С утра парило. В храме открыли все окна, но толку от этого было немного. Отец Леонид принимал исповедь. Шёпот кающихся мешался с тенором Алёши, старательно читавшего часы, и с гудением шмеля, который все никак не мог выбраться обратно на улицу.
Отец Леонид отпустил заплаканную и счастливую теперь Марусю на клирос. Он любил этот момент, когда после разрешительной молитвы поднималась епитрахиль и секунду-другую смотрели на него блестящие, благодарные глаза. А потом человек уходил, освобожденный, легкий.
Он вытер пот со лба. Кивком подозвал следующего. Гулко стукнули по каменному полу подкованные сапоги. Раз, другой, третий. В нос ударил резкий запах махорки и кожи.
— Доброе утро, Леонид Андреевич.
Отец Леонид поднял глаза. Из-под густых рыжих усов улыбался ему Тугоухов.
Юля напряженно смотрела с клироса на ржавую растрепанную макушку возле аналоя. В последний раз Тугоухова видели здесь на Покров. После этого нижний храм отдали обновленцам, а Леня… Нет, лучше не вспоминать. Слава Богу и докторам, выкарабкался, служит. Только левая рука теперь плохо слушается. Но левая же не правая.
Вернулась Маруся. Незаметно погладила по руке. Юля поморщилась. Ладонь у Маруси горячая, влажная, а сама Маруся — воплощенное сострадание. «Господу помолимся», — звонко запел Алёша. Юля взмахнула рукой — будто сбросила Марусину ласку. «Господи, помилуй», — послушно отозвался хор. Снова посмотрела вниз: голова Тугоухова, лохматая, похожая на растревоженный муравейник, уверенно плыла к выходу. Цонк, цонк, цонк. Вот уже и не слышно железных его шагов. «Алилуйя, алилуйя, алилуйя, слава тебе, Боже!» — тянет Алеша. Будто и не было ничего.
Отец Леонид знал, что рано или поздно это произойдет. Рассказывали много. Кто потихоньку, о других, а кто и не страшась — о себе. Алеша даже читал недавно вслух ту ахинею, которую отправляет им теперь раз в месяц. Довожу до вашего сведения, что вопреки указаний, писанных в газете «Красный Урал» на прошлой неделе, малой агиасмы в церкви нашей так никто и не кипятит, акафисты поют на старый манер, и антидоры пекут так, как пекли в царские времена, что является несомненным доказательством мракобесия и скрытой ненависти к соввласти. Других же доказательств за минувший период замечено мною не было. В трапезной хохотали. Он тоже смеялся и не чувствовал тогда, как тянет скулы и спускается по позвоночнику, к пяткам — что? неужели душа? Так уже было с ним когда-то. В гимназии, лет тридцать назад. Колька Седых изображал старика Синуса. Все валились на парты, стонали, держались за животы. А потом медленно открывалась дверь, и долго еще ныли колени, покрытые красными пятнышками от сухих горошин. Все в классе знали: возмездие неотвратимо, но тем веселее было начинать. Отчего же сейчас ему невесело? А если сказать нет? Что будет? Он и это знал. Давно уже примерял на себя все, что слышал. Не мог понять только, что страшнее — смерть или боль. И что, собственно, изменится от его «нет»? Будет другой настоятель, который скажет да. А не скажет — закроют храм. Что лучше? Отче мой! Пронеси чашу сию мимо меня. Впрочем, не как я хочу, но как Ты. Жарко сегодня все-таки.
Домой Юля возвращалась одна. Со стороны могло показаться, что она плачет. Но это были не слезы, а крупные капли пота, которых она не утирала, задумавшись. Если бы случилось это, Тугоухов наверное сам увёз бы Лёню. И не приехал бы среди бела дня в храм. Говорят, они приходят под утро, домой — берут прямо из постели. Значит, не это. А что тогда? Для чего приказал явиться туда после службы, и непременно одному? А идти по самому солнцепеку. И не ел ничего. Покормят ли там? И дадут ли, что ему можно?
Она не замечает, как доходит до дома. Чуть не наступает на хвост развалившемуся прямо на дороге Ругаю. Машинально срывает пару веточек чубушника. В чай. Открывает тяжелую дверь. Скрипят ступеньки. Поворачивается и щелкает ключ в замке. Дом встречает прохладой и запахом кипяченого белья.
Она поправляет занавеску. Прогоняет осу. Поливает фиалки. Белая вот-вот раскроется уже. Теперь быстро приготовить обед — и на работу. Она успеет. Все успеет. Главное, не думать. «Вот поехали два брата», с пеленок любимая, бабушкина — испытанное средство. Запевает тихонько. Режет лук, шинкует капусту. «У Еремы лодка с дыркой. У Фомы челнок без дна». Успокаивающе стучит нож по деревянной доске. «Тула, Тула, Тула я, Тула родина моя. Ох дербень, дербень, Калуга, Дербень Ладога моя». Шкварчит масло на сковородке. Хорошо, когда есть масло. Пусть всё будет хорошо, пожалуйста, Господи. Благодарю Тя за все, что со мною будет, — ибо твердо верю, что любящим Тя все содействует ко благу.
Он успел вернуться до грозы. Едва зашел на крыльцо, громыхнуло, и тут же за спиной опустился тяжелый, холодный дождевой занавес.
Юля была уже дома. Зажгли свет. Он увидел в окне своё отражение и отвёл глаза. Накрыли на стол. Обедали молча, как всегда. В тишине непривычно громко стучала по тарелке ложка. Юля встала. Подошла к буфету. Запахло пустырником.
— Не надо, Юленька. Я в порядке. Очень вкусный суп сегодня.
Она убрала склянку обратно в буфет. Поставила на стол тарелку с клубникой.
— Какая красота! Откуда? — Он взял большую, переспелую, цвета запекшейся крови ягоду.
— Тёти Пашины. Помнит, что ты любишь.
— Чудесная она все-таки.
— Я сказала ей, где ты, и она заторопилась домой.
— И ты обиделась. Кто знает, как поступили бы мы с тобой на её месте?
— Давай я уберу тарелку.
— Спасибо!
— У меня Елисеевы сегодня опять подрались.
— Из-за чего на этот раз?
— Один наябедничал — другой не мог этого стерпеть. Наказала обоих. Стояли в разных углах и строили друг другу рожи. Смешные.
— Любишь их.
— Не знаю. Есть в близнецах что-то удивительное. Притягивает.
— А я бы боялся, наверное, своего близнеца. Это как если бы твоё отражение вдруг зажило собственной, неподвластной тебе жизнью.
— Ты слишком умный. Им пять, и они не думают о таких вещах.
— Их счастье.
— Знаешь, когда ушла тётя Паша, мне показалось, что я больше тебя не увижу.
— Может, так было бы честнее, но…
— Я очень тебя люблю.
Тяжелые дождевые капли мерно стучали по карнизу. Он продрался сквозь собственное отражение в Юлиных очках и поймал ее взгляд. Сколько лет она рядом? Маленькая, растрепанная. Как мало дал он ей, и как много она ему. Почему он никогда не думал об этом раньше? Почему, чтобы понять такие простые вещи, нужно было сделать то, что он сделал сегодня, в чем никогда не сможет исповедаться и что она, почувствовав, уже простила ему — просто так, без всякой исповеди?
— Знаешь, что мне пришло сейчас в голову?
— Что? — Она внимательно смотрела на него, подперев кулаком щеку.
— Будь у Иуды жена, или мать, или кто-то, кто бы любил его так, как ты меня, он не наложил бы на себя рук.