— Давай мы будем на «ты»?
Милая, я боюсь темноты.
1.
Бить первым — так учили улицы, на которых я вырос. Детство в постсоветской Алма-Ате, с вычерченными границами районов, на которые делили город банды молодых, голодных и всегда жестоких к чужакам людей. Они сбивались в стаи диких собак, которые я, еще ребенок, видел вечерами, мелькавших в свете фонарей по пустынным улицам, где мы жили небольшой коммуной людей, бежавших в свое время и нашедших здесь свой дом. Наши дома были просты — сбитые покосившиеся глинобитные стены, небольшие мутные оконца, дворик с калиткой в сад и яблони в каждом дворе, под тенью которых мы прятались от пронизывающего летнего солнца и часами рассматривали проплывающие над нами облака. Мы еще не знали о существовании границ.
Дерибас, Снежинка, ДОС, Вигвам, Штаты, Новый Свет, Салем, Золотая Орда, ЦК, Шанхай, Кизы, Багдад, Тастак, Ертек и Халифат. Также были независимые кварталы, которые нам следовало обходить стороной, а лучше и вовсе там никогда не бывать: 800, Квадрат, Городок, Драм. Мы взрослели на задворках наших школ и гаражей, где разборки с местной шпаной и детская жестокость были таким же обычным явлением, как поход в магазин за пивом для старших и постоять на «шухере» при деле. Чуть позже о нас будут снимать фильмы и складывать городские легенды, но тогда мы росли, как дикие волчата, и каждый день сталкивались с насилием и участвовали в нем — набрасывались шумной толпой на проходящего случайного человека под предлогом узнать который час, сбивали его с ног и пинали, пока кто-нибудь громко не свистнет, и через три секунды он лежит один в тишине, на снегу, захлебываясь кровью и не в силах встать.
Боль — всего лишь миг откровения, скрывающий в себе суть мира, в котором я оказался заложником обстоятельств. В полном одиночестве, среди серых стен больничной палаты. Она зовет меня по имени.
— Моро, Моро… Прими боль, не сопротивляйся ей. — Ее мягкий голос отдается эхом в пустых коридорах больницы. Ее голос — как тягучая смесь сожалений об утраченной вере в меня. Она зовет меня, она плачет. Но я не могу подняться с кровати, я не могу пошевелиться, не могу подойти к ней и обнять крепко. На мне куча трубок, проводов, бинтов — переломанный, я лишь издаю звуки и протяжное «эээмммммм».
Я уже отрываю бинты с рук, но еще кровоточат резаные раны — следы недавней борьбы с небольшой заточкой, которой меня полоснули по рукам, трогаю эти свежие раны, пока сознание не покидает палату со светло-серыми стенами, местами оклеенными желтыми газетами «Правда», «Ленинская смена» и другими изданиями, которые я, десятилетний ребенок, с интересом рассматриваю, и вглядываюсь в узоры печатных букв, и смотрю прямиком в прошлые жизни этих стен. Их построили вокруг меня, как крепость, но в результате получилась обычная тюрьма с решетками на окнах и длинными коридорами, в которых было много боли, неправды и несправедливости к тем, кто находился по другую сторону баррикад. Я здесь уже четыре месяца. Ночью я крепко сжимаю плюшевого слона — моего лучшего друга, и во сне, ворочаясь на скрипучей кровати, в холодном поту лечу вместе с ним в пропасть, на холодный кафельный пол. Вскрикиваю в пустоту, зову маму — но тихо вокруг, не могу пошевелиться. Медсестра — такая красивая, бежит ко мне, обнимает и качает на своих руках, прижимая все сильней к своему горячему телу — обещает мне, что останется со мной до утра. Теперь я в ее власти. Но сквозь сон я слышу глухой стук её каблуков, удаляющихся шагов в коридоре. Я не знал, кто она и когда мы встретимся вновь. Утром теплое горькое послевкусие развеялось, но оставило шрам и твердую убежденность в том, что однажды я её найду.
2.
Я наблюдаю за ней.
