К

Как я не стал поэтом-песенником

Время на прочтение: 5 мин.

Раскинулось море широко…

Мне  шесть с половиной лет, и родители надумали отдать меня в музыкальную школу.

Петь я давно учусь у домработницы Шуры. Помню, как она ставит на дощатый пол нашей коммунальной кухни скамеечку — это для меня, а сама садится на табуретку, в ногах у неё помойное ведро, рядом на полу — эмалированная миска. Шура берёт в одну руку картофелину, в другую — нож, начинает чистить и поёт:

Каким ты был, таким ты и остался,

Орёл степной, казак лихой!

Я слушаю и зачарованно смотрю, как вьётся под её ножом непрерывная спираль кожуры, чтобы потом упасть в ведро. Очищенную картофелину она бросает в миску. Потом мы вместе варим суп.

Шура живёт с нами и спит на раскладушке возле камина, который занимает целый угол комнаты. Скоро она выйдет замуж за моряка по фамилии Цыганов и уйдёт от нас.  Шура родом из вологодской деревни, неграмотная, поэтому письма на адрес китобойной флотилии «Слава» пишет мой старший брат. Он же читает письма Шуре от Цыганова. Мы впятером, с родителями и братом плюс виртуальный китобой, живём в комнате на Моховой 28.

На каминной полке стоит радио, оно работает весь день и часто «исполняет песни советских композиторов». А ещё у нас пластинки. Иногда, когда старший брат приходит из школы и в настроении, мне удаётся уговорить его завести патефон. Брат меняет иголку звукоснимателя, крутит ручку патефона и ставит «Раскинулось море широко». Поёт Леонид Утёсов. Эту песню я знаю наизусть и часто гастролирую с ней по большой прихожей и длинному коридору, а иногда даю сольные концерты на кухне перед соседками, моими невольными слушательницами. Одна из них, Анна Архиповна, всегда хвалит меня, сравнивая, как я понимаю, с птичкой:

— Хорошо поёшь, где-то сядешь…

Ещё в моём репертуаре «Летят перелётные птицы»:

Летят перелётные птицы в далёкой  дали голубой,

Летят они в дальние страны, а я остаюся с тобой.

Родители решают отдать меня в музыкальную школу, особенно хочет этого мама: она умеет играть «Музыкальный момент» Шуберта и играет его везде, где встретит пианино. Папу она посылает записать меня на прослушивание.

На приёмный экзамен мы идём все втроём. Это недалеко: надо пройти два дома до Пестеля, повернуть направо в сторону большой церкви. Потом дойти до Литейного, где гастроном, вход с угла — там прямо напротив входа мороженое и соки из стеклянных конусов, а стаканы переворачивают и моют фонтанчиком. А вообще, там продают всё: от хлеба до вина и папирос.

Литейный мы переходим и идём к церкви, но не доходим, а огибаем большой дом. (Церковь со временем окажется Преображенским собором, большой дом — домом Мурузи, где раньше жили Блок, Гиппиус и Мережковский, а тогда — шестнадцатилетний Иосиф Бродский). Проходим позади этого дома весь квартал и ещё один.

В вестибюле полумрак, толпа детей и взрослых. Долго ждём, наконец, меня выкликают, собирают пятёрку детей и куда-то ведут. Поднимаемся по лестнице, плутаем по коридорам, снова идём по лестнице и оказываемся возле класса. Вызывают по одному.

Когда доходит очередь до меня, я подхожу к чёрному роялю и как велят встаю спиной к учительнице, что сидит за клавиатурой, и лицом к двум другим. Она нажимает клавишу и велит мне найти ту, на которую она нажимала, — из трёх соседних, белых. Первая — не та, я слышу, вторая — не та, третья — та. Потом простукиваю ритм, который мне ладонями выстукивает учительница, и на предложение спеть что-нибудь, громко затягиваю: 

Раскинулось море широко, и волны бушуют вдали,

Товарищ, мы едем далёко, подальше от нашей земли…

Это грустная песня. Кончается всё печально, кочегар от непосильной работы умирает после вахты прямо на палубе:

А волны бегут от винта за кормой, и след их вдали пропадает.

Мне дают допеть до конца и спрашивают:

— А что ты ещё знаешь?

Я называю.

— У, какой серьёзный артист, — говорит единственный мужчина-преподаватель. — Можешь идти, молодец.

Через неделю мы с папой находим меня в списке к зачислению. Нужно прийти осенью с документами.

Осенью происходит скандал: по документам выясняется, что мне нет семи лет, и меня выгоняют. На маму кричат:

— Вы нас обманули! Вы отняли место у другого ребёнка!

Сказать, что я тогда расстроился, было бы неверно, но избежать обучения музыке не удалось: за Нарвской заставой открывалось новое учебное заведение, и меня взяли туда. Ну, конечно же, на скрипку. 

