В

Время читать письма

Время на прочтение: 7 мин.

                                                     

А потом в его вещах я нашла вот что:

Давай проще! Проще! — говорит она.

А как это проще?

Я и так стараюсь, объясняю, а она всё — проще. Ускакала уже.

Вот такая у меня дочь.

А ты всё спрашиваешь, какая она, какая. А какая?

Сахарная. В непогоду растает. Конечно, люблю. Или лучше: бесконечно люблю. Нет, я люблю ее совсем иначе. Что значит так же, как и меня? Ты это понимаешь вообще, о чем спрашиваешь? То, как я тебя любил, думаю, тебе не нравилось. Иначе почему ты ушла? Или даже так: почему ты вообще когда-то пришла ко мне? Ведь ты никогда меня и не любила. Даже влюблена не была. Ты сейчас, конечно, отрицать начнешь, обидишься. Не обижайся. Но это то, что я видел и что чувствовал. Вот моя собака: любит ли она меня? Конечно! Объяснить я это никак не смогу. Это ощущение. Какая-то внутренняя убежденность. Хлоп — и ты понимаешь: ого, да мне здесь рады! меня любят! Хотя ты уж точно должна знать: любовь другого не всегда желаема, радостна. Иногда это невыносимо, ненужно, нелепо. Вот и у тебя всегда была какая-то лень, тяжесть какая-то. Не знаю. Принужденность? А у меня была страсть, легкость. Легкость падающего в бездну человека. Восторг перед красотой, катастрофой: всё равно что наблюдать за смерчем по видеозаписи. Издалека — прекрасно, вблизи — смертельно. Не знаю, понятно ли я объяснил. Но я попытался.

Теперь, собственно, о твоем письме. Оно меня, как бы тебе объяснить, оно меня просто вывихнуло из жизни. Ты пропала семнадцать лет назад. Замела все следы. А когда я тебя таки нашёл (помнишь?), пришел после твоих экзаменов, ждал четыре часа, но ты даже не подошла ко мне, издалека рукой махнула: оставь — и я оставил. Так я тебя любил. Так любил, что оставил. Подчинился тебе. Запретил себе вспоминать тебя, думать о тебе.

Хотя я писал тебе потом несколько раз. Передавал письма Наде, иногда Андрею, иногда тому, с вихром на голове, не помню. Это был единственный способ знать, что ты хотя бы получишь мое письмо. Единственный способ узнать, какая реакция будет на твоем лице. Хотя никто на это просто не обращал внимания.

Передал?

Передал.

И всё на этом.

И ни разу ты не ответила. Пусть не мне, пусть им, какое-нибудь «ну, как у него дела». Но нет. Ничего из этого. Почему? Почему Ты не отвечала мне тогда? сейчас твой ответ не нужен. Спасибо.

Я уже написал, что запретил себе думать о тебе — и это правда. О тебе, твоем лице, голосе, теле. Но ты постоянно маячила в толпе: волосами, профилем, знакомым платьем, смехом. Ты сидела на всех кассах во всех супермаркетах. Ты мне взвешивала виноград на рынке. Ты мне говорила расписание маршруток в отделе «информация» на вокзале. Ты. Так я жил несколько лет. Я ждал, когда это прекратится, потому что наваждение не может длиться вечно. Я ждал, когда настанет мой черед уклоняться от объятий и смеяться над воспоминаниями, а не жить ими. Аня, я хотел этого больше всего на свете. Но всё пошло не так. Я начал тебя ненавидеть, и от этого ты возникала всё чаще и чаще.

Когда я узнал о твоем замужестве — то почувствовал унижение. И ненависть.

  …знаешь, я ведь так тебе и не простил. Думал, что простил, забыл. А твоё письмо получил — и как будто кулаком под дых: выкрутило. А ведь столько времени прошло. Значит, ты осталась, значит, ты всё время была где-то там, на задворках памяти. Сейчас понимаю, как часто я советовался с тобой, и ты, представь себе, отвечала. Отвечала. В отличие от реальной жизни. Да, я постоянно с тобой разговаривал. Просыпался оттого, что мне казалось, ты лежишь, сонная, рядом, дышишь — и я боялся шелохнуться, выдохнуть, поверить, что это правда.  Хотя понимал, что ни тебя, ни сна твоего, ни дыхания — ничего этого рядом со мной нет. И я ненавидел. Продолжал ненавидеть. Тебя за твое безразличие ко мне. За твое молчание. За твою где-то там жизнь.

