С

Самопал

Время на прочтение: 6 мин.

В посылке были чай, много чая, пряники, конфеты, печенье. Большая синяя почтовая коробка. Я стояла в длинной очереди людей с такими же коробками. Я отправляла передачу человеку, которого едва знала. Тогда он сидел в следственном изоляторе на станции Сан-Донато под Нижним Тагилом. Его вот-вот должны были отправить по этапу. 

Я понятия не имела, кто и зачем так нарек эту глухую и грязную местность. Тюремному начальству, с которым мне долго пришлось согласовывать свой первый и последний визит, тем более не было дела до тонкостей топонимики. Флорентийское название они произносили, не задумываясь, глотая и коверкая звуки. Получался какой-то Сын Доната. В их сознании поселение и существовало-то только благодаря тому, что здесь обжился один из шести свердловских следственных изоляторов. Отчасти так оно и было. С годами тюрьма осталась единственным работающим предприятием и кормила всех немногочисленных жителей округи по ту и по эту сторону решетки. 

«Где СИЗО?» — спрашиваю первого встречного, когда двери электрички, свистнув, схлопнулись за спиной. Ни тени удивления на лице, вообще никаких эмоций. Иди, говорит, тут, мимо не пройдешь. Был август. Полем росли ромашки и пижма, оглушительно стрекотали кузнечики, прыскали в разные стороны из-под красных кед. Мне было девятнадцать лет, и это было мое первое серьезное журналистское задание. 

Уже не помню, боялась ли я ехать в ту тюрьму. Кажется, нет. Я выросла в городке, жителям которого тоже не слишком-то приходилось выбирать, где работать. Был химический завод, бившийся в бесконечной агонии, был кирпичный, благодаря работникам которого в день строителя меня не пускали гулять, был базар, где торговок всегда больше, чем покупателей. И была колония строгого режима за трехметровым бетонным забором в венке колючей проволоки. Я жила по соседству. Мой дед, пока был жив, работал там снабженцем. Он-то и снабжал семью тюремными диковинами: резными шкатулками, плетеными креслами для летней веранды. А один раз принес домой мой портрет в полный рост, писанный по фотографии. Я стояла в школьной форме с огромным букетом георгинов в руках. На портрете мне было лет семь. Он до сих пор висит в простенке между маминой и бабушкиной комнатами в нашем старом доме.

Родители моей школьной подруги тоже работали «на зоне», чем она тихонько гордилась. Там, в отличие от химзавода, платили «живые» деньги, поэтому у нее на кухне всегда стояли конфеты «Ласточка» в хрустальной вазочке, и ей не стыдно было звать к себе в гости друзей со двора и одноклассников. И для нее, и для меня «зона» была просто местом, где работали люди и где платили деньги. О том, что они там держат за решетками других людей, мы как-то не задумывались. 

Все десять лет я ходила в школу под звуки «Прощания славянки», доносившиеся с тюремного двора. Музыка мне нравилась. Она соединилась в памяти со свежестью осеннего утра и шорохом только начавших опадать листьев. Я не считала тех, кто должен был по расписанию делать зарядку под музыку военных лет, зверьми. Я не жалела их. Мы просто шагали вместе. Теперь мне предстояло перешагнуть порог комнаты для допросов и говорить с человеком, в трезвом уме убившем другого. 

В «отстойнике» на КПП меня встретил сам начальник СИЗО, майор. Маленький, не выше меня ростом, глазки черненькие, живые. Ровно через год он повесился в своем кабинете, и я написала об этом короткую сухую заметку, которая вышла между сообщениями о том, что на Урале снова вырастут коммунальные платежи, и что в поселке Малышева нашли изумруд весом больше «Президента». Его быстрые глазки пробежали по мне сверху донизу три раза, что-то оценили. Он взял мое удостоверение в красной корочке, которым я еще страшно гордилась, отвел от глаз подальше, подержал. Пропел фальцетом про надежду и компас земной, сунул мне удостоверение обратно, приоткрыл решетчатую дверь. Я втиснулась, он прошел следом. 

