У

Уголек в серебре

Время на прочтение: 9 мин.

Рассказ был написан для конкурса «Детектив Достоевского» в 2021 году. На основе его сюжета Екатерина Звонцова написала роман «Чудо, Тайна и Авторитет», который выходит в издательстве Popcorn Books. Рассказ публикуется впервые.


Надзиратель сыскной полиции Иван Фомич H. ― чиновнику по особым поручениям Аркадию Георгиевичу R.

XV (Сущевская) полицейская часть, от 24 дек. 1886 г., вечером

Милостивый государь!

Нет ни сил, ни мужества на долгое хождение вокруг да около. На одно уповаю: что Вы прочтете письмо до утра. На конверте я с детским нетерпением надпишу «ОТКРОЙТЕ!», именно так, вульгарно кричащими буквами, нарушая все возможные правила. Вы крайне цепки к деталям и чутки к подчиненным, к каждому нашему чаянию и опасению. Пусть сегодня это Вам же сыграет на руку. Молю, не мешкайте.

Вероятно, Вы решили, будто я увяз в делах и запоздало ― в самый Сочельник! ― спешу сообщить о некоем преступлении, выявленном на вверенном участке. Вы не раз пеняли: «Иван, совсем ты не умеешь отдыхать, так нельзя, не один ведь ты в управлении». Нет, догадка неверна; ничего безотлагательного и нового я не обнаружил.

Преступление то давнее, но тяжкое, и время его не сгладит.

Совершил его я. Против Вас.

Письмо, наверное, видится пока нелепицей, но будьте снисходительны; я не болен и не пьян. Храбрюсь и с тяжелым сердцем несу благую весть: дело Василиска раскрыто. Совесть мою этим не очистить, как не отскрести монету, залежавшуюся в земле, но хоть самая чернота, надеюсь, сойдет. Важнее другое: найден виновный. Тот, из-за кого юный Андрей D. странно глядит на Вас; тот, из-за кого боится людей и слывет в свете юродивым; тот, из-за кого душа его изранена. Тот, вместо кого больно ужалили Вас. 

Ну, припомните. Рыжего студентишку, которого десять лет назад привечала графиня D. Такая натура, привечала всех: семь котов, один другого жирнее и наглее, жило при доме, голуби мнили подоконники трапезной, слуги и не думали искать места получше. А мальчик, Андрей, был не ее, вы ведь знали? Похож, но нет. В одно светлое Рождество она взяла его с рук умершей цыганки где-то блиц Троицы в Листах, а граф, вернейший брат и вдобавок романтичнейшая тонкая натура, скандальный поступок поддержал. Не зря они близнецы, не зря овдовели в один год и вместе вернулись в родовое гнездо. У графа успела родиться та чахлая горбатая малышка, Lize, а графиня не познала радость материнства. Но цыганенок спас ее сердце; особняк D. на Каретном я помню щедрым и веселым. А вы? Розовый сад, где каждый бутон как самоцвет или сладость? Сов, каменных, слепых, из белого холодного камня? Теплые золотые глаза, которыми этот дом глядел по вечерам? Или, может, рисунки? Тонкие штриховые рисунки, бесцветные и филигранные, которые хозяин неизменно везде забывал, а хозяйка, любуясь, аккуратно вкладывала в свои альбомы?

Понимаю: гости графа и графини, даже частые, поблекли для Вас за годы вдали от этого злосчастного семейства. Может, Вы целенаправленно вычеркнули из памяти всех причастных, даже косвенно, к той трагедии. А вот я хорошо помню, как Вы были у маленького D. гувернером и учителем. Разительный парадокс: Вы старше всего на четыре года, в Ваши тридцать пять, ныне, кажетесь мне фигурой поистине отцовской, и вовсе не из-за начальственного положения… но тогда казались вопиющим мальчишкой, нелепым и бестолковым. Ваши виски не высеребрила еще ранняя седина. Победы на Балканах не оставили ни шрама-галки через лицо, ни ордена, ни титула. Молчаливая скорбь не знала дороги в Ваш взгляд. Жизнелюбие, умение просто объяснять сложное, доброта и полное нежелание упражняться в суровости, вот что делало Вас в глазах умного ласкового ребенка бесценным товарищем, а в моих ― чудаком. Какие двадцать пять, думал я, наблюдая, как Вы вышагиваете среди роз, а D. семенит рядом, слушая о Македонском и его любви к духАм; о славной дружбе Гильгамеша и Энкиду; о маленьких феях в укромных домиках из листвы. Какие? Вы наигрывали ему «Песнь свободного человека». Какие? Вы рисовали звездную карту, а на балах, стыдясь жгучей необычной внешности, ― смуглости, кудрявых волос, горящих чужеземным своеволием глаз ― D. прятался за Вас и вкладывал ладошку в Вашу ладонь, пока Вы мягко не выталкивали его играть с детьми гостей. Вы были чудесной алебастровой статуей, рыцарем, у которого он ― уголек в серебре ― всегда мог найти защиту. Как он Вас любил… как все завершилось.

