Я

Январь

Время на прочтение: 7 мин.

Возьми.

Звонкое Б, ударное О, рычащее Р и лживое, извивающееся, как змея, самовлюбленное Я. Ты ждешь И? Здесь не будет И. Это имя твое, возьми. 

Тело. 

Любовь. Я нашла ее в теле. 

Я нашла любовь в кончиках пальцев ног, я нашла любовь в ступнях и пятках, я нашла любовь в лодыжках, голенях и в подколенных ямках. Я нашла любовь в запястьях и в сгибах локтей, в подмышечных впадинах и в лопатках. Я нашла любовь в том, что делают пальцы, когда любое движение тела артикулирует тело в пространстве. От лобкового симфиза и до лобной кости — целое тело любви. Мое тело. 

5/10/20

Бледно-желтая капля света медленно ползет по стене. Кончики пальцев смыкаются в попытке контролировать положение ногтей под ногтями, образуя дрожащую сферу.  

— Это напряжение. Я всегда его чувствовала, знаешь, когда мне было лет двенадцать, мы ездили в Сочи, и у меня есть фотка, где я рядом с ним стою, вся натянутая, как струнка. И я помню, как мы фоткались, в эти моменты мне казалось, что я прям ну вот идеальной должна быть рядом с ним. 

По едва ощутимому движению темных прядей волос, упавших на плечи, я понимаю, что она наклонилась корпусом чуть вперед. Не нахожу смелости посмотреть ей в лицо, и она остается тенью где-то на периферии зрения. 

— Сейчас бы я назвала это… небезопасностью. Ну это как, я не знаю, аэрозолем брызнули в воздух. Ощущение постоянной небезопасности. Он мог от всего… Просто начать орать, как-то грубо схватить… Однажды он схватил меня за шею, ударил затылком о стену и начал душить и говорить при этом «я тя породил, я тя и убью». Знаешь, это так тупо. Мне было лет четырнадцать. И я помню этот зеленый диванчик свой детский, со слониками. И вот это вот. Цитируем классиков, блядь. Я вообще не понимаю. Недавно я думала, типа, мне этот момент наверно так запомнился по жизни, как какое-то самое яркое впечатление. Ну, типа, там столько детского еще трепета, и в то же время страха смерти уже, и шока от жизни какого-то… Я не знаю, что вообще сравниться может с этим ощущением. Может быть, я его как-то ищу, пытаюсь повторить, ну… Иначе как все это объяснить. Ну я просто не знаю, как себе это объяснить. 

— Скорее всего, он видел в тебе источник импульсов, с которыми боялся не справиться. Отсюда желание уничтожить тебя, как источник. Он не понимал, что источник — не ты. На этом нам надо остановиться сегодня. Остановимся? 

Капля на стене разгорелась и превратилась в оранжевый прямоугольник. За окном проколоколил трамвай, стал слышен шум толпы. Я оторвала спину от софы. Она уже сидела ровно, откинувшись на спинку кресла, смотря куда-то перед собой. 

Мое. 

Пухлые губы с малиновой помадой и зубы, выпирающие немного вперед, выдувает чуть ли мне не в лицо, рассказывает, что недавно курила один косяк с ковид-плюс. Бледная, светлые волосы с дрожащей челкой, держит тонкую сигарету тонкими пальцами, говорит, что никогда не переживала насилие: ни в семье, ни в школе, ни на работе, ни от мужчины, ни от женщины, вообще никакого насилия. В блестящих штанах, с сумкой Gucci под мышкой, стряхивает на пол, сидит на кортах, возмущается, что Сон написала в чате, что проклянет всех, кто говорит «поэт» вместо «поэтка». 

— Какая, блин, разница? Она совсем ненормальная?

— Это делается для того, чтобы голоса женщин стали заметней в культуре. 

— А так, блядь, что, незаметно, что она женщина? Пусть ноги раздвинет. Стихоплетка. 

— О, то есть феминитивы тебя не смущают? 

— Стихоплет, стихоплетка. Нормально. Но поэтка — бред. 

— Почему? Что ты чувствуешь? 

— Несерьезность какую-то. Поэт — он где-то не здесь, он за гранью добра и зла, а поэтка — она вот, пишет в чате мне гадости. 

