С

Счастливое детство

Я собиралась ее сжечь, но не решилась. Так улыбаться может только кто-то очень счастливый. Ветер, и солнце, и годы в наглухо запечатанной коробке в дальнем углу чердака не испортили яркость красок. В спутанных волосах застряла хвойная иголка, хотя мне казалось, что еще тогда я вынула их все. На глянцево-розовом, в блестящих рюшах платье — въевшееся бурое пятно. По тесту Роршаха, что я вижу в нем? Бабочек из нашего сада, разлетавшихся с куста, когда я, шестилетняя, бежала срывать малину? Тихое озеро в камышах, где мы с папой, бледнолицые дачники, плавали на лодке, и он знал название каждой рыбы, снующей в прозрачной воде, каждой ракушки, каждого прыткого жука? А может, силуэт мачты корабля, к которой привязан Одиссей, чтоб он, единственный из всей команды, мог услышать, как прекрасноголосые сирены зазывают на свой жуткий пир? В старом скрипучем доме я не могла заснуть, пока папа не рассказывал мне вечернюю сказку. Я не понимала тогда, что такое Древняя Греция, и думала, что эти истории он сочиняет сам, только для меня. Он вообще был большой выдумщик и мой самый лучший друг, тем летом мы пропадали день за днем, прибегая, только если проголодались, и мама, ставя перед нами тарелки с чем-то вкусным, притворно сетовала, что я вся в него. Одно лицо!

И любимую, самую красивую куклу привез мне он, из какой-то заграничной командировки. Таких не было ни у кого — ни в магазинах с лупоглазыми пупсами, ни в детском саду, ни тем более здесь, в деревне. Когда мы только приехали, родители разбирали чемоданы, а я с куклой вышла во двор. По ту сторону забора, заросшего сухим чертополохом, показалось чумазое худенькое личико — девочка чуть старше меня, лохматая и дикая. Дай! Грязные ладошки тянутся между досками, жадность в глазах, и я, замкнутый домашний ребенок, испугалась и отпрянула, прижав куклу к себе. Дура городская! — шикнула дикая. Тут же меня окликнул папа — обедать! Больше с деревенскими я не водилась. Мне достаточно было сада, озера, папиных сказок, моей куклы. Счастливое детство.

Дикая пропала в конце лета. Фото были во всех газетах. Подозревали ее родителей, местных пьянчуг. Я краем уха слышала разговоры взрослых, что, когда пришла милиция, они были настолько невменяемые, что даже не сопротивлялись. Но меня тогда заботила другая утрата. Я искала куклу под кроватью и на чердаке, в камышах и в зарослях малины, плакала, когда мы уезжали в город, и плакала еще горше, когда папа из своего портфеля достал и торжественно вручил мне коробку, в которой была новая, еще краше, еще улыбчивее. Новая — но не та! В сентябре я пошла в школу, у меня появились подружки, и я смирилась с потерей, как с неизменной частью жизни.

Куклу заметил мусорщик на деревенской свалке. Разбросав пластмассовые руки, она много месяцев из последних сил цеплялась за ветки ельника над пропастью заброшенного карьера. Серебристые рюши платья поблескивали на солнце, как указатель. Тот, кто ее выкинул, надеялся, что она рухнет на дно, и там, погребенную под мусором, ее никогда не найдут. Как и ту девочку. Не узнают, что бурое въевшееся пятно на подоле — это ее кровь.

Я смотрю на отца: постаревшего, седого, сгорбленного. Роба криво повисла на тонких плечах, как будто в карманы спрятаны камни, чтоб точно уйти на дно. В детстве я не понимала, насколько мы похожи, но сейчас, спустя почти пятнадцать лет, мне кажется, что я смотрю в свои глаза. Время свидания подходит к концу, когда я выдавливаю:

— Зачем ты взял именно ее? Ведь ты же знал, что это моя любимая кукла.

Первые слова за многие годы. Он отводит взгляд. Похоже, ему больно. Надо же, как нормальному человеку. Но я с детства помню, что он очень хорошо притворяется. В отличие от Одиссея, он никогда не хотел быть привязан к мачте. Не просил, чтоб кто-то его остановил.

— Я знал, что если подарю ей куклу, она точно пойдет со мной.

Метки