Вокруг нас мелькают фигуры уже пожилых, но статных официантов во фраках и белых перчатках в темном обеденном зале ресторана в центре Парижа. Вечер накрывает этот город тысячами огней, которые я так люблю разглядывать через витрины, в сводчатых арках которых уже кипит жизнь: стены здесь обуглены, как после пожара, мягкий желтый свет скользит по ним и отражается в бокалах, столетний дубовый паркет блестит и иногда протяжно поскрипывает под каблуками прилично одетых людей. Звенят бокалы, приборы, музыкант играет джаз. Здесь пьют и едят с таким аппетитом, что-то шумно обсуждая на незнакомом мне языке, и, кажется, здесь праздник будет продолжаться всегда, но только такой дикарь, как я, не насытится фуа-гра и супом с мидиями, дюжиной Жилордо №2, а кость от запеченного кролика встанет поперек горла и придется еще постараться откашляться от него.
Ей к лицу новые жемчужные сережки и кулон на тонкой цепочке из белого золота на бледной, почти белой коже, сквозь которую проступают плечи и кость ключиц. Я вижу, как она дышит, как мерно поднимается и опускается грудь, гипнотизируя меня. Далее руки: достаточно длинные и тонкие пальцы, кисти рук и жесты, в которых угадывается музыкальность и легкость ее характера. Так она сочиняет музыку и дирижирует жизнью вокруг нас — этими людьми, светом и даже мной. Она звонко смеется надо мной, издевается — а я еще, оказывается, никогда не дышал, никогда не слышал такого громкого и звонкого смеха. Смесь ее смущения, волнения и детской робости мелькает бликами в каждом следующем бокале вина. Она смелая девочка — держится гордо и элегантно, плавными жестами рук как бы поддерживает обрывки моих фраз, отрывки слов и рассуждения о родственной связи Иеронима Босха и Ларса фон Триера. Не подает виду, что занудство иногда бывает сексуальным и тягучим, и подкрадывающимся под столом вверх, по лоснящимся колготкам к ее острым коленям, бедрам, и теплой волной разливается внизу ее живота, вплетается шелковыми лентами в ее светло-русые волосы моя уже не слишком трезвая речь. Ее тайна скоро станет моей, спрятанной от посторонних глаз в маленькую малахитовую шкатулку, что лежит поближе к хрупкому сердцу, и ноющая тяжесть под левой лопаткой ребристой спины — та неизведанная часть её души, что всегда пряталась, но так отчаянно она стремится наружу.
Я голоден. Я нападаю.
Вкус её юности — соленая карамель — слишком сладкий, чтобы распробовать его с первого раза. И соленый, как южное море у пустого причала. Птицы летели на юг. Поздняя осень. Дежавю. Тусклый номер отеля, в который мы пробираемся, не привлекая взглядов, молчим. Я держу ее за талию, приоткрывая дверь. Она не знает, что будет за ней. Задернутые шторы и фонарь за углом. Медленно сползающие тени по стенам и плечи ее. Толкаю. Оборвавшийся крик. Стон.
— Пожалуйста, больше не надо!
Но нет. Попав в мои руки — закрываю ладонью ей рот.
— Заткнись! — Мгновенье, и земля уходит у нее из-под ног.
Размазанная тушь по щекам на лице — бью хлестким движением, глухой звук удара, и ее взгляд мутнеет. Она бьется отчаянно — бьет невпопад, по груди кулачками, но все же она слишком слаба, чтобы выдержать мой вес. Наваливаюсь всем телом — ей уже не убежать. Рвутся и трещат колготки по стрелкам. Обнаженное юное тело на мятых простынях.
Она уже молчит. Я проваливаюсь все глубже в белые простыни и запах, оставшийся на них от слез. Мир разделился на то, что было до этого, и то, что стало с нами сейчас. В тишине комнаты, погружаясь в густоту ночи — стихия накрывала и несла ее вдаль от шумных городов. Я мгновенно уснул тяжелым сном.
Утром она плакала. Провалившись в кресло и укутавшись белым одноразовым халатом, как маленький запуганный зверек — смотрит исподлобья и ревёт. Мелкая сука, впрочем. Лет девятнадцать, может, двадцать. Так я ее застал, как только открыл глаза. Слишком тяжелое похмелье для меня от губ вперемешку с алкоголем и табаком. Я встал, умылся, надел рубашку со шлейфом ее вчерашних духов. Она наблюдала за мной. Не смела пошевелиться, но все-таки задала честный и справедливый вопрос:
— Что же теперь со мной случится? Куда теперь мне бежать? — почти шепотом, еле слышно, она опустила глаза вниз, разглядывая косточки своих пальцев.