— Меня беспокоит больше, что все это обращает нас в дуальность. Добро и зло, поэтка и поэт. Как будто есть только два голоса, две стороны, и я должна что-то непременно выбрать… 

— Ой, а мне кажется, что нам вообще навязывают весь этот дискурс. — Это говорит та, что никогда не переживала насилие. Она докурила одну сигаретку и теперь нервными пальцами слепо вытягивает из пачки вторую. — Вот моя мама врач. М-м, спасибо. Ну и что, кто-то назовет ее врачка? Смешно же. Или докторка. Ну что это. 

—Может, среди врачей и так всегда было много женщин? 

— Ну нет, — двойной тап по фильтру красным ногтем, — известных женщин врачей не так много. А вообще, я не знаю. Надо почитать… Нет, я вообще к феминисткам отношусь нормально… Просто они… 

Я тушу бычок о дно стеклянной пепельницы и выкидываю в открытое окно. В доме напротив горит свет. Я выпила шесть бокалов воды по числу чистых месяцев. Пока держусь. Свет горит только в одном окне-глазу — как напутствие, что всегда надо быть начеку. Остальные окна-закрытые веки — спят. 

— Я слышал, здесь можно пробраться на крышу… Ты не знаешь как?

— Что? Я здесь в первый раз. 

— О, вы уже познакомились? — Подходит Игнат, ради которого все мы здесь сегодня собрались. На нем темно-синяя гавайская рубашка с ананасами, боа из розовых перьев, серебряные блестки на острых скулах, в левой мочке сережка-крестик. 

— Как приятно встретить кого-то в гавайской рубашке в октябре, — говорю я и тянусь обнять Игната. 

— Вот, познакомьтесь… 

Зачем-то называю тебе свое имя, а ты называешь мне свое. Ну и, пожалуй, остановимся на этом? 

На столе расставлено шесть стопок. В каждой из них — «Абсолют». Пьем залпом. Не получается проглотить с первого раза — ужасные ощущения. Выпиваю в два захода. Морщусь. Как же невкусно. И зачем только все это. Никогда больше не буду пить. Гадость. Гадость. Гадость. Гадость. Закидываю голову для второго глотка. Новопредставленный мне знакомый Игната рыжий и очень высокий — метра два. Широкие накачанные плечи. Выпирающий, цвета молока, кадык. Кожа прозрачная, сухая, сероватая, словно калька, прожженная бычком. И все лицо в этих следах от бычков, и из каждой маленькой дырочки сочится золотой свет. Такие вещи приходят сразу: «будет». Можно расслабиться. Отойти в туалет, поправить мейк, посмотреть на свое отражение в зеркале. Идеально. Идеально. Идеально. Идеально. 

И. 

Город, разломленный на части. Мы стоим возле ровной, залитой светом стены. Мы молча любуемся катышками на перчатках. Серый однообразный асфальт безмолвен. Ни случайный прохожий, ни одинокая машина не тронут его своими гладкими или рифлеными подошвами. Никто не посмеет смахнуть пожухлого листа с его холодной морщинистой щеки. И мы, только мы, стоим на этом асфальте, залитые солнцем, как студеной водой. Молчание, отхлебывание чая из термоса, снова молчание. Нейросеть читает стихи. Золотая игла Петропавловки блещет в спину. Мы мчим по Литейному мосту, словно опаздываем на последний на свете поезд. Перед тем как нырнуть в сине-зеленую тень улиц, машину выносит чуть в сторону, и мы едва не выезжаем на встречную полосу. «Даже если умру, не страшно, всего и так достаточно», — почему-то слышу я голос.

Когда я записываю твой номер себе в телефон, то случайно промахиваюсь в имени. Получается новое, со смешным и милым окончанием «ия». 

Доброе утро, милое сердце. Как ты? 

Кажется, я спал целую жизнь. Ночью проснулся от озноба, и колотило, будто в квартире минус сорок. На сегодня ни плана, ни заданий, ни даже какого-то «я в ударе»: обычный день, чтобы чувствовать свою уязвимость. Приезжай ко мне. Оставайся насовсем. Лучшего времени для этого как будто не придумаешь… 

4/11/20 

Выбрось. 

Его тело не знало сострадания. 

