Э

Это последняя

Время на прочтение: 12 мин.

— Готово, — Михаил надел сапоги на руки, прихлопнул каблуками ступеньку крыльца, — вот сапоги, сносу нет!

Он протянул обутые руки вперед, покрутил протертыми мысами.

— Знатная вещь, — завистливо протянул Андрей. — Сколь ты их носишь-то? Почитай, лет десять?

Михаил разул руки, поставил сапоги рядом.

— Восемь. Как в пятнадцатом с немца стянул, так и ношу.

Вспыхнула и погасла самокрутка, отлетел попавший в едкое облако комар. От крыльца пахло свежим деревом и размякшей смолой. С верхней ступеньки на прострел был виден двор, сарай-стайка, огород, длинная шея колодезного журавля, жирный бок хряка Борьки, горшки на заборе, половик на скамейке — крепкое хозяйство крестьянина. Солнце устраивалось на ночлег где-то за вихлястой Окой. Михаил помнил, что дальше были горы, за горами — длинные дни пути. Дни до фронта. Помнилось, как голосили бабы на сборном пункте, как выла молодая девка, провожая то ли мужа, то ли жениха. Через пьяную пелену помнил он вагоны, заплечные мешки, лапти, картузы. Помнил, как блевал с перепоя там же, в вагоне, как потом его бил кто-то из старших чинов. От воспоминаний заболело раненое плечо, пришлось его выкручивать, расправлять, растирать здоровой рукой.

— Всё, Андрюх, отвоевался. На всю жизнь хватило. Веришь, ничего не помню: ни как в атаку бежал, ни окопы, ни как в плен попал. Госпиталь ихний почти не помню. Только простыни белые, как у господ и говор не наш. А вот как сапоги немцам чинил, как ихним мамзелям каблуки подбивал — словно вчера. И запах такой… Железом и кожей. Меня с того запаху навыворот выкручивает. 

Он сплюнул, отогнал осмелевшего комара.

— Только на дворе и могу починять.

В памяти был еще один запах — теплый, металлический, от которого выделялась неприятная кислая слюна, — запах крови седого немца, бывшего владельца сапог, но говорить о нем не хотелось.

— Это последняя была… Всё.

— Чего последняя? — переспросил Андрей.

— Война, говорю, последняя была. Не дураки ж люди за просто так убивать. 

Сосед безразлично пожал плечами.

Вдавливая в землю солнце, опускалась ночь, потянуло холодком с востока. Скрипнула, выпуская хозяйку, дверь. Белобровая опухшая Маня, широко расставляя ноги, пошла в стайку, где томилась с утра недоенная Ладушка. 

— Эк раздуло-то ее, — Андрей проводил безразличным взглядом женщину.

Замечание сделал нарочно, закидывая крючок для важного разговора. Михаил утопил в усах довольную улыбку, расправил здоровой рукой густую надгубную поросль.

— Тяжело носит, это точно. Верткая была, ужасть. Ну ниче, ниче, недолго осталось. Разрешится и к стороне. 

— Кого ждете-то?

— Мать говорит, вроде как на мужика живот. А что? Сын-то первый — хорошо. Помощник.

Неспешно набухал молочным туманом вечер. Капельками воды потели бока глиняных горшков, просохший было половик снова стал волглым. Медленно и упрямо темнело. Как перед заходом в холодную воду топчется человек на берегу, примеряется, оттягивает до последнего, чтобы потом с уханьем и фырканьем забежать, оттолкнуться от дна и поплыть во всю силу, так и Андрей топтался на краю, приноравливался и никак не мог разговориться. Слова сопротивлялись, цеплялись то за осколок выбитого зуба, то за жесткую верхнюю губу и, помедлив, проваливались обратно. Он поелозил в нетерпении по ступеньке. Решившись, начал было, но Маня поковыляла обратно. Шла еще тяжелее, тихонько, боясь расплескать молоко из ведра. Через силу прикрывалась улыбкой.

— Что, Манюш, помочь? — вскинулся Михаил.

— Ниче, ниче, дошла уж. Ты в дом-то скоро? Холодно мне.

