З

Защита

Время на прочтение: 7 мин.

— Товарищи, давайте поблагодарим диссертанта за выступление, — покашливая, объявил председатель совета, ненадолго прерванный вялыми, протокольными аплодисментами. — Ну а теперь можем приступить к вопросам и непосредственному обсуждению… 

Мужчина, председательствовавший на заседании, сидел во главе вытянутого эллипсовидного стола. Он старался не поднимать глаз, пряча взгляд в автореферате, и лишь украдкой, будто из кроличьей норы, поглядывая на коллег. Брошюрка из хрупкой газетной бумаги, которую председатель держал в руках, тряслась так сильно, будто на ветру, и было непонятно, то ли он обмахивается от духоты, то ли нервничает. 

В те дни на дворе стоял крепкий, ядреный январский мороз, перед которым оказались совершенно беспомощными батареи, окоченевшие еще в конце прошлого месяца. В самом начале войны, больше четырех лет назад, в городскую котельную угодил снаряд. Война закончилась, а неурядицы с отоплением остались. Поэтому никто из членов совета не то что не стал бы жаловаться на духоту, но даже не решался сбросить с себя пальто и развязать шарф. 

Правда, с каждой минутой в аудитории становилось жарче и жарче. Главная зала старой дворянской усадьбы, в которой после революции разместился институт языкознания при теперь уже реорганизованной Коммунистической академии, была полна маститыми учеными, литераторами и критиками. Зала все сильнее нагревалась от стариковского бурчания, ворчания и пересудов.  

Раньше про академию шутили, что ничего коммунистического в ней нет. Все ее члены пришли в большую науку с университетской скамьи, а не с фабрик и заводов. Их головы начали седеть и лысеть незадолго до того, как «Аврора» слепым ударом наотмашь пробила крышу Зимнего. 

Но с каждым днем коммунизм подкрадывался все ближе и ближе… «Уильям Шекспир как предтеча Карла Маркса (большевистский взгляд на английскую классическую литературу)». Так называлась диссертация, вынесенная сегодня на обсуждение. Лет сорок назад за такие темы прописали бы десять капель успокоительного и послали на юга лечить нервы. 

И надо признать, большинство членов совета, про которых говорили, что они старой закалки и цвет русской филологии, до сих пор относились к работам подобного рода несерьезно, между собой снисходительно ехидничая над их авторами. Но вот впервые им приходилось самолично и вживую слушать такое, решать вопрос о присуждении ученой степени за это

Кажется, один лишь председатель смотрел на ситуацию политически (за это умение, в общем, его и посадили на шаткое председательское место): диссертацию, написанную с классовых позиций, нельзя провалить — тотчас разойдутся слухи, что в академии засели вредители, буржуазные интеллигентики. И никто не будет нянчиться, прописывать капли и отправлять на юга — тут же пропишут десять лет лагерей где-нибудь на севере. 

Но и утвердить диссертацию нельзя: заговорят, что ужé и академики, хранители последнего бастиона русского языкознания, сокрушены и раздавлены. 

Забаррикадировавшегося от коллег председателя выдавал венчик поредевших волос, топорщившихся за книжицей, которую он продолжал держать в руках на уровне лица. Другие ученые мужи тоже неторопливо перелистывали страницы автореферата, то и дело потирая руки, чтобы согреться.

— Значит, вопросов нет? — переходя на более высокие частоты и немного заикаясь, спросил председатель. — Тогда можем переходить к голосованию. 

— У меня есть вопрос, — послышался голос одного из коллег. 

Потом прозвучал еще один вопрос. И еще один. И так продолжалось несколько часов. Особенно неистовствовал профессор Эрлих, авторитетный шекспировед и не менее авторитетный острослов. 

В результате совет отказал незадачливому диссертанту в ходатайстве о присуждении ему степени кандидата филологических наук за его революционный трактат о старом большевике Шекспире. 

Об этом курьезе вскоре забыли, но только суеверного председателя не покидало странное предчувствие, что настанет час, и о защите вспомнят… 

И впрямь, тот случай всплыл через полгода, ближе к концу лета, вслед за тем, как разгромили журнал «Ленинград», в котором, по трагическому совпадению, одним из внештатных редакторов подрабатывал профессор Эрлих. 

