П

Полина Барскова: «Поэт — это сложная смесь следования традиции и попытки работать с ней»

Время на прочтение: 9 мин.

Полина Барскова — современная поэтесса и филолог, много лет преподающая русскую литературу за рубежом. Ее творчество сравнивают с признанными мастерами слова, а ей самой важно то, как ее тексты существуют во времени и пространстве. 

Об актуальности поэзии и литературы вообще, об отношении зарубежных студентов к произведениям Достоевского и Тургенева, а также о том, что отличает современную словесность — читайте в нашем интервью. 

Вы — поэт и филолог. Как вы сами себя определяете? Больше поэт? Больше филолог?  

— Поскольку я пишу буквально с детства, то всегда думала, что поэзия для меня главное. Это мой способ контакта с миром. Но больше всего на свете я любила читать. И это привело меня к филологии: опять же — любви к словам. Процесс постоянного приобретения, присваивания слов, встречи с ними, оценки — стал профессией. Но также я преподаю литературу и учу юношество, поэтому я еще и учитель. Это, как мне кажется, очень связанные вещи. 

Мне всегда казалось, что филология и современная литература — весьма далекие сферы: литературоведы часто анализируют то, что было в прошлом, а на современные тенденции обращают не так много внимания. Как в вас уживаются творец и исследователь? 

— В данный момент я преподаю курс в Беркли по самой современной русской литературе. Мы читали Оксану Васякину, Линор Горалик 1, стихотворения многих других авторов. Конечно, дико сложно читать современное с точки зрения критика и ученого. Потому что когда ты смотришь в прошлое, тебе помогают уже существующие системы оценок и иерархия. Ты знаешь, что осталось, что исчезло, что важно, а что нет. А когда ты преподаешь современность, кажется, что задача не столько обращать внимание на конкретных авторов, но на конкретные темы, явления, проявления языка. Ты не можешь быть уверен, что все это не изменится, скорее, ты можешь быть уверен в обратном. Нет опоры, но по-своему очень увлекательно. 

Обращать внимание на современность — это особый вид смелости. Я сейчас много думаю о Тынянове и формалистах, которые писали о Маяковском, Пастернаке, Хлебникове, то есть о своих современниках! И мне кажется, это в высшей степени достойный, яркий пример. 

Изменилось ли отношение к русской словесности в среде ваших студентов? 

— Штаты очень оторваны от России и Европы, и это особенность американского сознания. Америка в каком-то смысле зациклена на себе, и все, что далеко, становится отдаленной реальностью. С аспирантами я читаю Игоря Булатовского и Марию Степанову, а со студентами — XIX век, выверенные шедевры. 

Юных американцев очень волнуют резонансные тексты, но это что-то личное, не про эпоху, не про состояние общества. Когда они читают Достоевского, им кажется, что это про них. Такой нынче студент пошел: иногда в высшей степени мыслящий, тонкий, с очень развитым чувством самости, которое ищет направлений. И то, что они так жадно вбирают Достоевского, меня, конечно, поражает. 

Обращать внимание на современность это особый вид смелости

С Достоевским мне более-менее понятно: его Раскольников — бедный студент, который пытается выжить. С таким героем можно себя идентифицировать. Но что они находят в современной литературе? 

— Их интересует способ выражения своих страстей и все, что связано с гендером. У нас были бурные обсуждения ф-письма и текстов Васякиной, Рымбу, Юсупова. Вопросы телесности, вопросы чувственности, развития феминизма в России, любовь-нелюбовь: все это находит отклик. 

Один из главных моих вопросов к студентам, который я задаю при работе любого текста: «Как вам кажется, насколько он про современность?» И тут потрясающей была реакция на «Отцов и детей». Студенты страдали из-за смерти Базарова. То, как он теряет и находит себя среди своих лягушек, среди своих маленьких стареньких родителей, вызвало бурю эмоций. Юных людей интересуют страсти. 

Шедевры XIX века уже выверены. А у современных текстов, как вы сами сказали, «канона» пока нет. По какому принципу вы их отбираете? 