И глазами хоть заплывшими, но лукавыми, зырк по мужу, как огнем прожгла. 

— Договорим и приду. Отдохни пока.

Затихло за дверью тяжелое дыхание Мани. Андрей снова нервно заелозил, не зная, как подступиться. Михаил мужик суровый, ежели что не по нему будет — не смотри, что ранетый, так огреет, скособочишься.

— Миш, ты как об будущем думаешь? Колхоз, говорят, опять хотят устраивать. Снова-здорово. Отберут Ладушку вашу, да и все остальное на общее употребление тоже…Ты как, отдашь? А ребетёнок как тогда? Без молока-то?

Михаил обвел глазами двор, нахмурился.

— Не знаю, Андрюх. Вроде как, говорят, от колхоза проку больше. Вроде как и пахать сообща легче, и за скотиной ходить. Не знаю…

— А я знаю, — заволновался сосед. — И ничего отдавать не хочу. Неправильно это. 

Он обернулся на закрытую дверь, кинул взгляд за забор.

— Я это… вот че подумал, — в отряд думаю податься, к Заманщикову. Один хрен, что он со своей бабой все отымет, что красные. А в отряде я хоть с голоду не помру.

Он встал, подтянул съехавшие штаны.

— А то вот, скоро совсем отощаю. Глянь, в окопах жирнее был, — поднял рубаху, — собака и та не позарится.

Михаил махнул рукой.

— Опусти, не срамись. Жениться тебе надо, вот и живот появится.

— А как же, это первым делом, — закашлял Андрей, — вот мне хоромы какие по наследству достались! В самый раз для женитьбы. 

Он кивнул лысым подбородком в сторону едва видного в сумерках оврага. Над обрывом сиротливо кривилась крыша. Михаил надел подбитые сапоги, и теперь стоял, отстукивая подметки. 

— Это да. Ну, тебе решать, Андрюх. Мне-то куда? Маньке рожать скоро, отец не встает. Я как-нить тут попробую. 

— Ну, прощай тогда, друг. Давно уже я решил, только с тобой поговорить хотел. Обнимемся на прощанье?

— В Зиму пойдешь?

— В нее. Заманщиковские сейчас как раз на станции осели. Если сразу не грохнут, то столкуемся. С утра уйду.

В Ханжиново крадучись скользнула ночь и теперь топталась за воротами, прислушиваясь к мужским голосам. Через несколько часов отступила в овраг, легла холодным туманом. Андрей шел по полям. В правый висок светило проснувшееся солнце, впереди извивалась быстрая Унга, краснели на кустах тугие кулачки ягоды мамуры, а через плечо висел подарок друга — подбитые русскими гвоздями немецкие сапоги.

***

Неуклюжая туча споткнулась о сопку, навалилась на солнечный луч и в доме стало сумрачней. Козьи ножки вспыхивали красными точками, освещая упрямые сибирские носы над щетиной усов и тут же ныряли в дымные потемки.

— Ну, Мишка, мужик! Трех сыновей заделал Маньке!

Бутыль с брагой ходила по кругу, мужики гоготали, осоловелый Михаил держал руками тяжелую голову, изо всех сил старался остановить крутящиеся, словно на гигантских шагах, мысли. А подумать было о чем. Три сына в семье — это хорошо, это надежно, да только дождаться надо пока вырастут. А до этого корми, одевай, еще и обучать надо. Новая мода пошла, чтобы дети обязательно в школу ходили. Апрель выдался сопливый, с вывертом. И зима не зима, и на весну не похоже. В санях не поедешь, телега в грязи вязнет. А Маню пора из больницы забирать. Восемь километров до жены — даже радостно. Идешь себе, о важном думаешь, о прошлом вспоминаешь. А как обратно? И она слабая, и дите еще тащить. Решил все-таки одолжиться лошадью у председателя.

За Маней выехал по солнцу, пока добрался, сполна пропитался растаявшей земляной жижей. 

К вечеру подмерзла весенняя болтушка, кляча веселей закивала головой, обратно повезла шибче. 

— Мамка приехала, братуху привезла! — запрыгал старший Серега. Средний, Колька, сосредоточенно колупал нос и ждал, заметит мамка разбитый кувшин или пронесет.