Изящные ладони с длинными пальцами и тонкие запястья были словно из другого комплекта. Дальше руки ширились и раздувались в плечах. Спина ровная, как если бы вместо позвоночника вставили железную балку. Я никогда не видела, чтобы он сидел скрученным или сутулым, когда по много часов работал за ноутбуком. Плечи расправлены, грудь немного навыкате, если прикоснуться к мышцам, можно услышать, как они гудят. Я подолгу давила пятками ему на крестец, гуляла босыми ступнями по широкой спине. Ложилась на его тело, как на водный матрас, накачанный напряжением, словно напряжение только и могло удерживать вместе все его разрозненные части. Мне бы быть с ними всеми в одном бассейне, медленно перебирать ладонями маленькие разноцветные шарики, пересобрать атомы в какие-то другие молекулы. Вдруг что-то можно изменить, хотя бы на химическом уровне. С ним не было хорошо ни на каком уровне, это было что-то другое, странное. Какая-то иная физика, какая-то отчуждающая биология. Спина белесая, цвета рыбьего брюшка, вся истерзанная и источенная, как и лицо, веснушками. Бедра и икры туго накачаны, а щиколотки из того же комплекта, что и запястья. Тело, окруженное ореолом неуязвимости, но такое же мягкое мясное кровяное кожное волосяное костное тело. Тело изначально тонкое, но с навязанной формой. Формой отсутствующей, внетелесной, и от того совершенной. Непобедимой формой отца.

Себя он не знал и не видел, и потому смотрелся в меня как в зеркало. Все, что можно было оценить, было предано оценке. Все, что казалось лишним, должно было быть уничтожено. Он кропотливо работал над тем, чтобы не пропустить ничего, что не соответствует форме: работа сальных желез на голове и волосяных луковиц на теле, состояние ногтей на руках и ногах, тонус мышц, строение скелета, состояние ротовой полости, звуки рта при жевании и даже гигиена ушных раковин. Я вся была разобрана и оценена по частям. Все, что не соответствовало — вымачивалось в дрожащем стыде, а затем подвергалось канселингу. Мое тело — любовь — стало для него территорией. 

Однажды я пришла с прогулки и, сняв шерстяной носок, увидела, что на моей ступне, аккурат на бугорке под большим пальцем, чернеет круглая клякса. Наверное, снег, попав в ботинок, растаял, и стелька отдала свою краску носку, а затем мне. Я сразу побежала в ванну и долго терла кляксу мылом, мочалкой, ногтями. Она не уменьшалась, не исчезала, не растворялась. Упрямая клякса знала свои границы. Я так и сидела на краю эмалированной ванны, опустив ступни в воду, и долго смотрела, как из крана льется вода. Посмотри на себя со стороны. Стало душно, и я потянулась закрыть кран, но в густом пару уже не различала, в какую сторону нужно крутить. Тело обмякло, рука соскочила с хромированной ручки, раздался всплеск. 

Когда Оля вышла из ванной, в квартире было темно. Он сидел в тусклой желтизне настольной лампы и настраивал скрипку — все, что осталась ему от отца. Изящной ладонью сжимал верхний колок, затягивал, отпускал. Снова сжимал, затягивал, и как чувствовал, что вот-вот, отпускал. Оля присела рядом с ним на софу. Он не посмотрел на нее и ничего не сказал, словно ее здесь и не было. Он смотрел куда-то перед собой отрешенно, отсутствующе. Нарастал странный, едва различимый гул. Оля спросила, что это за звук, но он не ответил. Посидела немного, хотела было тронуть его за плечо, как вдруг, рассекая воздух, резко взлетела, и, издав свое последнее «ля», безвольно обвисла струна. 

Вон. 

Я открываю глаза, я вижу голое тело на синем бархатном покрывале. Я вижу кровь на теле. Покрывало свидетельствует, что, придя домой, я сразу бухнулась спать. Свидетельств присутствия посторонних в доме нет. Я не понимаю, откуда кровь. Ничего не болит. Я смотрюсь в зеркало. Рассечение подбородка. Рана довольно глубокая. Я звоню Игнату, но он не отвечает. Свободной рукой ищу в сумочке антисептик. Что, блядь, вчера было?! Шесть месяцев чистоты! Теперь все сначала! Шесть? Или сколько, не помню. Следов крови на пуховике нет, только на теле. Снова набираю Игната, но его телефон отключен. 

23/01/21