— Лучшее, что ты можешь сделать в этой ситуации — это спуститься и позавтракать со мной. Оставь свое детство в этой комнате, оставь здесь себя прежнюю и доверься мне. Пойдём.
Она нерешительно сползла с кресла. Волосы упали густой копной на грудь. Она медленно ползла по ковру к моей ноге. Кое-что она поняла сегодня. Теперь у неё есть хозяин. В ней произошло едва уловимое изменение — в уголках губ и густой тягучий мрак в ее светло-зелёных глазах. Я молча наблюдал, как её хрупкий мир качнулся вверх, качнулся вниз и разлетелся на мириады солнечных линий на ее юном лице. Я кончил.
Так появилась Весна. Её первое имя, которым я назвал эту иногда смешную, иногда задумчивую девчонку со светло-русыми волосами и зелеными, как маленькие сапфиры, глазами. Она напоминала мне майскую ночь среди лугов и леса — моя юная лесная нимфа танцевала и повелевала ветром, кормила белок с рук. Вплетала цветы в волосы и, жмурясь на солнце, спускалась ко мне в летнюю тень под деревом, и никак не понимала, отчего я все время молчу да хмурюсь. Смеялась звонко надо мной и всё в ней было солнечно. Как в то утро, которое светлыми кадрами врезалось в мою память и превращалось в фильм, в котором слишком много любви и надежды. Тем утром было слишком много и любви, и надежды.
3.
Письмо №1
Bonsoir. Mon Amur.
Пока на город спускаются летняя ночь и ливень вперемешку с запахом хвои, в тишине пустынных улиц идет человек. В шляпе с широкими полями, в двубортном пиджаке из английской шерсти, с сигаретами в переднем кармане, шагом отмеряет длину мостовой.
Встреча с утренним солнцем станет торжественным обрядом — улыбкой, покоем перед светлым днем, тишиной в океане. Среди бликов витрин, звона колоколов и бокалов.
Триумфальная арка.
Человек ждал женщину. Официант подошел. Как обычно для этого времени суток — джин-тоник: чуть больше джина, чуть меньше тоника, пару кубиков льда и лайм. Солнце уже разливалось в бокалы за соседними столами. Джин разливался по крови и отдавал легкость глазам. Моро ждал женщину — лишь бы опять не напиться.
— Ma Cherie!
«Ты ведь всегда хотела другой жизни. Слишком идеальной, чтобы оказаться правдой. Изучать французское кино, разбираться в итальянской живописи, завести мопса, что там еще? Ты ведь всегда уходила первой, не закрывая при этом дверь.
Моро ждал женщину.
Потому что право уходить первой всегда оставалось за ней. Он закурил. Рука уже не дрожала, но снова почувствовал на себе ее взгляд. Чего же она ждет? Чего же она хочет?
Она не подняла глаз, проходя мимо его столика. Он не одернул ее за руку.
Ее лицо было жестким, холодным и не выражало ни отчаяния, ни любви, ни сострадания.
Моро ждал женщину. В промозглой сырости ночи. Особенно теперь, особенно в Париже.
Но ей было уже безразлично».
4.
В голове у него было не больше мыслей, чем у изголодавшегося мартовского кота, когда замаячила возможность разжиться куском свежего мяса. Такой же мягкой походкой, как в еще недавней молодости, он шел среди узких проулков Парижа. Двигался тихо — от угла до угла, сжимая в кармане небольшой, но хорошо заточенный карманный японский нож.
Моро знал, что на него охотятся, и в любой момент нужно бить первым и быть готовым встретиться лицом к лицу с непростой правдой тех обстоятельств, которые привели его сюда, на 54 Rue Jacob, в эту пустынную ночную обитель его тайны.