— Вот вам, Вовкой звать. Играйтесь, — Маня скатила сверток с рук в люльку, отвернулась, зло уставилась на Михаила.

— Рад, кобелюга? И чтоб больше не подходил ко мне! Куда нам этот? 

Было в ее злости что-то детское, незрелое. Словно у только начинающей взрослеть девочки отобрали раньше срока любимую куклу: «Хватит баловать, вон, какая телка выросла, пора бы и в работу впрягаться…» С куклой хорошо: положишь ее в деревянную люльку — и бегай, в горелки-догонячики играй. А с настоящими детьми? Накорми, одень, обуй, обучи, дом опять же, хозяйство, муж — всё на Мане. Зачем еще один? Кому он нужен, лишний рот?

Михаил подошел к люльке, без нужды поправил под младшим сыном пеленку.

— Ладно, Мань, не война же. Выдюжим.

Он достал из сундука немецкие сапоги, задумчиво огладил мысы, положил обратно. Жаркой июльской ночью двадцать девятого о ребенке никто не думал. Само получилось. Вспомнил, как той ночью заскребло по окну, как скрипнула доска. Вспомнил, как схватил верную фроловку, толкнул босой ногой дверь. На крыльце, подпав на сторону, сидел человек. 

— Не шуми, друг, я это, — голова повернулась, скривилась Андрюхиным прищуром. — Не боись, я не на долго. Отдышусь и уйду. 

Андрей говорил медленно, звуки словно не хотели выходить, злились, свистели на все лады.

До утра пробыл Андрей у Разживиных, рассказал, как сначала хорошо, вольно было в Заманщиковском отряде, как потом прищучили их комиссары, как взяли в клещи. 

— Я один, кажись, убёг, да и то, чего уж, недолго мне. Нет мне пути никуда, Миха. 

Андрей улыбнулся криво, подмигнул Мане.

— А вы вона как. Двоих, значит, уже родили. Ловко, ловко!

По первому свету, завернув в тряпицу хлеб, он вышел из дома. В проёме задержался, выставил ногу.

— Сапоги твои, Миха, лучше нет! Сколь ношу, ничегошеньки их не берет!

Вскоре на краю села защелкали сухие выстрелы. Один, второй… И все стихло.

Днем слух прошел, что убили бандита. Собрался народ. Дед Семеныч утверждал, что своими глазами видел, как стреляли, и что не бандит это, а свой, ханжиновский, Андрей Медведев, и размашисто крестился на обезглавленную церковь. Долго гадали, откуда тот шел, к кому заходил. Разживины затаились, пронесло бы, не догадались бы люди, не записали бы в бандитские помощники.

Вечером зашел председатель Мирон Рафаилович. Маня засуетилась, бутыль достала, хлеба, побежала за луком в огород.

— Пока баба бегает, ты вот что, — председатель, человек немногословный, протянул Михаилу сверток, — схорони до времени, не доставай. Пусть уляжется все.

Согнувшись, шагнул за низкую дверь, в сенцах столкнулся с Маней.

— Ой, а куда вы, Мирон Рафаилович? Такой редкий гость, останьтесь поужинать! — замолотила словами жена. Но председатель легонько толкнул ее в тощее плечо и вышел. 

— Чего там? — Маня тут же забыла про гостя, вбуравилась глазами в газетный сверток. В смятом бумажном коконе, под статьей о недовыявленных кулацких хозяйствах лежали немецкие сапоги. Комья грязи на обтреханных подметках бурели въевшейся кровью. 

Той ночью, на радостях, что все обошлось, Миша с Маней и недоглядели, сотворили Вовку. Теперь случайный ребенок кривился, выкручивался щуренком и требовал молока. Маня достала грудь, брезгливо дала.

Михаил вышел на крыльцо. Трое мальцов. Без коровы не прокормить. Надо что-то решать. В МТС что ли податься?

***

Жгучая, мертвящая жара стояла уже три недели, и чвакающее под ногами месиво превратилось в каменную, со старушечьими морщинами, землю. 

— Вовка, ты где шаманаешься? — вопила Маня. — Я кому сказала поливать? А ну марш домой, сопля зеленая!

