим — горьковатым, молочным, очень знакомым…

Сережа лежал на топчане отца, остервенело елозя по его груди, уже скользкой от слез.

— Пап… — всхлипнув, хрипло позвал Сережа.

— Проснулся, бедолага… — гулко откликнулась отцовская грудь. — Я это, я… Ну, орал так орал… Напугал, елы-палы…

Ольга Славникова:

«Сергей Маслов умеет видеть в обыденном — таинственное. Инструмент этого видения — образный язык. Мифологическое сознание ребенка расширяет реальность, для героя рассказа дачный поселок — целый мир, а летние каникулы — вечность».

Метки