Оса, тот студентишка, ходил в ином фаворе, громком, газетном. Нежданно многих влек его благородный яд. Сейчас-то более в ходу сладкий дым отечества, Большая Брань и Громкий Крик, а вот Осе любую сладость заменяло горькое, маленькое, незначительное в глазах всех этих увенчанных лаврами орлов-правдорубов ― домашние страдальцы. Избитые, запертые в холодных сенях, изнасилованные… женщины, а лучше дети; да, их муки Осу будоражили, вдохновляли. Ух, как разило жало! Бестия оправдывал псевдоним, мнил себя новым Иваном Карамазовым, могучим и нещадным ко всякой жестокой, похотливой сволочи. Недели не проходило, чтоб не раздул фельетон, или памфлет, или хоть заметку, жалящую домостроевцев всех сословий. Жалил и чиновников, и полицию, и благотворителей, и попов ― тех, кто видел, грозил пальцем, вздыхал, но спускал, мол, дела-то семейные, сор-то в избе, пусть там и остается. А вот после осиных статей бывал шум, вмешивались опека и суды… Конечно, Оса, вхожий к графам, не остался в стороне, когда пошли те самые разговоры. О нем. О чудовище.

Начала Lize, чья спальня была рядом с D. Эта маленькая сладкоежка, вечно угощавшаяся конфетами после ужина и оттого мучившаяся жестокой бессонницей, заявила, что в последнее время ночами слышит странное: вроде стоны и крики своего приемного братца; что там стучат, скрипят… на кровати скачут? Lize, будучи старше всего на два года, природы звуков могла не понимать, но слуги тоже кое-что услышали. Они, впрочем, не проверяли: дверь мальчик запирал ключом, а если его звали, сонно отвечал, что видел кошмар и только, но все уже прошло, не стоит тревожиться. К завтраку D. выходил тихим, разбитым, но все верили в сны, пока однажды он не вышел с черными синяками на запястьях и шее. Тогда же пригляделись наконец к его постельному белью. И стали спрашивать больше.

Если бы D. мог что-то рассказать… но он, сколько ни допытывали, твердил о снах ― об огромном Василиске, ночь за ночью вжимающем его в землю, терзающем, а в конце оставляющем лежать в горячей слизи, в том самом темном саду, полном облетевших роз. Месяц таких «снов»… А дом-то славный, слуги все с дедовых времен, либо их потомки, гости приличные, да и не ночуют. «Кто самый новый?» ― задумались в отчаянии… и вспомнили, что Вы, три года всего здесь. 

Поверьте, за Вас вступались: волос не стрижет? Не клеймо. Разговоры вольные, о всяких научных и нигилистских материях? Такая вся молодежь! Но одно обстоятельство все переменило: Lize сболтнула, что в недавнюю ночь Вы открыли дверь мальчика своим ключом и вошли, прямо на ее глазах. С Вами попытались поговорить, вызвав Вас на всеобщий домовой суд, ― и оказалось, что ключ свой Вы вправду сделали, объяснив это крайне туманно: «Чтобы, если что случится, я мог прийти». О, как упала без чувств графиня, как ярился граф, допытываясь: «Пришли? Случилось ведь!», а Вы не находили ответа, только смотрели на него отчаянно и пусто, шевеля серыми губами. Вы не оправдались. Вы и не пытались, лишь отвели глаза, уставившись на графов большой медальон с портретом покойной супруги ― такие подвески на старинной витой цепочке он носил поверх жилета постоянно, меняя в соответствии с настроением. Она будто зачаровала Вас… как дудочка змею, так я тогда подумал.

Вскоре Оса разродился злобным фельетоном о нежнейшей любви учителей к ученикам на примере некоего дома на К. Вас попросили вон, просто попросили вон, потому что доказать вину и осудить не могли.

Помню остро: Вы уходили через увядший подмерзший розарий; Lize со злым, осунувшимся от бессонницы лицом наблюдала из окна, а прочие забились по углам кто куда. D. плакал в своей комнате, еще не зная, почему лишился Вас, ― ведь его заблуждение о снах и Василиске разрушать побоялись, всем под страхом самого жестокого наказания это запретили. 