Вовка нехотя оторвался от картонок и, загребая ногами пыль, потопал во двор. Только-только начало везти в игре, и вырезанная картинка с папирос «Борцы» должна была перекочевать в его, Вовкину колоду. Это тебе не какая-то там фотография из газеты или девчачья конфетная обертка, понимать надо!.. Умеет же мамка встрять не вовремя. 

— Я кому сказала, пока не польешь, со двора ни ногой! — зло звенела Маня. — Под каждый куст — полведра!

— Я поливал, — Вовка пытался смотреть матери в глаза. Ну не по полведра, ну меньше, но он честно пролил эту чертову картоху!

— Ты меня зенками-то не буравь, не буравь, черт косоглазый! Вижу я, как ты поливал! На листики поплевал и все?! 

— Ну хватит. Разошлась! — Михаил подошел, закрыл собой сына. — Ты чего к нему прицепилась? Других что ли нет? Где старшие?

— У них свои дела. А этот и помочь бы матери мог. Вишь, как палит! Сгорит картошка, как тогда зиму вытянем? 

Вовка взял ведро. Что угодно, только не слышать, как мать ругается. До вечера он сновал между грядками, проливал картофельные кусты. Зудели покусанные, расцарапанные ноги, больно стучала кровь в натертых волдырях, неприятно скручивало живот, но зеленые пучки оживали, наливались силой.

…А ночью пошел дождь. Колючий, злой, он бил три дня. Закончился аккурат на Кириллин день.

Маня проснулась от разгоревшегося, заскучавшего в тучах солнца, сладко вывернулась к мужу.

— Э-э-э, Миша, денек-то какой будет! По всем приметам радостный. 

 — Солнцеворот сегодня что ли? Быстро как… только- только первомай отмечали, и вот на тебе — июнь кончается…

— Он, родимый. Двадцать второе. Ругаться сегодня нельзя, Миш. И за ягодами сходить бы, а? Земляники в лесу пропасть! Зима, говорят, значит, лютая будет.

— Ну а что ж не сходить? Все вместе и сходим. До зимы-то поди успеем, а?

Маня тихонько хихикнула. Стыдливо скрипнули старые кроватные пружины. Ходики отстукивали шестой час утра. 

***

— Ну, будет, будет…

Михаил рассеяно гладил Маню по голове, сам смотрел за Унгу. Серая, обессилевшая после тяжелой зимы, река никак не могла справиться ни с ледяным панцирем, ни с болью очередных, третьих за девять месяцев, проводов на фронт. Скованная, она хмуро прислушивалась к голосам, дребезжащим звукам гармошек, к одинаковому, сливающемуся в сплошное гудение, бабьему вою. «Как тогда» — подумалось. Сколько их еще будет, этих войн? Сколько еще визгливо фальшивить гармошкам, голосить бабам? Маня металась между мужем и старшим сыном, словно пыталась связать их прочной, невидимой нитью.

Как могло случиться, что обиды, ссоры, горести еще недавно, каких-то десять месяцев назад, казавшиеся черными, сегодня стали такими пустяшными? Вот Вовка свалился с качелей, ударился о камень и окосел на один глаз. Вот Колька стоит, глазами землю ковыряет: всё от того, что целый месяц вместо уроков рыбу на Унге ловил. «И ведь додумался, черт, за село бегал. Только чтоб не увидели». Как близко и как далеко всё это было теперь. Вот Сергей привел Веру знакомиться. Маня тогда до дна норов свой раскрыла, ничего на черный день не оставила. Бедная Вера чуть не сбежала от страха. А теперь вцепились вместе в Серегу, висят, не оторвешь. Косынка съехала с Вериной макушки, и неприкрытые, распушенные по пробору волосы блестят молочным золотом на фоне голубого с ромашками ситца. У Мани волосы лежат строго, без баловства, только седины вроде больше стало. Отливает серебром под сине-красной пестрядью платка.

Колька с Вовкой в стороне стоят, ноздри раздувают, лбы хмурят. Как бы на фронт не сбежали. Михаил расправился, хлопнул в ладони.

