Б

Бэмби

Время на прочтение: 5 мин.

Когда Анна была беременна дочкой, ей приснилось, будто у неё родился вундеркинд. Во сне она леденела от страха, ответственности и смущения, когда давала интервью о воспитании на своём ломаном иврите.

— Ма-ма, ма-ма, — повторяет, как робот, детский голос. На часах — 4:50 утра.

Лязгает ключ. Заспанной фурией влетает в комнату она. Если постель дочери сухая, Анна автоматически стягивает с неё штаны и расстёгивает липучки — подгузник грузно шмякается на пол.

Но если подгузник протёк, лицо матери каменеет, а руки взлетают, как у дирижёра. Левая удерживает дочь от побега, а правая делает быстрый взмах — и простыня вместе с одеялом летит на пол. Туда же отправляется мокрая пижама.

Не медля ни секунды, тринадцатилетняя девица голышом несётся на кухню — встаёт в темноте у холодильника и замирает. Мать со сменой белья неторопливо идёт ей вслед: уверена, что годы дрессировки не прошли даром, — дочь не откроет холодильник без спроса.

— Одень трусы, — повторяет Анна в пятый раз подряд. Потом осекается, вспоминая, что по правилам русского языка одевают Надежду, а надевают одежду. 

— Надень трусы, — рычит она зло.

Раньше Анна была другой: шептала «мама рядом» и крепко обнимала свою девочку, когда они стояли на остановке, ожидая подвозку в спецшколу для детей с аутизмом — её дочка много лет боялась зелёных мусорных машин. Однажды она испугалась даже кучи мусора на углу улицы: заранее трепетала перед зелёным монстром, который вот-вот появится.

С тех пор как в Израиле, где Анна живёт последние пятнадцать лет, ввели карантины и локдауны, она вздрагивала от каждого звука телефона: вдруг её дочке в четвертый раз за восемь месяцев запретят учиться.

Если в школьном автобусе или в классе дочери кто-то заболевал ковидом, всех детей и взрослых отправляли в карантин. Уже за первые две недели изоляции Анна издергалась — на нервной почве палец на руке распух и покрылся трещинами. Но когда часы сдвинули на час назад с летнего времени на зимнее, стало ещё хуже. Дочка три месяца подряд вставала на час раньше, в четыре часа утра, и мать, опухшая от недосыпа, бесконечно готовила и развлекала её.

Стоило Анне сесть к компьютеру или прилечь, как тринадцатилетняя девица вскарабкивалась ей на ноги и хватала за руки, чтобы мать не трогала мышь и не смотрела на экран. Анна в стотысячный раз дула дочери в личико, показывала ушки и считала пальчики, а внутри оплакивала свою протухшую жизнь: девчонка отобрала все её мечты, закопала все таланты.

Неужели до последнего вздоха ей придется быть человеком-функцией?

Она вспомнила, что читала заметку о частном хостеле, доме на восьмерых  взрослых аутистов и соцработников. Если вообразить, что Анна с мужем будут жить по соседству в той же деревне, забирать дочку на выходные и праздники, может, всё не так страшно?

С другой стороны, что изменится с совершеннолетием её ребёнка? Тяжёлый аутизм не исчезнет, сильная потребность в маме и приёмном папе тоже. Анна то клевала себя за бессердечие, то рассудочно уверяла себя и мужа, что они не вечные, и муж соглашался: в двадцать один год дочке будет легче привыкнуть к новой реальности, чем в тридцать пять лет.

Анна вспомнила, как собственная бабушка предлагала ей сдать дочку в интернат, теперь эта мысль не казалась ей такой дикой. Когда это было? Кажется, лет шесть назад. 

…Дочка ворочается во сне. Анна пристраивается к ней валетом. Они спят на диване, похожем на престарелого верблюда с одним горбом. Сон на нём — пытка, поэтому Анна всегда останавливается у питерской бабушки, матери отца, на одну ночь.

Дело, конечно, не только в диване. Бабушка, сколько её ни проси, не спрячет с глаз долой все свои шкатулки, фарфоровые фигурки, духи, бумажки и лекарства.

Сегодня Анне пришлось вылететь из туалета, застёгиваясь на ходу, — успела отобрать у дочери игольницу.

Поздний вечер. Бабушка сидит на высокой кровати, как на насесте, и делает три дела сразу: причесывает гребнем длинные жидкие волосы, слушает радиоприёмник и учит Анну жить.

— Сделай потише, — просит внучка.

Бабушка чуть снижает звук, как будто рядом никто не спит, и продолжает вещать.

— Мужчина — главный в доме. Его нужно холить и лелеять, — говорит она слово в слово, как десять, пятнадцать, двадцать лет назад. — Ты Виктору готовишь с собой обед на работу?  

— Нет, бабушка, программисты обедают в ресторане, им компания всё оплачивает, —  отвечает Анна.