Я стоял с Lize, и жало мое ныло. Ведь это я, я был Осой и, сам того не зная, умирал. Впервые я не верил в то, что написал, только признаться не мог даже себе. Казалось бы… Вы себя не защищали; казалось бы, факт с ключом и Вашим появлением в спальне мальчика был беспощаден, и все же, все же. Вы не скалились, не каялись, не стелились ― Вы умерли еще до меня, возможно, в день домашнего допроса. И эта смерть кричала громче, чем могла бы кричать буквальная: если бы, например, Вы выбросились из окна, оставив записку-исповедь.

Кричала «Я не виновен, но так будет лучше. Для него».

Почему?

Газеты я бросил и, пометавшись немного, подался в полицию, в только-только зародившийся уголовный сыск. За десять лет все подзабылось, я вновь прослыл защитником слабых и едва ли не героем, уже не насекомым, и то было почти счастье, ― но вот вместо прошлого проворовавшегося начальника, W., надо мной ставят Вас! Расписывают: колосс от правосудия, светило сыска из Петербурга, яркий авторитет, но тонкая натура, педагог бывший, с людьми ладит ― все-то у вас, бестолочей, изменит. Изменили. Я мучаюсь год, со дня, как Вы вошли в нашу дверь. Вы не узнали меня… немудрено. И жаль: в тот день очень хотелось, чтобы Вы со мной расправились и отомстили, а самым страшным было подозревать иное: вдруг все же я Вам вспомнился? Вдруг в голове Вашей снова бьется это?

«Ты виновен. Но так будет лучше. Для кого-то, пусть не для меня».

И вот, сегодня, в светлый этот канун Рождества, в черном отчаянии я поддался безумию и сделал как всегда наказывала моя набожная мать. Она твердила: «Светлые мысли идут на свет. Нужны они ― просто зажги свечу». Едва разошлись агенты, на окне я зажег огарок, сел за стол, потом и лег на него пылающим лбом. Зов мой ― к светлым мыслям и светлым силам ― был, наверное, скорее покаянной молитвой… но его услышали. В сгущающихся снежных сумерках меня навестили. Трое.

Конечно, то была лишь работа измученного ума, сон по Диккенсу, которым, к слову, и матушка зачитывалась. Даже назвались эти гости на его манер ― Духами Рождественского Правосудия, Прошедшего, Настоящего и Будущего. Все были закованы в цепи и мрачны, все обдавали угрозой. Но было и различие: я, не чета грешнику Скруджу, радовался им, тянул к ним руки. И они смягчались.

Первый, сухой старик в багровой мантии, с тяжелой литой речью, увел меня в теплое прошлое ― то, где Вы, еще безмятежный учитель, открыли дверь D. ключом. Горло мое перехватило в отвращении… но, запершись, Вы просто сели в изголовье, шепча: «Не посмеет». И я задумался: а слышала ли Lize стоны и крики в ту ночь? Этого никто не уточнил. А ведь если память не изменяет мне, именно тогда D. в последний раз встал свежим и отдохнувшим, а вот кое-кто иной ходил мрачнее тучи. Значит, в ту ночь D. охранили, ну а в следующую… в следующую кто-то, точно срывая злость, оставил ему синяки. Девочка утаила главное? Почему? Не из-за любовных ли писулек Вам, о которых, хихикая, поведала однажды графиня? Вы игнорировали их, она обижалась… могу понять, что, не понимая серьезности, она хотела вам отомстить ― так я решил.

Второй дух, круглолицый чиновник, присюсюкивающий фразами вроде «Пойдемте-с, смотрите-с, какая историйка!», унес меня в холодное настоящее ― на Каретный. В комнате юный D. собирался на бал… у зеркала повторял Ваше прощание, которое еще в черные дни после домашнего допроса подслушал и я: «Я люблю тебя, знай это. Пожалуйста, запирайся на задвижку. Не пей шоколада на ночь. И напиши Осе, если еще раз увидишь Чудовище». Это и тогда потрясло меня не меньше, чем Ваша неготовность защищаться. Вы искали в Осе, унизившем Вас, защитника для дорогого существа! Я захотел умереть, а юноша застонал и опять, как делал, по слухам, очень часто, стал резать руки и ключицы ножом для писем… так он вроде как успокаивался. Напоминал себе, что не спит и никто не бросится на него из тени. А с картин ― он ведь пишет теперь картины, Вы помните, все эти популярные на вернисажах штормовые пейзажи и таинственные портреты, ― так вот, со всех картин в его комнате смотрело Чудовище… совсем не похожее на Вас.