— Ну, вот что. Реветь отставить. Разживиных так просто не возьмешь. Разживины с Ермаком Сибирь покоряли!

Тихий голос заглушил взбудораженный рык моторов, накрыл семью тяжелой, надежной медвежьей шкурой. Маня, Вера, сыновья облепили Большого, застыли.

— Справимся с немцем и вернемся. Наше с Сергеем дело — фашиста прогнать, ваше, бабоньки, дело — мужей дождаться, дом сохранить. Ну а вам, — Вовка с Колькой замерли, — вам главный наказ — матери помогать и учиться хорошо. Особенно тебе!

Отец тыкнул пальцем в среднего. Колька ойкнул. Робко выпрыгнул смешок, скакнул по уголкам губ, захлебнулся в гудке грузовика.

Сергея уже подняли, втащили в кузов жилистые руки. Кажется, еще вчера эти руки держали лопаты и топоры, еще вчера взлетали вверх, одобряя арест вредителя Антохи Косарева, еще вчера тянули сети с рыбьей молодью, а живые тельца бились и сверкали на свету. Завтра эти руки будут нервно сжимать ружейные деревянные приклады, металлические шары затворов, завтра, убитые жилистыми руками, будут безразлично лежать под солнцем какие-то люди.

— Мама, я вернусь! 

— Мы вернемся, — строго поправил отец, на секунду задержавшись. Схватился руками за борт кузова, неловко перевесился внутрь. Тускло блеснули на солнце новые гвозди на подметках, сапоги поболтались вверх каблуками и пропали в кузове.

Солнце двигалось в сторону Оки. Михаил помнил, что дальше были горы, за горами — длинные дни пути. Дни до войны.

— Всё. Это точно последняя. Не может быть по-другому. Не должно. 


Рецензия писателя Дениса Гуцко:

Критиковать здесь, собственно, нечего. Пишет автор очень хорошо. Чтобы предметно судить об умении строить сюжеты и раскрывать персонажей — так, чтобы не оторваться и ловишь себя на том, что хочется с ним поговорить, — нужно было бы прочитать произведение целиком. Но то, что я уже прочитал, позволяет предположить, что автору всё по плечу — с большим или меньшим усилием (как и всем нам).

Поделюсь главным читательским восприятием.

Надеюсь, что это всё-таки объёмная повесть. Тянет ли на роман, опять же, не могу судить, не видел всего замысла. Но формат повести диктуется самим материалом и стилистикой отрывка. Поясню. Материалом — в том смысле, что сюжетных линий намечено немало и сами персонажи колоритные, читатель ждёт насыщенных неспешных историй. Стилистикой — потому что сейчас почти вся повествовательная ткань сводится к эпизодам, выписанным в стратегии «показываю»: это либо развёрнутые сцены, либо визуальные образы, нанизанные на смысловую нить, как здесь:

Вот только, через пеньки да спотыкушки, жизнь налаживаться стала. Вот Вовка свалился с качелей, ударился о камень и окосел на один глаз. Вот Колька стоит, глазами землю ковыряет; все от того, что целый месяц вместо уроков рыбу на Унге ловил. «И ведь додумался, черт, за село бегал. Только чтоб не увидели». Как близко, и как далеко все это было теперь. Вот Сергей привел Веру знакомиться. Маня тогда до дна норов свой раскрыла, ничего на черный день не оставила. Бедная Вера чуть не сбежала от страха. А теперь вцепились вместе в Серегу, висят, не оторвешь. Косынка съехала с Вериной макушки и неприкрытые, распушенные по пробору волосы блестят молочным золотом на фоне голубого с ромашками ситца.

И это важный навык, у начинающих авторов редкий. Так и надо — не заставлять читателя верить себе (автору) на слово (лучше один раз увидеть). Но ощущение стилистической полноты текста (во всяком случае, у меня) возникает тогда, когда в произведении чередуются обе текстовые стратегии — «показываю» и «рассказываю». В CWS любят приводить в качестве примера такого чередования «Архиерея» Чехова — и это действительно очень точный пример. Словом, на мой взгляд, в тексте не хватает отрывков, в которых звучал бы голос рассказчика, и он не спешил бы что-то показать (пусть даже ёмкие, насыщенные смыслом образы), а именно рассказывал бы, описывал события, плёл свою собственную паутину слов.