— Сколько вы с Виктором вместе? Два года уже? Тебе нужно родить ему малыша, — уверяет бабушка.

—  У него уже есть дети — двое сыновей от прошлого брака, — напоминает Анна. — И вообще — мне бы с одним ребёнком справиться.

— А, что? — переспрашивает бабушка.

— Выключи новости, я не могу так разговаривать, — дважды повторяет внучка.

Поджав губы, бабушка вытаскивает вилку из розетки, минуту молчит и радостно вспыхивает от новой идеи.

— Отправь её в интернат — я же вижу, как ты мучаешься, а сама ещё роди. Я такую радиопередачу слушала! Какие у нас в России были традиции — кадетские корпуса, пансионы для благородных девиц, — воодушевляется бабушка.

— В Израиле нет пансионов для благородных девиц, особенно семилетних, — говорит Анна и выключает торшер. Наутро она односложно отвечает на бабушкины вопросы и уезжает в аэропорт на час раньше. 

В следующий раз она забежит к бабушке — совсем сморщенной, сентиментальной, теряющей нить разговора — через четыре года на несколько часов. Зайдет и сразу предложит поехать вместе на кладбище. За двадцать восемь лет, что минули со смерти её отца, Анна ни разу не была на его могиле, пока не попала на приём к психотерапевту и не осознала, что её бесконечные прогулки по кладбищам — отзвук непрожитой травмы. Последние два года Анна будто жила среди могил, правда, не взрослых, а детских.

Суицид отца, инвалидность дочери, гибель первого мужа, отца её дочери, она вынесла как стойкий солдатик. Вернее, солдафон, в которого кидают мерзлые комья из снега и грязи, а он как стоял, так и стоит на посту — окоченевший, с красным носом. Но вынести известие, что её дочь погибнет — это было слишком.

Однажды Анна позвонила приятельнице из Испании, они когда-то учились вместе — до того, как разъехались по миру из родной Карелии. У приятельницы было давнее хобби — китайская астрология, Анна верила в её способности предсказывать будущее и пыталась справиться со страхом: дочка симпатичная, при этом не говорит и развита на два года. Вдруг её обидит злой человек?

А приятельница возьми и назови год, который дочка Анны вряд ли переживёт, может захлебнуться в море или бассейне. Зачем она это сказала? Анна не спрашивала про смерть. Ответ её озадачил: смерть — важное событие, к нему готовятся заранее.

Анна — фаталистка, это объясняет, почему вместо того, чтобы выругаться или плюнуть на предсказание, она попыталась с ним сжиться.

Сначала у неё зачесался и покрылся струпьями палец. Проснулся нейродермит: он всегда вылезает, когда Анне невыносимо, а она это игнорирует. Потом потянуло на кладбище. Рядом с лесом, где они с мужем и дочерью гуляют, есть частное кладбище для тех, кому не подходит традиционное захоронение.

На кладбище Анна нашла необычную могилу — розовую пирамиду из пластика, её окружали доски для серфинга. Анна часто наведывалась туда с фотоаппаратом: наблюдала, как могила преображается от сезона к сезону. Доски для серфинга меняют цвет, на них появляются наклейки — черные бабочки, а рядом, среди листьев эвкалипта, лежат брошюры с Чарли Чаплином и стоят у дерева две фигурки оленёнка Бэмби — одна, фиолетовая, целая, другая, розовая, с обрубками вместо лап. Родители ребёнка, который погиб десять лет назад, явно не смирились с утратой.

С этой могилы-пирамиды и началось её помешательство. Куда бы Анна ни ехала, ноги сами несли её на кладбище. Для того чтобы не выглядеть совсем уж чокнутой, она, в прошлом штатный журналист, придумала себе легенду: мол, собирает материал для онлайн-издания, пишет текст о том, как родители сохраняют память о своих детях. Читала форумы родителей погибших детей — о том, как матери не могут выкинуть горшок ушедшего ребёнка; нянчатся с куклами, одевают пупсов в костюмчики малюток; ненавидят снег, который засыпает могилу малыша и его игрушки.

Анна говорила по скайпу с психологом, директором крематория, с мамой девочки, умершей от лейкоза, которая открыла фонд в память о дочке. Мать этой девочки трижды переносила разговор, но Анна была настойчива — и да, сначала она запиналась и потела, но потом собралась и подробно расспросила, как уходила девочка и выкарабкивалась из беды её мать. Но до публикации не дошло: мать девочки сказала, что это слишком личное.

…На днях Анну опять видели с дочерью на кладбище, они гуляли среди могил. На них смотрели пожухлые плюшевые медведи, ангелы и разноцветные садовые гномы. Анна украдкой нажимала на кнопку маленького фотоаппарата, а круглолицая девочка с аппетитом грызла крекер.