Стены залитого электрическим светом и оттого казавшегося темным коридора до половины были закрашены краской, почему-то фиолетовой. Майор привел меня в комнату без окна со «стаканом» из металлических прутьев в углу, указал мне на скамеечку, прибитую к полу по эту сторону клетки. Велел не скучать, побегал по мне напоследок глазками, хмыкнул и вышел. Дверь скрежетнула, но ключ в замке не повернули. Наверное, майор стоял снаружи. Пришлось ждать, смотреть было некуда. Я стала рисовать бесконечные спирали в блокноте. Когда на странице уже почти не осталось живого места, дверь открылась еще раз, и вошел осужденный. Руки за спину, взгляд в пол. Привел его худой и длинный парень чуть старше меня. Кадык у него так далеко выдавался вперед, что шея казалась сломанной пополам. Посадил осужденного в клетку и запер. Встал в углу комнаты, почти слился со стеной. 

Человека, который сидел теперь в тюремном «стакане», звали как нашего тогдашнего губернатора. Над этим совпадением потешались все, кто хоть краем уха слышал историю. «Свердловский областной суд приговорил Александра Мишарина к двадцати годам лишения свободы», «Александр Мишарин осужден за убийство туриста», «Александр Мишарин с обрезом напал на свердловчанина» — коллеги хотели быть оригинальными. Съязвили — и забыли. Но я помню его до сих пор. 

Шурка — так, пока была жива, звала осужденного бабка, так он звал себя сам, — сидел, сложив крепкие руки на коленях, опустив глаза. На нем была футболка-поло из синтетики с карманом на груди, линялая и в катышках. Такими лет пятнадцать-двадцать назад бодро торговали узбечки на рынках и в переходах. Когда говорил, он поднимал лицо и смотрел куда-то сквозь прутья решетки и сквозь меня. 

Ему было уже за пятьдесят, когда повезло устроиться сторожем на полуразрушенную турбазу у озера Таватуй, на полпути из Екатеринбурга в Нижний Тагил. Ни кола, ни двора к тому времени он не нажил, все по служебным бытовкам скитался. То электриком в студенческой общаге поработает за койко-место и три тысячи рублей, то охранником в зоомагазин устроится, будет ночами из кроличьего корма семечки выбирать. А тут повезло: дом свой. Хотя какое там «дом»: деревянная изба пять на пять под позеленевшим от времени шифером, четыре окошка да дверь. А все равно — радость. 

О доме он мечтал, сколько себя помнил. В материнской «однушке» у него даже кровати не было, только матрас на полу за шкафом. Мать с сестрой спали на вечно разложенном диване по другую сторону. Свой дом был только у бабки, к которой мать отправляла его каждое лето, с глаз долой. Бабка не особенно привечала, но и не выгоняла. Она давно жила одна и в помощи внука не нуждалась. «Я корова, я и бык, я и баба, и мужик», — любила, выпив рюмочку, говорить про себя она. 

К домашним делам Шурку она не подпускала. «Да иди ты!» — вот все, чем она удостаивала любое его предложение помочь. Все сама: вставала в шесть утра, доила корову, выгоняла ее в поле, отвозила парное молоко в трехлитровых зеленоватых банках на рынок, поливала огород, рвала свекольную ботву уткам, выносила поросятам грязные кастрюли вонючей каши из прошлогодней картошки и свиного же сала. К полудню она валилась с ног. Бралась варить суп — больше скотине, чем себе, и не ставила, а бросала алюминиевые кастрюли на старенькую двухконфорочную плиту. Не дай бог было попасться ей под руку в этот момент: запросто могла запустить увесистым половником и в кошку, и в собаку, и в Шурку. 

Зато какой у бабки был огород! Грядки будто по линейке вымерены, а на них чего только нет! Первые огурцы появлялись уже в мае, под пленкой, тогда как соседи ждали чуть не до конца июня. В середине июля в парнике уже поспевали помидоры. Но самым большим чудом была клубника, кустики которой торчали из-под соломы. На соломе лежали спелые ягоды величиной с яйцо. Почти все, что вызревало на грядке, бабка продавала. Шурке лишь изредка перепадала какая-нибудь белоносая или чуть подгнившая ягода.  