— В последний раз я преподавала курс по современной литературе семь лет назад, с тех пор в моей жизни изменилось многое, если не все. И каково же было мое удивление, когда я поняла, что и тексты для нового курса тоже нужны другие. Последние четыре года были чередой катастроф, так что я выбирала тексты, которые говорят со временем и о времени. А еще те, чьи авторы ищут новые виды работы с языком. 

Но вот что интересно: когда я поняла, что выбор совершен и мы с аспирантами по нему движемся, выяснилось, что почти все тексты — это травелоги. Каждый — странствие. И «Рана» Васякиной, и «Имени такого-то» Горалик1, и «Лавр» Водолазкина. 

Странствие оказалось сюжетом, который как клей связывал разные амбиции, писательские тревоги, желания. Люди в пути: такой вот диагноз я могу поставить с помощью своего курса о современной литературе. 

Вы много лет живете в Штатах. Насколько вам сложно (или нет) следить за тем, что происходит в русскоязычном культурном пространстве? 

— Это разные формы существования. Когда мы разговариваем по-русски, это одна я, когда я говорю по-английски — другая. Есть особая легкость и естественность в том, что я говорю по-русски с просвещенным слушателем о русской литературе. Для меня это естественная среда и естественный способ быть.

Вернемся к Базарову, его лягушкам и его создателю. Писатель Тургенев приходил пить кофе и есть свой круассан к писателю Флоберу. Человек может существовать в разных средах и качествах, и это идеально его  обогащает. Но все же это всегда диалектично, есть плюсы и минусы. 

Можно сказать, что следить за литературой несложно: у нас есть интернет, есть литературные критики, к которым можно обращаться. В конце концов ты просто читаешь то, что сейчас пишут. Но мы живем в эпоху кризиса: все меняется, а когда оно меняется, то оно болит и болеет. 

Недавняя поэтическая книга Полины Барсковой «Соскреб» вышла в Израиле. Полина работает не только как поэт: среди книг, написанных в последние несколько лет, сборник эссе «Седьмая щелочь», пьеса «Живые картины», фантастическая новелла «Отделение связи».

Что вы имеете в виду? 

— Я в какой-то момент написала статью о литературе блокады с точки зрения птичьего полета. В ней я не то чтобы высказала какую-то премудрую мысль, но тем не менее: за три года (а блокада длилась три года) литература может сделать только то, что может. Но потом она еще десятки лет будет осмыслять произошедшее. 

Наступает кризис. Словесность, среди прочего, реагирует и на него, потому что мы словесны. Но мы можем делать только то, что в наших силах. Есть формы срочности. В первую очередь это, конечно, social media, но в литературе — это поэзия. И мы можем наблюдать, что после 24 февраля произошел всплеск поэтических текстов. Это было что-то невероятное. Также можно было зафиксировать и дневниковую активность. До какой-то степени дневник сегодня — это телеграм-канал или Facebook: это такие реактивные фиксации. Блокадники бесконечно вели дневники. Ведь что это такое? Это текст дня, реакция на то, что происходит сегодня. 

И, наверное, ответ на ваш вопрос будет таким: следить можно, но следить сложно, потому что до чего-то не дотянуться, а что-то еще не проговорено. Насколько я могу судить, из России за остальным миром тоже следить нелегко. И очевидно, что больших форм, возникающих прямо по горячим следам, пока нет. Все-таки роман «Война и мир» был написан несколько десятилетий спустя. 

Как ваше отсутствие в родной языковой среде сказывается на вашей поэзии? 

— Я 25 лет не живу в России постоянно, последние четыре года я не живу там вообще. Наверное, это как-то сказывается. Мой любимый двоюродный брат, социолог, очень ценящий мои стихи, однажды спросил: «Как же ты будешь писать, когда ты не будешь слышать музыку из ларьков по дороге из метро?» Мне это запомнилось, потому что, как сказал другой специалист: «Когда б вы знали, из какого сора…» Все-таки поэзия возникает из гниющих корочек, фантиков, Бог знает чего. 

С другой стороны, весной я буду преподавать курс о русской эмиграции в XX веке. И ведь эта литература появилась и долго существовала. Она  сложна, увлекательна, важна. Набоков, Тэффи, Газданов и так далее. Каким-то образом язык жил и развивался в отрыве от себя. Такая вот сильная вещь — язык.

Михаил Эдельштейн считает, что сейчас все первые впечатления перешли в сферу рутины и наступил спад поэтической волны. 