И только когда сейчас говорят об Иосифе Бродском, я, бывает, представляю, как меня взяли в ту музыкальную школу, и я каждый день хожу мимо его парадной, под его балконом. Мы встречаемся по дороге или в гастрономе напротив: я, шестилетний, зашёл туда купить эскимо, а он, шестнадцатилетний — за папиросами для матери. Или я, десятилетний — выпить газировки с сиропом, а он, двадцатилетний — купить бутылку вина. Он, конечно, никогда меня не замечает, зато я смотрю на рыжего парня и хотя не догадываюсь, кем он станет, но запоминаю, чтобы вспомнить через тридцать лет и помнить всю оставшуюся жизнь.

Без палки и поводыря

Зимний пейзаж: голые ивы склоняются под ветром на заметённом снегом склоне реки, а под картинкой стих. На двадцатипятилетие тётушка, учительница русского языка и литературы, подарила мне художественную открытку. В 1975 году я уже работал в ракетном НИИ, взрослый парень — смешно сказать, но эта открытка меня тронула, я её сохранил, а стих запомнил.

Стихи меня, в общем, не задевали, но были важной частью в технологическом процессе: считалось, что они помогают знакомиться с девушками, а память у меня была хорошая. 

В тринадцать я увидел у кого-то из парней томик стихов Асадова, такие пели во дворе под гитару. Даже запомнил что-то типа «не ждал меня, скажешь, дурочка…» Однажды у родных я упомянул этого автора. Тётушка подняла бровь и спросила:

— Тебе нравится Асадов? — Я замешкался, она добавила: — Ну-ну…

Любовь к Асадову от этого «ну-ну» немедленно прошла. 

Сейчас трудно поверить, но у нас тогда не было языка для обсуждения тем, связанных с любовью, сексом. Эпоха романтики: «Заиграла в жилах кровь коня троянского, переводим мы любовь с итальянского».

В репертуаре Асадов остался для девушек помоложе и попроще. 

— Не робей краса младая хоть со мной наедине, стыд ненужный отгоняя, подойди, дай руку мне. — Цитата из Лермонтова в момент, близкий к решающему, позволяла продвинуться дальше: — Ну, скидай свои одежды, не упрямься, мы вдвоём…

С девушками интеллигентными это бы не прошло. Обычно я с ними дела и не имел, но когда случалась, скажем, филологиня, то к ней путь проходил через сонеты Шекспира в переводе Маршака: «Бог Купидон дремал в тиши лесной, а нимфа юная у Купидона взяла горящий факел смоляной и опустила в ручеёк студёный». Дальше лажа про лечебный горячий источник и любовные недуги: «Но исцелить их может не ручей, а тот же яд — огонь твоих очей». Страшные времена!

Ближе к следующему дню рождения меня постигла несчастная любовь. К своему удивлению, я начал писать стихи. Растроганная тётушка оторвала от себя и подарила мне редчайший сборник Пастернака из Большой серии «Библиотеки поэта». Ни у кого такого не было.

Пастернак меня потряс. Казалось, мне открыт шифр к его стихам: как и он, во всём я видел любовь. Маршак, вслед за Асадовым, отделился и сгорел в плотных слоях атмосферы.

Мой друг тоже писал стихи. Я прочёл ему свои, он позвал меня в ЛИТО, мы стали ходить туда вместе. 

Здание эпохи конструктивизма, просторное помещение, за столом — мэтр, член Союза писателей, напротив — ряды, на стульях молодёжь, человек пятнадцать. Сначала один участник читает свои стихи, потом их ожесточённо критикуют собратья по перу, потом ещё двое-трое читают, но уже без критики, затем заключительное слово произносит Мастер. Начинается главная, неофициальная часть. Кто-то бежит за портвейном, пьют, почти не закусывая, страсти разгораются, мэтр травит байки, переходит на частушки с яркими рифмами. Допив купленное, по первому морозцу все идут до дальней станции метро, не переставая горланить. 

Через несколько заседаний пришла очередь читать и мне, новичку. Я не переоценивал качества своих творений и для усиления эффекта решил начать ударно, взяв эпиграф с тётушкиной открытки.

Мэтр восседал за столом, немного сбоку, я встал по центру лицом к публике и начал декламировать:

Зима. И всё опять впервые. 

В седые дали ноября

Уходят вётлы, как слепые

Без палки и поводыря…

Воцарилась гробовая тишина. Народ замер. Стало слышно гудение ламп дневного света. В этой тишине я произнёс: «Борис Пастернак». Сделал паузу и перешёл на свой текст.

По рядам пробежал шумок, все зашевелились, как будто была команда «отомри», но дослушали до конца. Двадцать лет спустя первый поэт кружка признался мне, что, услышав начальные строки, он замер с мыслью: «поэт родился!»

Поэт не родился, но поэзия сыграла важную роль в моей жизни: среди поэтов в Литобъединении я заметил одну замечательную девушку, в которую влюбился и, кажется, взаимно, поскольку мы с ней женаты вот уже более сорока лет. 

А начиналось всё с поиска собственных выразительных средств, с поиска языка.

***

Стихов я с тех пор не пишу. Скрипка пылится на верхней полке книжного шкафа. Песни иногда пою. Синий сборник Пастернака всё ещё со мной. Поиск языка продолжается.