 И знаешь, что, Аня? Это всё продолжалось бы до моей смерти, если бы не Вчера. Я хочу описать это в подробностях. Потому что это важно. Потому что это самое важное, что могло произойти.

Был четверг. Хотя это неважно. Важно, что был отвратительный сыроватый холод, а отопление у нас ни к черту. Но за окном, Аня, было что-то невероятное. До обеда солнце, а потом — снежинки, крупные, как, помнишь, мы еще в саду вырезали из бумаги, у меня тогда ничего не получалось, я обиделся и ушел, спрятался в туалете, там, где уборщица швабру ставит. А потом все меня искали, а ты не пошла со всеми, а осталась и съела мой коржик. И свой съела, и мой. Среди вороха резаной бумаги. А потом мы мочили снежинки и прикладывали их к окнам. Вот такие снежинки и сыпались, и никакого ветра. Помню, отхлебнул слишком горячий и еще не успевший завариться чай — и обжег нижнюю губу и язык. Чай всегда слишком долго заваривается. Я взял чашку, она у меня темно-коричневая, гладкая, и пошел на балкон покурить. Только вышел — звонит Саша. Помнишь Сашу? Блондин такой, на аккордеоне учился, теперь — лысый. Так вот, позвонил он мне, значит, по какой-то мелочи, то да сё, — разговорились… Снежинки летят, губа горит. Говорю с ним и мысленно представляю, как все эти снежинки приземляются мне на язык, губу. Ну он и говорит: «Проезжал вчера по Виноградной, а я: «Да, та улица, на которую выходили окна нашего дома». Я даже имени твоего не произнес. Просто сказал нашего. Шепелявый обрубок.  И знаешь, знаешь, что он ответил мне? Знаешь? Он ответил:

— Да, хорошее время было. Можно сказать — счастливое. До сих пор помню, как Аня на балконе развесила твои рубашки, а ветер сорвал это всё к чёртовой матери, и мы побежали во двор собирать эти летающие балахоны и чуть успели до грозы. А потом пили домашнее вино —  и ночью всем было плохо… Мда… хорошее время… и Аня — хорошая девочка была, талантливая.

Ну да, говорю, талантливая, и как бы, ну знаешь, в шутку, а почему была? А он — ну ты даешь, так шесть лет, как погибла. Лобовое. По всей трассе соскребали. Так он мне это, Аня, сказал. Ну ты даёшь, сказал. Соскребали, сказал. Понимаешь, Аня, что это значит? Это значит, это значит, что ровно шесть лет я ненавидел мертвого человека. Ненавидел растерзанные асфальтом внутренние органы, ненавидел раскрошившиеся кости, лопнувшие глазные яблоки ненавидел. Ненавидел, хотя думал, что забыл. Ненавидел, когда женился. Ненавидел, когда шел в душ. Ненавидел, придавая тебе живую форму. Воскрешая тебя своей памятью. Особенно часто я проигрывал один момент: когда я поехал искать тебя — нашел — и ничего это не изменило — вот тогда я представлял, что я не поджидаю тебя два с половиной часа на морозе, а случайно с тобой сталкиваюсь, абсолютно к тебе безразличный — и от этого даже дружелюбный, может, слегка ироничный, а ты обязательно сконфужена, потому что со мной рядом какая-нибудь красавица, и мы обязательно счастливы, и смеёмся от этого. А ты сконфужена, ты хочешь уйти, а я тебя удерживаю, мол, давно не виделись, давай, погуляй с нами, посмотри на меня, как я без тебя счастлив.

Аня, еще вчера утром я проигрывал этот момент, когда чистил зубы — это заняло долю секунды, но всё же это было, было!.. Да. А теперь я узнал, что тебя нет. Что шесть лет тебя нет. Аня! И как, как я узнал об этом! Как-то нелепо, скомкано, через запятую: сходить в магазин, продуктов на неделю, аня погибла, позвонить по поводу машины, аренда. А я не так хочу. Не так. Хочу вынести тебя отдельно. Как на руках

                                                                     Аня погибла

Вот так. Хотя бы так.