            * * *

«ЦК отмечает, что особенно плохо ведется журнал “Ленинград”, который постоянно предоставлял свои страницы для пошлых и клеветнических выступлений Зощенко, для пустых и аполитичных стихотворений Ахматовой. Как и редакция “Звезды”, редакция журнала “Ленинград” допустила крупные ошибки, опубликовав ряд произведений, проникнутых духом низкопоклонства по отношению ко всему иностранному. Журнал напечатал ряд ошибочных произведений (“Случай над Берлином” Варшавского и Реста, “На заставе” Слонимского). В стихах Хазина “Возвращение Онегина” под видом литературной  пародии дана клевета на современный Ленинград. В журнале “Ленинград” помещаются преимущественно бессодержательные низкопробные литературные материалы».

Руки и ноги Эрлиха стали ватными, в глазах потемнело — не было никаких сил дочитывать партийное постановление, слова которого звучали не то как расстрельный приговор, не то как история болезни со смертельным диагнозом. Причем не только родному журналу, но и самому Эрлиху.

Профессор отложил «Правду» в сторону и уставился в открытое окно, за которым в августовской суете кончающегося, задыхающегося лета барахталась столица. 

За четыре месяца до этого, ранней весной сорок шестого года, Эрлиха перевели в Москву, его семье выделили просторную трехкомнатную квартиру на улице Горького, в доме напротив «Елисеевского». Казалось, жизнь начала налаживаться. 

Но сейчас Эрлиху вспомнились слова бабушки, родившейся на берегу Балтийского моря и любившей повторять: «Перед приливом всегда бывает отлив». 

Квартира в Москве, прибавка к окладу, хорошая работа… Значит, то был лишь отлив перед настоящим приливом.

* * *

Первым арестовали бывшего завотделом Фишбейна. К тому времени тот тоже ушел из «Ленинграда», вместе с Эрлихом был переведен по службе в Москву и читал лекции на филфаке Московского университета. 

Оба литератора жили в одном доме, том самом, напротив «Елисеевского», только на разных этажах.

В ночь ареста Фишбейна Эрлихи еще не спали, только вернулись из театра, ругали Кедрова и ностальгировали по Немировичу-Данченко. 

— На молодежь без слез не посмотришь… Ползают по сцене как сонные мухи, — возмущался профессор.

— С таким репертуаром они всех своих зрителей растеряют, — поддержала жена и настежь открыла окно во двор. 

Через какое-то время с улицы донеслось рычание автомобиля, визг колес от резкого торможения. Захлопали жестяные крылья. 

Эрлихи, не сговариваясь, погасили свет во всех комнатах. Медленно они промаршировали по коридору и в полном оцепенении встали перед входной дверью.  

В подъезде послышались шаги. Незваные гости не стали пользоваться лифтом и пошли пешком. Шаги становились все громче и отчетливее. Каждый шорох отзывался в висках, звучал словно стук часов, отсчитывающих время до апокалипсиса. 

Дойдя до лестничной площадки, где за своей дверью замерли Эрлихи, всадники смерти остановились то ли перевести дыхание, то ли перепроверить номер квартиры. 

Шли самые долгие секунды в жизни Эрлиха. 

               * * *

— Следующим буду я, — уверенно сказал Эрлих на семейном совете после того, как наутро весь дом погрузился в немое, бессловесное переживание ареста Фишбейна. 

— Хватит загонять себя в могилу раньше времени, — попыталась успокоить жена, но, кажется, даже сама не верила в свои слова.

В «Ленинграде» Эрлих был правой рукой Фишбейна, не только рецензировал самотек, но и сотрудничал с состоявшимися авторами. Даже переписку с поруганной Ахматовой от имени редакции чаще всего вел Эрлих единолично. 

По мнению Фишбейна, которого Эрлих в своем литературном иконостасе ставил на почетное место, литература не должна давать прямых ответов на вопросы читателя, но лишь намекать, указывать в сторону истины. Именно поэтому Эрлих нещадно браковал стихи известного детского писателя и сталинского выкормыша Михайленкова, талант которого сводился к эффектному рифмоплетству, вязнущему во рту, но не дарил своим маленьким и оттого особо требовательным читателям ничего мало-мальски стоящего. 

— Я даже представляю самодовольную физиономию Михайленкова, — заныл Эрлих, — как он будет в цветах и красках рассказывать о моем аресте, будто сам надевал на меня наручники.

И тут в голове у эрлиховской жены родилась простая идея по спасению мужа.

