К

Кайчи

Время на прочтение: 6 мин.

— Кем мында? (Кто там?).

— Шебелдей (Чудовище). 

— Кем? (Кто?).

— Алаккан кыс (Растерянная девочка). Корукте кайзы ачыкта (Бурундук, на которого охотятся).

— Бросающийся на острые сучья? Пееде?(Так?).

— Пееде полза! (Так и есть!). Он знает, что не проживёт зиму без своих запасов, и заканчивает самоубийством.

— Тебя разорили?

— Меня разорили, выжгли, вытоптали мою землю.

— Тебе больно?

— Мне очень больно.

— Чоок? (Почему?).

— По мен чер (Это моя земля). 

Девочка вбежала в квартиру. Подумала: в придачу к ободранным коленкам — она недавно упала, когда неслась за обозвавшим её «шоркой», — теперь ещё ссадина на щеке. Мама, как всегда, промолчит. 

Мальчишки сидели на лавочке, обзывали её. Слова хлестали невидимой плёткой. Она прыгала в резинку, старалась не обращать внимания. Выждав момент, когда они затихли, бросилась, кому-то порвала куртку. Разбежались. Беленького в алой шапочке она зацепила. Он ей нравился, они даже общались. Теперь он засадил ей кулаком в лицо. Она подобрала прут и попыталась ударить хоть куда, лишь бы больно. Удрал, обозвал её сумасшедшей.

Девочка сидела, обхватив набухающую ссадину. 

— Что там у тебя?

— Ничего. 

Мама достала йод, вату, промазала рану. 

— Что, опять? — глухо, безразлично. 

— Ты как маленькая.

Девочка вскинула глаза. 

— Я сейчас. 

Мама вышла на улицу. Девочка подлетела к кухонному окну. Глухо, словно из-под сундука, доносился голос матери с незнакомыми интонациями. Ругала мальчишек. 

«Ойначалар? (Играете?)» — Старенькая бабушка убирает снежную насыпь, иногда, высоко задрав лопату, подкидывает снег в ледяной дом. Мы прыгаем и орём «Доождь!», кружась в мелкой белой пыли. 

— Кем силер? (Вы кто?). 

— Мы снежные кроты! Нет, тюлени!

Переваливаемся с боку на бок на льду. Щёки мои горят, в носу ледяные спички. 

— Пойдём, — говорю сестре. 

— Куда?

— Мы птички! — машу набухшими, с ледяными шариками, рукавицами. 

— Что птички делают?

— Птички ходят по земле и оставляют следы. 

— Какие?

На снегу — палочка, пересеченная дугой. 

— Крестики, чё ли? 

Бабушка умирала легко, без мучений. Когда знают: всё, что смогли, сделали — уходят тихо, спокойно; так заря медленно угасает, а жаркий день сменяется сумерками. Ногу могли отрезать, пожить бы, насколько хватит. Бабушка благословила маму, тётушек, дядьёв, двоюродного брата, решила уйти. Каждый по очереди подходил, наклонялся, услышав, отходил. Каждому досталось тёплое слово из последних сил. Мне горько, потому что я не услышала своего. Копошилась змеиным клубком ниоткуда взявшаяся злость, удерживала — и пропустила. Вместо цветов бросали еловые ветки, гроб выбрали самый скромный, она велела. Деревце посадили в день похорон. Мы с сестрой не плакали, бабушка наказала. «Почему?» — спрашивали; «Мне будет трудно, паллам (дети)». 

В день похорон сестра не унималась: 

— Почему ей будет трудно? Она мёртвая, не увидит!

— Откуда ты знаешь, увидит или нет? Вдруг на самом деле она не умерла!

— Это как?

Мне трудно, я хочу биться в истерике, как тётя Валя, которая обхватила бабушку и ныла, пока не отняли. Не выплёскиваюсь, говорю первое, о чём уже знаю:

— Наверное, как тот, который сошёл с креста.    

Нас положили в спальне на кровати, гроб с бабушкой стоял рядом. Мама подтыкала одеяло долго, монотонно, словно отгораживая. Меня сморило, потом то ли внезапно проснулась. Села на краешке, посмотрела на мёртвую бабушку. Тонко, нудно жужжала муха, а рот у бабушки приоткрыт. Мухи ещё тут не хватало. Она залетит в рот. Стало не по себе. Я отвлеклась, махнула на муху. Бабушка села в гробу. «Вы думали, я умерла, а я живая! Смотри!» Поднялась, пошла по комнате, как не бывало перед смертью, здоровыми ногами (слегла она от укуса собаки, началась гангрена, ей почти сто лет). Слышу, вышла за входную дверь. Вернулась ли, не помню. Я заснула мертвецки, проснулась ли, не знаю. 