Мы с духом провалились сквозь пол в кабинет графа. Там была Lize, разряженная в пышное платье, с венком из живых цветов в карамельно-русых волосах. Она, эта по-своему прекрасная горбунья, юная принцесса троллей откуда-то из скандинавских легенд, допытывалась, достаточно ли братец уже безумен; когда его ушлют в лечебницу, а она получит его имущество в приданое. Она злилась, грозила рассказать о чем-то у отца в столе… что ключ был и у него, и после Вашего краха он гордо, как трофей, несколько раз носил этот ключ на цепочке… и что сама она по отцовскому наущению подливала горькие снотворные в шоколад, который D. готовили на ночь. Отец в гневе ударил ее, но тут же подскочил, обнял, заплакал, стал обещать счастье и все, чего она только пожелает. Этот демон так любил свою родную дочь, едва ли прикасался к ней в том самом смысле… Как он мог так поступить с другим ребенком? Я ведь уже понимал: приданое, безумие ― все лишь поверхность. На дне же тварь, которой не видела в лицо даже Lize.

Третий дух, красивый белокурый монашек, показал мне ледяное будущее, страшную сегодняшнюю ночь. Графиня решит все-таки отправить сына, бесконечно калечащего себя и рисующего кромешный мрак, на лечение. D., поняв это, в отчаянии и печали покинет дом. Будет стоять над рекой, вспоминая свои сны, где Василиск давно обрел человечьи черты, но вовсе не Ваши. Будет разрываться меж тоской, щемящей, стоит Вас увидеть, и чудовищными вещами, о которых после припадка в подростковом возрасте рассказали родные. Не рассказали… дали прочесть фельетон Осы, чтобы не мучиться самим. Андрей… ему дОлжно бояться и ненавидеть Вас, но он не может. 

И он сиганет в реку, поверив, что безумен, ну а граф… граф наутро отправится с большим рождественским гусем и иностранной плиткой шоколада в бедный дом на московской окраине. К прекрасному белокурому мальчику, которого давно приметил, и к его матери, которой не на что кормить остальную семью.

Я был в ужасе и отчаянии, ведь все… все из-за меня! Я, спеша на свет справедливости, сжег невиновного; я дал Василиску и дальше жить на свободе. Я никогда не был героем, ни в одном из смыслов. Я был насекомым. Всего-то.

Я тщетно попытался схватить духа за рясу, пал ниц, умоляя вмешаться, заступиться. Забрать мою жизнь, но пролить уже настоящий свет на Вас и юного Андрея. И этот монашек вдруг ласково опустил ладонь мне на темя, пристально посмотрел. Он молчал; глаза сияли золотом… и вот он растаял. А я остался там, на набережной, в одном сюртуке. Я трясся, как больной пес. Зато в пяти шагах, у воды, стоял еще живой Андрей.

Я бросился к нему и рассказал все, что понял и в чем согрешил, а он выслушал ― жадно, с медленно пробуждающейся надеждой. Просветлев лицом, шепнул: «Ночами ручка моей двери тряслась еще не раз. Но задвижка теперь всегда была заперта…» В особняк мы вошли с черного хода. Минуя бальную залу, проникли к графу в кабинет, вскрыли ящик. Отвратительные рисунки с обнаженными мальчиками и девочками лежали там, в столе, как и старый поцарапанный ключ.

Чем граф грозил Вам, когда Вы увидели его на пороге в предпоследнюю ночь Василисковых бесчинств? Что просто задушит Андрея? Или сестру? Или Вас? Вы были юны, мягки; что Вы могли сделать вот так сразу, кроме как отступиться? Наверное, Вы боялись и стыдились страха. Но также боялись и Вас, знали, что рано или поздно Вы броситесь на защиту своего уголька в серебре ― и натравили Осу. Вы не успели придумать ничего для спасения хоть кого-то, все решилось за Вас, но ― знаю, Вы терзаетесь этим, и молю: хватит, это не мало, не мало, не мало! ― Вашего мужества хватило на целых три вещи: не отнять у себя жизнь от отчаяния, когда Вас устрашали и травили; дать любимому ученику последние спасительные наставления ― и продолжить жить, выбрав путь не прозябания в бездействии и обиде на несправедливый, грязный мир, но добра и силы, насколько это возможно в нашей с Вами Империи, под копытами нашей Тройки, чьи имена Спешность, Громогласность и Вседозволенность. 

Вы не позволили себе семью, заботитесь лишь о сыщиках; Ваш дом угрюм… так более не будет. Утром придет D., впустите его, прошу. Он слепо тянулся к Вам с минуты, как увидел на балу у обер-полицмейстера. Он скучал и не раз на моих глазах украдкой рисовал ваш профиль. Он не безумен и теперь знает это.

Оса же погасит свечу, согреется коньяком и воскреснет на одну ночь. У него впереди фельетон о дядюшках-сладострастниках и больших деньгах, необходимых для устройства судьбы злой, невзрачной девицы на выданье.

Пусть Ваше Рождество будет теплым, мой друг.

Остаюсь преданным.

Простите за все.