— Поэтому я и настаиваю на термине «реактивность». Когда происходит что-то ужасное, ты сразу воспламеняешься, и все твое существо пытается осознать происходящее. Еще одна из важных задач «текста дня», включая поэтический «дневник», — это осознание. Дальше включаются другие механизмы. Можно назвать это нормализацией, но мне кажется, что тут все гораздо сложнее. Это похоже на то, как человек живет с горем: не то чтобы ты привыкаешь, оно просто становится частью тебя, и начинается более глубокий процесс твоего существования. 

Хотела немного поговорить о ваших текстах. Как вы относитесь к попыткам разобрать «что хотел сказать автор», когда речь идет о вашем творчестве? 

— Это совершенно естественный процесс, и я отношусь к этому как-то спокойно. Происходило это неоднократно, сколько-то всего обо мне уже написано. До какой-то степени интересно узнать, из чего ты сделан, что ты апроприировал. Также интересно, что ты пытаешься сделать так же, как кто-то уже делал, а что — по-другому. 

Поэт — это сложная смесь следования традиции и попытки работать с ней и проговаривать что-то, нужное именно тебе, именно сегодня и только твоим голосом и с твоими инструментами. Так что, когда я читаю про себя, меня интересует не то, что мои стихи кому-то что-то напоминают: Бродского ли, Цветаеву ли, или Бодлера. Меня интересует, как человек смотрит на мои тексты в рамках сегодняшних нужд и сегодняшнего состояния. 

А как вы сегодняшняя смотрите на свои юношеские стихи? 

— Я воспринимаю их очень серьезно. Не в том смысле, что смотрю на них с умилением. Мне кажется, что становящийся писатель — это очень важная лаборатория. Во-первых, ты всегда «становящийся». И в этом смысле хорошим примером станет поздняя и очень странная как бы дневниковая проза Евгения Шварца, бесконечно для меня важного. В ней Шварц постоянно сам с собой обсуждает мучительную сложность своего письма. 

Мы становимся собой и меняемся постоянно: и когда что-то получается, и когда что-то не получается. Поиск — это очень трудное дело. Поэтому, когда я встречаюсь со студентами, я понимаю, что им трудно, и мне трудно, они думают, что ничего не умеют, и я думаю, что ничего не умею. Это всегда заново. 

Полина Барскова на встрече со студентами магистратуры «Литературное мастерство» НИУ ВШЭ. Фото Дарьи Красовской

Ваши студенты читают ваши стихи? 

— Не знаю, но думаю, что да. Я пытаюсь минимально включать себя в программное изучение, это было бы совсем неловко. Но своим студентам я говорю, что я — поэт. Так устроен мой мир работы с ассоциацией, с памятью, с фокусом и рассеянностью, с включением слов и образов других людей. И я даю им знать, что, может быть, даже в преподавании и чтении я — автор. 

Меня в свое время поразило то, что слово «поэзия» происходит от слова ποίησις, «сотворение». Это воспроизведение какого-то состояния мира, которое, может быть, раньше не было так описано. Вот ты написал стихотворение, и оно есть, и это важный факт бытия. Не водянистое пятнышко, оно есть! 

Где вы чаще всего публикуетесь? 

— Сейчас чаще всего я помещаю свои тексты на страничку в Facebook. Так удобнее всего, поскольку твое сообщество может быстрее увидеть новое. Периодически возникают книжечки. Последняя, «Соскреб», вышла в Тель-Авиве, это стихи, написанные за последние два года. Но надо понимать, что сегодня книги медленно путешествуют, выходят ограниченными тиражами, иногда цензурируются, в то время как в соцсетях есть хоть какая-то свобода. 

Это тоже своего рода явление, проблема и новое бытование русской поэзии: вопрос, где ее публиковать, где ее читать? И курс о русской литературе я, естественно, начну с «Колокола» Герцена. Опять и опять мы ищем, как говорить с теми, кто хочет нас слышать. 

Много ли таких, кто хочет слышать? Кажется, современную поэзию именно русскоязычные читатели знают мало. Линор Горалик 1 в своей лекции говорила про повышенные ожидания к стихотворному тексту и священную корову отечественной литературы. 