— Сен пол кижи? (Ты была кто?).

— Нанек (Бабушка).

— Ноо сен иште? (Что ты делала?).

— Мен чооктапчаткан,(рассказывала сказки). 

— Сен пол ырыс? (Ты была счастлива?). 

— Кажется, да.

— Что ещё ты чувствовала?

— Тугезе (Всё).

— Ноо пол тугезе? (Что всё?).

— Что всё вышло, как должно было.

— Кокай! Кокай! Абеей…. 

— У тебя крепкое яйцо! Ох и крепкое! 

Двусмысленное, не понимаю. Отец с бабушкой бьются яйцами. 

— Чакши, чакши, козак! (Хорош, хорош, русский!). 

Папа всё-таки разбил яйцо. 

— Ох, кодак о пар!

Под нос, чтобы не расслышали. Улыбаюсь, она так часто ворчит. 

— Христос Воскресе! — Заходит невысокий черноглазый дядя, бабушкин брат. Улыбается, достаёт из-за пазухи крашенные яйца да конфеты, наклоняется к нам. Заметила, что голова у него седая-преседая, около глаз глубокие морщинки. 

— Берите, берите! 

— Эйзинох, пече! (Здравствуй, старшая сестра!). 

— Эйзинох, Коля, эйзинох!

Кланяются. Христосуются.  

Бабушка держит в руках горку. Ура! Мы пойдём во двор катать яйца.

Нанек (бабушка по матери) с утра долго стоит в красном углу у тёмной иконы, на которой сквозь чёрное проглядывают золотом Божья Матерь с младенцем. Церковь в деревне сожгли давным-давно.

Взрослые пьют брашку. Розовую, с пенкой, на виктории. Наверняка вкусная. Глаза у женщин заблестели: поют, смеются. За окном витают снежинки. Мы выбежали. На улице снег пошёл сплошной завесой. Совсем недавно таял погожий весенний денёк. Такая вот Пасха.

Мама говорит, что нас больше не пустят в дом. Он отошёл родственникам, бабушка завещала. Осенью мы убрали огород, ветошь сожги, подготовили землю отдыхать. «Мам, для себя?» — с надеждой. Отстраняется. Ближе к весне запасается семенами. Лето будет! 

Лето стояло влажное от постоянных дождей. Мы выходили, неслись на поле специально промокнуть. Хотелось впитать последнее до капли. Ныряя, надолго задерживаю дыхание, стараясь представить, что чувствует бурундук, потерявший дом. Выныриваю, когда хочется хлебнуть воды, насмерть.

Однако всё шло в свой черёд, если можно назвать такую последовательность поступательным движением. Школа-работа, работа-учёба, учёба-семья, учёба-дитя, работа-дом. Внутри запутаннее, потому что всякий хотел подавить меня, лишить голоса, превратить в перекати-поле, с другими получалось. Мне говорили, что многие талантливые спиваются, скалываются. В кулуарах знакомый дядька-поэт пытался поцеловать, его притягивала моя экзотическая внешность, он так и сказал, что шорок, мол, ещё не пробовал. Я слышала это всё время, иногда от женщин. Никогда не сдавалась. Отстранилась, он удивился. Другие посвящали мне стихи, читали прилюдно, я краснела, думала, куда бы сбежать, поскольку за этим следует продолжение. Один из них сказал, что упомянул меня в неком эссе и теперь я должна. Поняла, что именно, когда он с упорством осла пытался увести в свою квартирку. Отказала, в отместку он стал называть меня «поэткой». Впрочем, мне было пофиг. Все знали, что окололитературная возня абсолютно никакого значения для меня не имеет. Толпе всегда скучно, она ищет талантливых простачков, которым можно лить в уши. Простачки под воздействием друзей, предвкушающих экшн, творят всякое. Один сгорел в собственном доме, другой скололся. Толпе нужны функционеры и функционерки, хорошо пишущие и хорошо управляющие, лысые (или волосатые), часто неталантливые, но властолюбивые окололитературные дядьки и дурочки-поэтесски, которых они совращают, обещая какого-то мифического блага. Толпа рада пишущим родственникам известного писателя, которым бы надо подсобить. О какой дороге для талантов идёт речь?

