В

Вилка

Время на прочтение: 4 мин.

Мама была помешана на этикете. Особенно за столом. Вилки, ножи, локти, салфетки, соусники, обязательно одинаковые у всех тарелки, вазочки, молочники и прочее, и прочее.

— Мам, о чем ты думала, когда к пельменям давала нож?

— Ну тебе, конечно, обязательно их надо по тарелке гонять.

— Мы же дети были. Это была игра.

— А сейчас? Трудно нож в руки взять?

Я чувствую себя убийцей, когда склоняюсь над тарелкой с ножом и вилкой. Не знаю почему. Кажется, сейчас будет не процесс, который должен доставлять наслаждение, а хирургическая операция.

— Мам, зачем это все? Безжизненность в этом какая-то.

Мама обижается. Она в шестнадцать приехала из деревни покорять Москву и покорила. Своя квартира: сначала коммуналка от предприятия, потом поменяли папину комнату на вторую тут, и вот уже третьи соседи съезжают сами. Слишком много ножей и правил в доме. 

Этикет — это билет в московскую жизнь. В рестораны и к новым друзьям, на открытие выставок и премьеры фильмов, на вечеринки после, где они с папой и познакомились. Зачем было выходить замуж за режиссера-неудачника? Фильмы крутили в деревенских клубах и сельских кинотеатрах. В Москве и Ленинграде как будто стыдились такое показывать. Но мама в кино не разбиралась. А папа был из Подмосковья. Почти москвич.

На вечеринку она попала случайно и первый раз. После премьеры в каком-то районном кинотеатре в автобус у входа впихивались, хохоча и качаясь, участники съемочной группы. Какой-то парень схватил маму, которая замешкалась у автобуса, за руку и утянул с собой. Это был мой крестный. Будущий, конечно.

Мамин этикет как будто не позволял ей веселиться от души. Она сидела весь вечер на диванчике рядом с полным седым грузином — сценаристом папиного шедевра. Он рассказывал ей про свою жену, которая ждет его в Тбилиси, про свой красивый дом, параллельно брал руками куски шашлыка или перчик, страстно кусал и жевал, не прекращая рассказ. С тех пор мама не любила ходить на такие вечеринки, но ради папы ходила. Папа влюбился мгновенно и не давал маме прохода. Обещал снять ее в кино. А увидев ее незаинтересованность ни в роли, ни в нем, включил режим «банного листа». Их прозвали «Нож и Вилка». Папу за острый язык (правда оригинально?), а маму… просто невзлюбили.

Они разошлись, когда мне было четыре. Мама хотела сделать из нас людей. Поэтому прививала нам с Вовкой, которому было два, хорошие манеры. Но манеры никак не прививались. В сердцах мама говорила, что мы крестьянское семя, имея в виду папу. Папа оказался самозванцем с астраханскими корнями. Сама она смогла себя воспитать, умела держать рамки и считала состоявшимся приличным человеком. Сейчас я думаю, что ей было немножко стыдно за таких бестолковых детей. Особенно когда мы с Вовкой за столом стучали друг другу ложками по лбу.

Вовка так и не захотел следовать маминым правилам. Уже в шесть специально ел руками, глядя маме в глаза. В четырнадцать они перестали разговаривать, в шестнадцать он ушел из дома. Сказал маме, что ему нечем дышать в ее квартире, мне наврал, что поехал с папой в экспедицию. Где он околачивался эти три месяца, до сих пор не рассказывает, но багровый шрам справа от шеи до уха каждый раз напоминает мне про Вовкину самоволку.

Я не могла предать маму и покорно раскладывала салфетку, не стучала приборами друг о друга, вовремя останавливала нож, чтобы не издавать огорчающий скрежет о тарелку. 

— Мам, сейчас так уже никто не делает. Свободнее стало. Проще.

— Ты это или знаешь, или нет. Умеешь себя вести или так и будешь всю жизнь спотыкаться. Езжай, расти свиней, огород копай, вот там это все не нужно. А уж если человеком решила стать, университет закончила, то будь добра.

Я была добра. Мне было ужасно страшно за маму: она жила без друзей; она могла вспылить в магазине из-за неправильного ценника на кассе и дело часто доходило до скандала; в ателье ей обязательно шили совершенно не то, что она ожидала. Мне было жутко обидно, что мама, такая уязвимая и старающаяся, никак не находила понимания. В утешение я покупала клубничное мороженое, раскладывала по креманкам, доставала десертные ложечки и звала маму на кухню. В первый раз, подростком, я принесла креманку ей в комнату. Мама молча смотрела на меня, а потом беззвучно заплакала. Есть в комнатах было запрещено.

Мама вышла замуж второй раз, когда я уже жила в Берлине. Мы созванивались по скайпу, и мама сказала, что они со Валерием Андреевичем расписались. Познакомились они в консерватории еще до моего отъезда. Он — музыкальный критик, доцент, давно иммигрировав в ноты и звуки, только постукивал маме по руке, выбивая такт, когда она на что-то жаловалась. Во время ужина она меняла ему использованную в первом блюде вилку за секунду до того, как он готов был ее снова взять, подкладывая с зубчиками покороче, для рыбы. Валерий Андреевич ритмично, в амплитуду меньше сантиметра, помахивал в это время ножом над тарелкой, дирижируя неслышимой мелодией, и брался за правильную вилку, приступая к распиливанию рыбы в крещендо.

Я почти спокойно оставила Москву, нашу квартиру. Все как-то образовалось само собой. Папа продюсирует патриотическое кино с молодыми актрисами, у Вовки автосервис, жена и близнецы, мама с Валерием Андреевичем ходят на концерты и музыкальные вечера. В моей комнате теперь кабинет, в углу появилось пианино, скрипка и пюпитр. В скайпе мама всегда с прической, держит спину прямо, планшет на уровне лица, чтобы не было ощущения второго подбородка.

Она улыбается и, кажется, довольна, что Коля совсем не похож на Вовку, а Лиза с удовольствием перебирает бабушкины столовые приборы и послушно повторяет, какая вилка для чего нужна. Во время наших разговоров из моей комнаты иногда доносится музыка. Она надвигается на меня, заполняя все пространство на экране, пролезает сквозь сито динамиков и разлетается по моей берлинской квартире.

— Мам, ты счастлива?

— Ну, конечно. Все хорошо. У нас завтра духовые и ударные вечером. Потом ресторан.

Мы говорим еще немного. Прощаемся. Я включаю электрический чайник, открываю окно и смотрю на пустынную берлинскую улицу. Мне хочется как можно больше набрать воздуха в легкие.

Метки