Уже несколько лет Моро искал возможность встретиться с Автором. Он медленно, вымеряя шаг, приближается к парадной двери, стучит в нее несколько раз. В ответ, кроме вялого побрякивания замков, — ни звука. Скрывается в тень парадной и проходит в небольшую комнату. Свет сюда давно уже не пробивается сквозь тяжелую портьеру с бахромой — в остальном же, здесь нет ничего, кроме обшарпанных стен, старого камина, стула викторианской эпохи, книг, аккуратно сложенных в ровные колонны на дубовом полу и обычного матраца на пружинах в углу. Он сжимает нож, резким движением немного в бок и выпад вперед — единственный верный удар меж ребер и провернуть рукоять ножа до хруста в грудине. Но в комнате уже светло, и только серое парижское небо нависает над карнизами домов и лупит по ним ветром и дождем. Барабанная дробь — мелкая и быстрая, без акцентов и срывов, — сливается в почти монотонный звук. Спиной к нему сидит человек в черной рубашке свободного фасона и с закатанными почти до локтей рукавами. Он похож на дерево, которое приросло корнями к полу, стенам, стулу и парижскому окну со скрипучими кремонами.
— Зачем ты пришел, Моро? — Голос, показавшийся слишком резким и металлическим, заполнял собой все пространство внутри этой комнаты, как стереоэффект от старого эквалайзера.
— Ты знаешь, только ты и знаешь все — я пришел, чтобы убить тебя и стать свободным. — Смотрел прямо перед собой и уже был готов кинуться на него, но с удивлением заметил, что теперь и он стал похож на дерево. Пальцы прорастали грубой корой, мелкие ветки и корни расползались в стороны, вгрызались в паркет, вплетаясь в его чернеющее тело.
— Я знаю, что твоя вера в себя конечна и имеет финальную точку в далеких степях Казахстана, на Богом забытой железнодорожной станции, где день за днем ты будешь ждать свой поезд, ходить по перрону взад-вперед и кидать мелкую гальку на рельсы. Гадать по отражениям и теням от огня в своей кибитке, где же она сейчас, когда уже выйдет из прибывшего вагона, второпях поправляя махровый платок на голове и вглядываясь сквозь толпу в твои потускневшие впалые глаза. Там твои корни, там ты станешь свободным, там ты станешь настоящим деревом, быть которым просто — достаточно просто им быть.
— Почему ты «слишком искушен» для того, чтобы не рассказать ей всю правду? Почему упоминается «непростая» правда? В чем ее сложность? Смелость героини приведет к верности героя? Что скрывается за этой цепочкой? Как связаны смелость и верность? Есть ли в этой цепочке место любви?
Беглец. Моро уходил от ответа. В тоже время очень хотел узнать, не испугается ли она другой стороны его жизни, в которой он прячет самые мрачные фантазии и желания. Он берег ее от жестокости и правды, но в тоже время соблазн обладать ей был слишком велик. Он пошел на риск. Ей же предстояло решиться пойти за ним, через боль и признание своей жертвы для него. Правдой было то, что он всегда любил ее, но для такой любви нужна смелость называть все своими именами, в том числе и пороки, которыми легко прикрыть слабость и желание избежать лишних проблем с моралью и законом. Он в подробностях рассказывал про то, что и как будет делать с ней если она все же решиться пойти. Она согласилась.
В ответ на её обещание быть покорной, он дал своё — быть верным.
— Чем ты занимаешься «повстанец новой информационной войны» по ночам? Станет ли это частью текста?
Бунтарь. Сила возмездия перекинула его на обратную сторону баррикад, отбросила в тень — и теперь он стал повстанцем в этой войне. Моро был связан с организацией деятельности повстанческих групп и созданием для них условий, в которых они вели пропаганду «Открытого Мира» — террористической группы, проповедующей парадигму нашего общего существования без государств и лидеров. В них мало кто верил, но те, кто знают об этом вокруг нас и их много. Это часть истории Моро, возможно просто легенда.
— Психоделики, стимуляторы — это всегда измененное состояние сознания. Будет ли оно представлено как один из пластов внутри текста, или весь текст будет раскрываться именно в измененном сознании?
Дикарь. «Хипи-флипи» это почти так же, как «Буги-вуги», только вместо «буги» — розовая таблетка экстази с аббревиатурой RICH, а вместо «вуги» кусочек сахара, пропитанный хорошей кислотой. Это можно сравнить с вхождением в зону турбулентности и резкой потерей высоты — проваливаешься в один момент куда-то, и больше не контролируешь ни тело, ни то, что происходит вокруг, ни то, что недавно ты называл «узнать себя лучше». В глазах сначала темнеет, но потом ослепительный свет прожекторов пробивает сквозь веки и «я» растворяется, «меня» больше нет. Маленькая смерть приходит в черном вечернем платье, ползает по кровати медленно, и рассказывает какие способы встретиться с ней выдумали и синтезировали люди за последние несколько десятков лет. Она обворожительна и мила, кокетничает и смеется, раскладывая черные пакетики на зеркальную поверхность стола. Он в очередной раз стал ее заложником и уже не сопротивлялся ее обаянию, зная в какое чудовище она превратится чуть позже, под утро, когда придет время расплачиваться с ней за промелькнувшую бессонную ночь.