— В свое время я была поражена количеством слушателей, которые пришли на фестиваль в Германии, где я читала свои стихи. Для этого и существуют встречи поэтов с читателями. В каком-то идеальном мире это не так сложно. В CWS я буду вести беседы: встречаются люди, открывают книги, читают. Просто кто-то должен все это устраивать, всего этого хотеть. 

Но сегодня мы зашли в какие-то тупики, потому что современная русская поэзия, которая критически, остро и внимательно воспринимает то, что происходит, возможно, сегодня не совсем ко двору. 

Вы, как кажется, все время живете с какими-то персонажами. С кем сейчас? 

— Это правда. Я сейчас пишу… для себя я это называю «маленький роман», может быть, это повесть, может быть, это очень большое эссе. Его главная героиня — художница, приехавшая в Санкт-Петербург в начале XVIII века. Ее звали Доротея Гзель, и она была дочерью великой художницы и ученой Сибиллы Мериан, пронаблюдавшей метаморфоз куколки. А дочь ее хитрейшей игрой судеб в результате встречи с Петром I оказалась в Петербурге. Жила там, преподавала, рисовала и делала кунсткамеру. Была фактически первой в России женщиной-художником. 

Также, поскольку мне удобнее думать в формате диалога, то вторым важным человеком в этом мире оказался Юрий Тынянов, который тоже написал поразительный текст «Восковая персона» о кунсткамере и осмыслял, чем был ранний Петербург и что может испытывать человек, скажем, голландская художница, оказавшись там — не на своем месте, вне своей языковой природы. 

Это, в каком-то смысле текст о превращении и об изменении говорящего, пишущего, а также о том, что происходит с человеком в результате острых метаморфоз. Можем ли мы так жить? Можем. Но какой ценой? 

Поэтическое письмо до какой-то степени — очень тонкая физиология. Оно может приходить или нет, но с этим связана еще и практика, редактура, дисциплинированность. 

Мы несколько минут назад говорили о кризисе. Не питательная ли это среда для любого автора? Когда люди пишут чаще и больше: в эпоху бури или в период покоя? 

— В идеальном мире пишущему человеку нужны оба эти состояния. Мы можем придумать какие-то схемы, но каждый автор совершенно индивидуален. Наталья Крандиевская, еще одна очень любимая моя героиня, не писала большую часть жизни. А потом случалась блокада Ленинграда — города, из которого она не хотела уезжать, а до этого она рассталась с любимым человеком — Алексеем Толстым. И казалось бы, Боже мой, совершенно ужасное состояние, а она начинает писать. И пишет свои блестящие, простые, настоящие тексты. 

А у вас были длительные периоды, когда тексты не писались? 

— Конечно, были. Я не знаю, насколько длительные. Иногда пишешь больше, иногда меньше, иногда совершенно иссякаешь. Иногда по непонятным для тебя причинам пишешь каждый день. Поэтическое письмо до какой-то степени — очень тонкая физиология. Тут интересно, что оно может приходить или нет, но с этим связана еще и практика, редактура, дисциплинированность. 

Я об этом часто думаю. В «тридцать шестой» своей жизни я занимаюсь керамикой. И там очень важно понимать, когда что-то еще можно изменить в горшке и когда уже ничего нельзя сделать: он замер, и нужно уже делать следующий. Так же и со стихотворением. Есть периоды, когда ты его еще можешь менять, а когда уже надо переходить к следующему. Все это очень живая физиологическая среда. 

Самое главное, писательскому существу постоянно думать — как ты работаешь, кто ты есть? Это все-таки очень долгая история, со своими молчаниями, провалами, неудачами, которые иногда оказываются главной удачей. Бывают и паника, и борьба с собой, и сомнения. Естественно ты хочешь, чтобы у тебя все всегда получалось легко и сразу. Но недавно я посмотрела прекрасный документальный фильм про Курта Воннегута, и я в очередной раз была поражена тем, сколько он написал. Сколько написал ерунды, сколько прекрасного, как все это перемежалось. И как страшно выглядят его черновики: как «Бойня №5» — его центральный роман, это правда сражение писателя с самим собой. 


Главное фото : Платонов Фест

  1. Линор Горалик признана иноагентом на территории РФ[][][]