Вечерами, в бытовке зоомагазина он думал о том, как обязательно купит усы клубники, как посадит их на солнечной стороне, там, где ветерок продувает. Как заведет собаку, и этой тихой радостью будет жить. А вышло все, конечно, по-другому. 

Пришли ночью. Шурка услышал какой-то шум и пьяные голоса. Опять туристы. Два года назад такие, чтоб им ни дна ни покрышки, пальнули в собаку. Еще Найда была, мать Рады. Она только ощенилась, спала вместе со щенками в будке, а когда те пришли, выскочила, залаяла, потом хлопнуло что-то, Найда взвыла. Шурка к ней всю ночь выйти боялся, те пригрозили: высунешься — убьем. К утру, когда они завели моторку и наконец уплыли, он собаку во дворе схоронил и пошел к мужикам самопал покупать. Думал, в другой раз припугнет, и больше не сунутся. 

И вот он вышел с самопалом в одной руке и старым фонарем в прогнившем алюминиевом корпусе в другой. Первым, что увидел в темноте, был бритый лоснящийся затылок. В тусклом свете он казался пурпурным. Глаза подводили: приблазнилось, будто он растет от самых плеч. Там, где должна была бы заканчиваться шея, три глубоких борозды изображали подобие клоунской ухмылки. Маленькие уши, намертво приросшие к черепу, едва виднелись. Мужик был явно моложе. Он стоял на грядке с клубникой и отдирал горбыль от забора, который Шурка недавно подновил.  Узкие штаны защитного цвета обтягивали мясистые икры. Штанины были заправлены в черные берцы, напоминавшие два стоящих рядом угольных утюга. 

Шурка его окрикнул. Тот обернулся и с пьяной вальяжностью в глазах уставился на него. Рядом возник еще один. Шурка поднял в их сторону самопал (рука тряслась) и закричал, чтобы убирались. Жирный хмыкнул, щелкнул замком складного ножа. 

— Пошел вон, петух. И пукалку свою убери. 

Шурка вспомнил вдруг, не вспомнил даже, а услышал, как взвыла Найда. Он выстрелил: сначала в «клоуна», потом в другого. Я прочитала в приговоре, что первый выжил, а второй скончался до приезда скорой. Отдышавшись, Шурка сел на землю. Подумал, что не будет у него, видать, больше своего дома. Как сопляком спал за шкафом, так стариком на нарах и помрет. Собачку только жалко, Радулечку. Сиротой, суки, оставили. 

Здесь он впервые перевел на меня мутно-серый взгляд. Помолчал, чуть растянул губы — улыбнулся. 

— Знаешь, — говорит, — лучше всего было купить с получки полкило пряников в сельмаге, сесть на завалинке, Радулька рядом. Один ей пряник, один — себе. Водой из колодца из одной кружки запивали. Вкусно.

Когда разговор был окончен, кадыкастый паренек отвел меня к майору в кабинет. Комната оказалась небольшой и неуютной, с такими же, как в коридорах, крашеными фиолетовым стенами, обставленная самой дешевой мебелью. На тумбочке у стены стоял старенький кассетный магнитофон, ровным слоем покрытый несмываемой пылью. Играл Высоцкий. Начальник щелкнул кнопкой, встал, пожал мне руку. Что-то спросил, я что-то ответила, он показал на дверь. Шли молча, я чуть впереди, он чуть позади. Шел и мурлыкал себе под нос: «Первый срок отбывал я в утробе, ничего там хорошего нет». 

О Шурке я ничего больше не слышала. Сразу, как только вернулась в город, я пошла в магазин и набрала целую корзину сладкого и чаю. Откуда-то, может, из детства, я знала, что чай на зоне особенно в цене. И пряников положила четыре упаковки. Написала на синей почтовой коробке адрес следственного изолятора в Сан-Донато, а место под обратный, подумав, оставила пустым. Наверное, струсила. Вот поэтому я так и не узнала, куда этапом отправили Шурку, и теперь не знаю, жив ли он. Спустя лет пять после нашей встречи я пыталась что-то выведать в пресс-службе ФСИН, но мне отказали, потому что не родня.

Метки