Нам внушали какие-то писаные истины — пиши талантливо и тебя продвинут. Но чем дальше я погружалась в сообщество, тем отчётливее понимала, что одарённость другого делает всех злыми. 

Я шёлковый ломкий мотылёк, летящий на свет бабушкиного фонаря. Призрачный свет давно потухшего фонаря. Она что-то услышала, вышла на улицу, постояла на крыльце. Никого, стрёкот сверчков, тишина. Вздохнула, потопталась на месте. Я здесь, где табачные листья! Она отмахивается от налетевшей мошкары, не слышит. Я лежу на земле, мои крылья сломлены, обожгла их, ударившись о стеклянный бок равнодушного электрического света. Равнодушного ко мне мира. Я погибаю, бабушка! Кажется, она заметила, оглянулась на дорогу, за ворота. Тонко-тонко взвизгнула соседская собака, завыла. «О, паллам, паллам!» — вздрагивает, входит в дом. 

Существовало ли спасение? Да, мы собирались, читали, делились сокровенным. Спустя много лет, мы находили друг друга и узнавали, помогали, если нужно, радовались, если повезло, чисто-чисто, по-детски. Нас держит что-то общее, какая-то разделенная тайна, никто не знает какая.

— Сем ам-ла кем кижи?(Ты сейчас кто?)

— Мен теен-кижи. (Скорее, бродяга).

— Кайда сем теенчаткан? (Где ты бродишь?).

— Парчын черден. (По всему свету).

— Ноо сен пилиндирчаткан? (Что ты чувствуешь?).

— Эм (Дом).

— Кайда сен эм? (Где твой дом?).

— Мен токтатчаткан. (Я его оставила).

— Чойлаш (Неправда).

Сен кижи пол эм. (Ты и есть дом).

В дорогах дальних не нашедший дома//В слезах багряных боль моя неймётся//Кто я, не сведущий ни звука и ни слова//На сильном языке своих праотцев?/ 

Бабушка говорила, что у шорцев есть кайчи (сказитель). 

— Кто это?

— Они пели песни.

— Зачем? — пристали мы. 

— Чтобы люди не потеряли память.

У каждого рода был свой кайчи, кам (шаман) и паштык (вождь).

— Паштык? (хихикаем, диковинное слово).

— Самый главный, к кому приходили спросить важный совет. 

Мне часто снится сон. Чертовщина. Я все, кроме себя. Бурундук, бросающийся на острый сук, потерявший запасы и дом, ворон, оставляющий на снегу тонкие следы, он внимательно наблюдает с дерева за весёлой пухлой девчонкой, бабушка, собравшая гурьбу внуков рассказать свою жизнь, бродяга — исследователь морей-океанов, про которого поют: «Капитан, капитан, подтянитесь! Только смелым покоряются моря!». Я — все они, кроме весёлой девчонки, ловко складывающей слова в смыслы. Зачем мне это, Господи? За что? Они исчезают. Картинка ломается, иду по тонкой верёвке сквозь бездну. На той стороне ждёт Кудай (здесь божественное существо), он поднимает кам туури (бубен шамана), окуривает меня. Стучит в бубен. Разносится д-о-олгий протя-я-я-жный звук, я просыпаюсь. Какое время? Кем мен кижи? (Кто я, что за человек?).

— Вы кто?

— Атая Чакшинова. 

— А, наш гость, поэт! — Улыбка у неё искренняя; пригласила меня войти в комнатку, похожую на светёлку. 

Там сидели студенты, нахохлившиеся девушки, затянутые в шерстяные шарфы, с наспех скрученными гульками на голове, и, несомненно, многие из них носили толстые линзы. В наш век? Я быстро представилась и начала читать, тихо, постепенно наращивая ритм, так построены почти все мои стихи. Я сжимаю маленькую, тоненькую книжицу, кажется, у меня дрожат руки. Главное, чтобы голос не дрожал. Закончила. «Можно вопрос?» Приглядываюсь, что-то в студенте мне кажется знакомым. Алая шапочка? У него алая спортивная повязка на белой пышной гриве. Это просто цвет. Вернее, так — единственная особь мужеска пола, красивый, между прочим, посреди девичьего факультета. «Заранее извиняюсь, конечно. Простите, может быть, вам покажется нескромным мой вопрос, но вы сами говорили, что вы многих кровей, так к какой именно крови вы себя относите? Кто вы?» Я ждала этого, сейчас мне легко.