Возможно, так получилось из-за того, что автору пришлось ужимать и сокращать, чтобы вписаться в лимит. Косвенно на это указывают эти торопливые перескоки во времени, будто на ускоренной перемотке:

Андрей поелозил в нетерпении по ступеньке. Решившись, начал было, но Маня поковыляла обратно. Шла еще медленней, тяжелее, боясь расплескать молоко из ведра.

Складывается ощущение, что корову она подоила секунды за три.

Если так, и отрывки, выписанные в стратегии «рассказываю», подверглись усушке и утруске, значит, и этот элемент на месте. Если нет, и текст изначально весь построен из визуальных образах, и автору никто тут голоса не давал, я бы советовал пересмотреть методу. Тогда и нужная неспешность появится, и добавится глубины.

В плане языка всё на высоте — автор очень удачно выбирает баланс между местными словечками, местными интонациями и литературным стандартом:

Решил все-таки одолжиться лошадью у председателя.

С психологизмом и достоверностью образов всё хорошо:

Теперь случайный ребенок кривился, выкручивался щуренком и требовал молока. Маня достала грудь, брезгливо дала.

«Брезгливо дала» — высший пилотаж.

И со смысловым наполнением, похоже, в повести всё в порядке:

— Это последняя была… Всё.

— Чего последняя? — переспросил Андрей.

— Война, говорю, последняя была. Не дураки ж люди за прóсто так убивать.»

Рецензия писателя Романа Сенчина:

Года два назад я бы отнесся к сюжету рассказа не столь сочувствующе, как теперь. Теперь в этом рассказе мне видятся отсылки и к нашему времени, герои вырываются из 20–40-х годов прошлого века, в них узнаешь наших современников. Наверняка автор написал так специально, попытался художественно осмыслить трагедию войны как таковой. Попытка бесспорно удалась. Но рассказ не могу назвать завершенным, стоит над ним поработать. Ниже замечания и вопросы.

Да, язык художественный, спору нет. При этом чувствуется заимствованность, слышится интонация, например, рассказов Шолохова. Есть пейзажи, порой отличные, образные — вдавливая в землю солнце, опускалась ночь, — но, опять же, словно бы позаимствованные. Может быть, я неправ — выражаю свое субъективное мнение. Но вот в отношении пейзажа конкретное сомнение:

Неспешно набухал молочным туманом вечер. Капельками воды потели бока глиняных горшков, просохший было половик снова стал волглым, легла под росой трава.

Во-первых, вряд ли так быстро холодает, что уже на закате выпадает роса (роса обычно появляется перед восходом солнца), а во-вторых, роса и туман — вещи, как написано в учебниках, научных статьях, малосовместимые, роса появляется при ясной погоде.

А это очень хорошо:

Слова сопротивлялись, цеплялись то за осколок выбитого зуба…

Вообще у автора способность рождать образы, не всегда они кажутся мне оригинальными, но мы все вольно или невольно заимствуем, и преодоление этих заимствований, как правило, приходит с опытом.

Вряд ли отца и сына забирают в один день — мобилизация шла волнами. Сначала молодые люди, потом старше, старше, потом, под конец войны, совсем молодые. Михаилу уже явно за сорок. Ну и здесь возникает вопрос о хронологических рамках. В начале рассказа рождается первый сын? Тогда какой это год? Насильно в колхозы стали загонять только в конце 1920-х, а до этого бытовал лозунг: «Колхоз — дело добровольное». Может, Андрею найти другой повод уйти в банду?

По финалу:

Солнце двигалось в сторону Оки. Михаил помнил, что дальше были горы, за горами длинные дни пути. Дни до войны.

Это о дороге на запад, на войну или уже обратный путь? Что за горы за Окой? В общем, финал скомканный, туманный. Советую о мобилизации старшего сына только упомянуть, а финал сделать такой: через год войны призывают тех, кому уже за сорок лет. Они едут в сторону фронта и говорят, что это точно последняя война.»