—  Если за тобой и придут, то наверняка заявятся поздней ночью, как вчера за Семеном Моисеевичем. Поэтому каждый вечер ты уходи из дому, броди по городу, а под утро звони. Если я подниму трубку и скажу «Да», то все в порядке, ты можешь возвращаться. Если первым моим словом будет «Алло», то за тобой пришли и тебе нельзя и на пушечный выстрел подходить к дому, понял?

— Но спать-то когда я буду? — растерянно ответил вопросом на вопрос Эрлих.

— Спать будешь днем, на службе возьми больничный. Нам нужно выждать пару недель, а там видно будет. 

Кажется, Эрлих впервые испытывал чувство даже не любви, а чего-то большего, гордости за свою жену. 

«Голова!» — подумал он о ней и быстро согласился с планом. 

           * * *

Сентябрьские вечера выдались в Москве теплыми. Видимо, август решил ненадолго задержаться в городе, словно балуя москвичей перед короткометражной осенью, переходящей в черно-белый зимний фильм. 

К концу третьего вечера, проведенного в скитаниях по Москве, Эрлих заметно сдал. Сердце, однажды сжавшееся, никак не отпускало… Болело, шумело, трещало в голове. Притупилось сознание, а вместе с ним и восприятие времени, места… И так изо дня в день. 

Как и велела жена, после ночных блужданий Эрлих отлеживался дома, но все равно не мог сомкнуть глаз. Гудение лифта, шаги на лестничной площадке, грохот машин на улице — в этих звуках он пытался расслышать предсказание своего скорого конца.

Последние дни Эрлих не появлялся на службе: сообщил на кафедре, что его скосила хандра. Сказать по правде, профессор был абсолютно честен. Он чувствовал себя все хуже. У него уже возникло желание самому прийти на площадь Дзержинского и сознаться во всех грехах, к которым он мог быть причастен, сам того не зная. 

Двадцать девятое сентября выпало на воскресенье. После ужина, к которому Эрлих толком и не притронулся, по вновь заведенному обычаю следовало собраться и отправиться в путешествие по Москве. Заперев за собой дверь и выскользнув из подворотни, профессор побрел вниз по течению улицы, по направлению к Кремлю.

По сторонам бежали витрины магазинов, горели огоньки в окнах величественных новостроек с массивными колоннами, лепниной и карнизами. 

От великолепия улицы Горького Эрлиху становилось тошно. На самой веселой и счастливой улице страны жили несчастные люди с некрасивыми, изуродованными душами. Одним из таких был и сам старый профессор Эрлих. 

Дойдя до площади Охотного Ряда, профессор остановился. Бросил тяжелый взгляд на кремлевскую башню, на которую, как на копье, была насажена алеющая звезда. В ночной мгле рубиновый свет выглядел устрашающе: он расплывался, растекался кровавым пятном на чернеющем небосводе. 

Эрлих скучал по прошлой жизни, по научным семинарам и диспутам.

«Завтра же пойду на службу, и будь что будет. Не могу больше скрываться», — сказал он себе. 

От этой мысли он повеселел и опьянел, начал напевать задорные песенки.  

С трудом дождавшись рассвета и к тому времени обойдя, наверное, все московские набережные, переулки и улочки, Эрлих засобирался домой. 

На площади Свердлова профессор заметил телефонную будку. Недолго постояв на месте, Эрлих двинулся дальше. 

«Только моя жена могла придумать эту нелепую игру, а я согласился!» — разозлился он на себя. 

Но через минуту, когда Эрлих успел уже пройти несколько десятков метров, что-то дрогнуло в нем, он вернулся и набрал домашний номер. 

В увесистой трубке послышался свист, сменяемый глухим воем метели. 

«Неужели она там уснула? Хороша жена, ничего не скажешь! Может, она там с любовником… Кот из дома, мыши в пляс!» — готовился пошутить Эрлих, захмелевший от своих мыслей.

Как вдруг раздался голос жены, взволнованный, разбуженный:

— Алло, я вас слушаю… 

— Ну слава богу, — обрадовался Эрлих, — зря мы переживали. 

— Алло, — повторила жена, — не могу расслышать, что вы говорите. 

 Но Эрлих уже повесил трубку на крючок и, счастливый, поспешил домой. 

Ольга Славникова:

«Алим Ульбашев по-писательски вдумчиво интересуется советской историей. Казалось бы, постперестроечная литература уже исчерпала этот период. Но всякий раз живой персонаж заставляет остро пережить всем известные коллизии. Живые персонажи Алиму Ульбашеву, несомненно, удаются».

Метки