У

У реки не пахло рекой

У реки не пахло рекой. Память, зараза, дразнила, повторяла по кругу, как должно было пахнуть: илом, загнивающей ряской, мокрым птичьим пером. Но Лера сидела теперь на берегу, тянула воздух опухшим носом, и воздух тот был горек и пуст.

Родные края не простили беглянку, пожалели для нее привычных когда-то запахов, припрятали их для кого-то другого. Для того, кто не уезжал, а уехав, не забывал вернуться.

Лера вернулась, но не успела. Проститься не успела, простить…

Дыхание сбилось. Под ребрами вновь сделалось горячо и колко. Запрокинуть бы голову, завыть, зарычать, размножиться эхом — и снова завыть, как воет ночами дикий обездоленный зверь. Но солнце стояло в зените, белесое, жаркое солнце, а у ног курлыкала теплая речная вода, и пестрые куры копошились под помостом у самой ее кромки — и все текло своим чередом.

Лишь Лера застыла, распятая полуденным солнцем. И смотрела куда угодно: на суетливых кур, на усыпанную ракушками отмель и метелки рыжих камышей, на ноги свои, на незагорелые руки… Только бы не обернуться, только бы не столкнуться взглядом с голыми окнами старого деревенского дома, что давно уже врос в траву, но все еще ждал хозяйку. А хозяйка его больше года как лежала в земле.

Лера всхлипнула, заскрежетала зубами. Но память не отступала. И Лера снова кричала: «Ба!» И снова бросала школьный рюкзак в заросль жидовильника, чтобы бежать налегке от автобусной остановки к родному дому. Бежать с хохотком, наперегонки с громкими белобокими гусями. И даже пыль не поспевала за ней: лишь взвивалась под босыми ногами и долго висела потом над вздыбленной колеёй.

Бабушка встречала, присев у перевернутой лодки: чинила сети. Или в яблоневом саду, который сколько ни поливай, все равно сох. Изредка — в натопленной тесной кухне. И тогда Лера заглядывала в дом лишь на минутку, чтобы клюнуть губами воздух рядом с родной, пахнущей тестом щекой, и тут же выкатывалась во двор, поближе к воде.

Во дворе, на своей половине чахлого огорода, от которого к осени оставалась лишь ботва, Леру ждал Колька, соседский приемыш. На два года старше, на два тона тише: за годы общего детства Лера слышала от него не больше десятка слов.

«Убогий», — сплевывала бабушка и гнала Кольку за частокол, что разделял два участка. Но гулять вместе позволяла.

Год позволяла, два, десять…

А потом прошло еще десять лет — в грязи и смоге Замкадья, на берегу чужой мутной реки. И несло от той реки сыростью, гнилью и безнадегой. Несло так, что впиталось в кожу, в волосы, в десны — в самую суть ее, Лерки, впиталось.

И вдруг замкнуло что-то: через год после похорон, на которых не была. И запоздалое горе сдавило грудную клетку, чтобы затем растянуть ее острыми спицами, как растягивают недовязанный носок. И был самолет, был автобус, была остановка по требованию…

Лера закрыла глаза, прогоняя слезы. И вскоре вслед за запахами и картинками истончились, исчезли звуки. И не осталось теперь у Леры ни всхлипов, ни скрежетов, ни придушенного «Ба», что минуту назад драло горло. Даже плеска воды, и того не осталось.

Только вкус: сухих корочек на губах, вязкой слюны, пыли. Пусть так…

Лера выдохнула, сложила на груди руки и медленно откинулась спиной на прогретые доски помоста. Если не шевелиться, если остаться здесь, быть может, еще через десяток лет сумеет врасти в ил и осоку, как врос в траву бабкин дом. И станет тогда Лера частью речного края, и никто не посмеет указать ей на дверь. И никто не посмеет захлопнуть эту дверь перед Колькиным носом.

* * *

Бабу Катю Николай не любил. Та вечно зыркала на него из-под рыжего скособоченного платка да редких седых ресниц, звала если не убогим, так оборвышем, и на порог не пускала.

Вот только в детстве, обласканный приемной матерью, Николай оборвышем не был. А теперь… Да что теперь, когда бабка мертва?

Хоронили ее всей деревней, как хоронили всякого. Не поскупились ни на живые цветы, ни на пластиковые венки, ни на пышные поминки.

Николай шел впереди гроба, первым кидал на него горсть земли, помогал закапывать. А затем в трапезной при церкви глушил одну за другой. И рассказывал всякому, кто готов был послушать, что одежду для погребения баба Катя собрала сама, сложила аккуратной стопкой на сундуке у кровати, ждала…

А вот платка подходящего в доме не нашлось: только рыжие да красные. Похоронишь в таком, и кто-то близкий последует за усопшим. А у бабы Кати никого, кроме Леры, не осталось. Так что Николай не думал дважды: поехал в город, купил черный платок.

А теперь смотрел на Лерину бело-красную фигурку, лежащую на помосте — руки сложены точь-в-точь как у покойницы — и снова вспоминал и гроб, и венки, и платок треклятый. А лица Леры вспомнить не мог.

Но руки ее на ощупь помнил, и длинные волосы, и загорелую полоску между шортами и футболкой. Помнил, как пахла крапивой и ромашкой впадинка под ключицей. И как шуршал сарафан, сброшенный на пол. А зачем помнил, толком и сам не знал.

Как не знал, зачем стоит у окна в полутьме чужого дома, зачем мнет в руках полотенце, которым только что обметал паутину с икон, зачем шагает за порог, зачем зовет ту, которую не ждал и которой не стоило возвращаться…

* * *

Ее имя стало первым звуком, который сумела различить. «Ле-ра», — звал кто-то. А затем добавился хруст шагов и шорох примятой травы. И снова: «Ле-ра».

Голос был раскатистым, зычным. Так священники распевают «Упокой душу раба божьего» и раскачивают над покойниками кадило, и сыплют пеплом на восковые лица, на сложенные руки, на белые кружева, выстилающие гроб.

Незнакомый голос. Но Лера догадалась, под чьими ногами скрипнул помост и чья тень упала на ее лицо. Потому процедила, повторяя бабушкины слова:

— Это наша половина. Нечего здесь шастать.

Но глаз не открыла, не шевельнулась, так и осталась лежать. Хотя знала уже, что не врастет ни в ил, ни в осоку, ни в землю, в которой лежала вся ее, Леры, семья, а ей лежать не суждено.

— Я коробку принес, — вновь затянул раскатисто тот, кого когда-то кликали Колькой, а теперь называли «батюшка Николай». — Баба Катя перед смертью собрала.

Сволочь! Говорит он теперь! А когда хваткие бабкины руки Леру из его постели тащили, когда стегали ремнем до кровавых ссадин, когда волочили голую через дом его, через огород, через вставшую стеной пыль, молчал. Шел следом, но молчал.

И когда захлопнули перед ним дверь. И когда Леру в эту дверь выталкивали взашей, а за ней летели на землю тряпки да аттестат за девятый класс. И когда тащил Лерин рюкзак до автобусной остановки, а бабка орала вслед обидное, гадкое…

А теперь орала Лера. Орала беззвучно, не размыкая губ, не поднявшись с помоста, не взглянув в лицо того, кто больше не был ее Колькой. А оторавшись, с трудом подняла себя с досок, поставила на ноги и потащилась, загребая ногами пыль, прочь от дома.

Николай пошел следом: донес коробку до остановки, поставил на лавку. И больше нечего ему было сказать той, которую не любил.

Метки