Прости меня, Аня. Я не знаю, почему ты ушла от меня тогда. Нет, не так. Я не понял, почему ты меня разлюбила. Или так: почему ты меня так и не смогла полюбить. Или даже так: почему ты меня не любила никогда так, как я этого хотел. Прости меня, Аня. Я ненавидел тебя так долго, что забыл про эту ненависть. Она стала моей. Как мох и дерево, ржавчина и нож —  когда ты уже не можешь отделить одно от другого, когда уже пошли необратимые процессы. И тебе кажется, что нож всё время был ржавым, а пень — замшелым.

Прости меня. Аня.

Я хотел, чтобы ты меня обожала, боготворила. Пишу это и думаю: любовь ли это? Не знаю. Обида — возможно. Любовь? Вряд ли. Разве любовь может вложить столько ненависти в сердце? А? А может… может, и не надо было ничего вкладывать, а? Может, там уже было столько злости, столько черноты, что она просто ждала момента проявиться, обозначиться? Я думал об этом всю ночь, и мне кажется — это правда. Неприятная и некрасивая. Сейчас, когда я смотрю на свою дочь — я понимаю: что бы она мне ни сделала, как бы со мной ни поступила — я хочу для нее только счастья. Пусть она меня забудет, разлюбит, ограбит — но будет счастлива. Так почему же я не мог хотеть такого для тебя, любить тебя так же? Почему?..

P.S.: Прости, что я начал так, с ответа на письмо, которое просто не могло быть написано. Но мне надо было как-то начать. Отвечать всегда проще. Как бы снисходительнее. Семнадцать  лет я этого ждал. Семнадцать лет я ждал, чтобы, так и быть, ответить на твоё умоляющее письмо, которого не было и быть не могло. И, конечно, я это письмо никуда не отправлю. А куда я его могу отправить, собственно? Разве есть такая почта? Разве есть такие службы доставки? Адреса? Нет. И никогда не будет. Я сохраню это письмо. Я не буду ни жечь его, ни рвать, ни посылать с воздушным шаром или что там еще делают. Нет. Я просто сложу его, запечатаю. Пусть оно всегда будет готово к отправке. Может быть, моя дочь когда-нибудь (надеюсь, после моей смерти) найдет его. Прочитает. Надеюсь, она что-то вынесет из него. Что-то поймет. Может, подтвердит свои собственные догадки. А может, никто его не прочитает. Никогда. Никто, кроме тебя, Аня. Я ведь знаю, ты читаешь его прямо сейчас.

Февраль 1994

Рецензия критика Ольги Балла:

«Очень сильная история (вообще-то, по внутреннему объёму на целый роман: сюда уместились многие годы жизни и несколько сложных, резко-индивидуальных характеров!) — и, мне кажется, очень правильно было рассказать её вот так, изнутри, голосом уже умершего человека, говорящего с умершей любимой, так, чтобы никто никогда не увидел — честнее некуда.

Герой — судя по всему, что и как он говорит — совершенно непохож на человека, которому свойственна лёгкость, хотя бы и «падающего в бездну», не похож на человека с восторгом перед катастрофой (это ни в чём не проявляется). Напротив того, речевой его портрет показывает его как человека тяжёлого, тяжело-страстного, вязкого, застревающего на прожитом, на его деталях (лёгкие — легко отпускают, этот не отпускает вообще — внутренне, даже когда делает это внешне).

Но сделано это хорошо.»

Рецензия критика Дмитрия Самойлова:

«Этот текст — в общем, довольно энергичный и плотный нарратив. У автора хорошо получилось сымитировать прямую речь, кажется, что герой не пишет, а говорит, кричит в трубку. Это делает текст самобытным, оригинальным, увлекательным, динамичным.

В тексте поднята очень серьезная проблематика — легитимность ненависти. Можно ли ненавидеть мёртвого человека? Как работает ненависть, если нет объекта, на который она направлена? А можно ли ненавидеть того, кого ты любил? И так далее. Это важные вопросы. Наверное, никак, кроме как смертью героини, их для героя было не решить.»