Очередной трип по закоулкам ночного центра, под дикое «техно» в свете прожекторов привел его сюда: в эту комнату с задернутыми наглухо шторами и скомканной, как его жизнь, постель.
Эти люди ночью в очках. За темными осколками стекол они скрывают большие и черные, как смоль зрачки и свой взгляд в пустоту — слишком дикий и полный отчуждения. Бывает, что люди просто веселятся и танцуют всю ночь, но Моро же не слишком любил веселился — он сидел в махровом халате в гостиничном номере, включил винил и танцевал, как Бог — он был, как буря в красной пустыне, поднимавшая в воздух песок и хлеставшая по его смуглому лицу в этом диком танце.
— Как связаны вещества и дилемма предать себя/предать других? И какова роль героини в этой ситуации?
Она ждала его на улице. Шел снег. На ней была элегантная шляпка с несколькими перьями, серое кашемировое пальто и перчатки, которые она аккуратно сняла перед тем, как подойти к нему. Подсела на лавку и стала говорить о необходимости спасти душу, о муках и жертве Христа, о приюте для всех страждущих и о том, что невыносимо смотреть, как небрежно теперь он относятся к себе и попыткам спасти его. Признавалась в любви и жаловалась, что слишком часто люди путают ее (любовь) с игрой в поддавки без права остаться в живых.
Все стало слишком зыбко и едва коснешься — рассыпается на мелкую серую пыль и остается на кончиках пальцев её мечта — быть свободной, любимой и любящей женщиной. Теперь единственный путь — через желтую дверь на втором этаже, через арку направо, на домофоне №1 и постараться увидеть свое отражение в камере над головой. Это заведение стало последним приютом для уже потерявшего надежду, бродящего в халате и тапочках на босую ногу Моро. Он выздоравливал. В конечном итоге, тишина и лес за окном — все, что сейчас ему нужно для решения остановить гонку за острыми ощущениями и переступить грань, где он оставался честен с собой и вновь обретал смысл существования. Она стала этим смыслом, она протянула ему руку и крепко сжав, просила не оставлять ее больше, держать крепче. Любить её. Он прощался с прошлым, перерождался, как феникс под капельницей и внимательным присмотром врачей. Рекомендованный режим дня: крепкий сон, жидкая каша по утрам, витамины, прогулка в парке, группа адаптации и поддержки, после обеда уборка, физические нагрузки, процедуры, ванная, немного чтения и опять крепкий сон.
Пейте больше воды, поправляйтесь.
— Герой и героиня (во всех ее воплощениях) говорят друг с другом на языке насилия. Почему их объединяет именно такой выбор? Какова роль насилия для того пути, по которому идет герой? Расскажите о том, какова на самом деле героиня?
Может ли акт насилия стать актом искусства?
Это немного извращенная идея арт-терапии. Быть не только жестоким, но и красивым воплощением, в котором участвуют две противоположности — жертва и ее мучитель. В пространстве между ними наэлектризованное напряжение, которое можно разрезать ножом, но существует договоренность о методах и формах этого насилия, о крайних болевых точках и эмоциональных границах друг друга, переступать, которые нельзя.
Герой и героиня — они прежде всего исследователи допустимых границ. Для них — это возможность доверять друг другу больше, изучая на собственном опыте истинные мотивы жертвы и садиста. В этом они похожи, но противоположны друг другу.
Она — провоцирует, он —действует.
Героиня — юная девушка, выросла без отца на окраинах небольшого промышленного города, с матерью и отчимом, подвергавшим ее унижениям и инцесту. (К сожалению, слишком правдивая история для многих женщин). Ее травма — это вызов исследовать и принять боль, а значит и освободиться от нее. Он — ее проводник, поможет пройти не самым легким, но честным путем к исцелению и любви. И, возможно, спасется сам.
.