Д

Дыши

Время на прочтение: 28 мин.

Рассказ опубликован в сборнике «Любовь во время карантина» издательства Popcorn Books.


Даже в Китае пока ни слова

— Alexa, set the timer for 18 minutes1.

Все остальное не важно, ни черта больше не важно.

Важны только секунды, когда вы раз за разом срываетесь с места, впрыгиваете в обувь, не завязывая шнурки; шарф, если удастся схватить по пути; и дверь хлопает за спиной; почти прыжком — в машину, и газ в пол. Только это.

Восемнадцать минут — это не так много, чтобы обязательно успеть. Но есть разница между днем и ночью, и обычно мы успеваем; обычно мы бродим по дому ночами; так и не можем перестать говорить то в одной комнате, то в другой, потом расходимся, ну и что с того — так же не перестаем говорить, просто через стену; да, иногда между фразами ничего лишнего по полчаса; ну а потом один закончит свое, придет к другому, и снова «а помнишь, как мы хотели сегодня лечь до рассвета?». Было, помню. Но я тут сейчас страшно занята: я сижу за барной стойкой с ежедневником и планами на будущее (люблю планировать: на пять минут, пять недель, пять месяцев — а там и полгода, — на пять лет, страниц, исписанных карандашей; пять там, скажем, целей… но, вообще, любая цифра). Обвожу даты, забиваю под поездки выходные, знаю заранее, когда по работе завал — а потом приходишь ты, ставишь рядом две чашки, нажимаешь кнопку на чай—

На ходу застегиваю рубашку, случайные пуговицы наощупь, впрыгиваю в кеды, сдергиваю с вешалки пальто и выбегаю за тобой, стараясь не забыть дверь; твой голос, ломаясь к середине, с кашлем:

— Alexa, set the timer for 18 minutes2)

И мы снова мчим в круглосуточный магазин.

Когда темнеет, зажигаем гирлянду на елке. Первое совместное дело, кстати: наряжали, когда были знакомы полтора дня. Но до этого — планировали целые недели. Потому что — что еще делать, когда встретиться можно только в зуме? Я тогда решила, что елку наряжать надо в одинаковых рубашках, обязательно. У меня — черная и белая клетка. У тебя — черно-красная фланель. Рубашки я купила в Москве, еще не зная тебя, размер на глаз — не ошиблась.

Кто мы, двое, такие? Словами это начинается будто селф-хелп в мягкой обложке: однажды эти двое поистрепались, оба невозможно устали, оба выгорели, выжгли себя дотла, вылетели из списков тех людей — ну, тех, кто каким-то образом всегда, и всегда безошибочно. Жгли, жгли, жгли себя, а потом бы сразу в утиль — но на автомате тянешь и тянешь и тянешь, и они, вокруг, еще долго не почувствуют слабость.

А потом случилось.

А потом случилось так, что мы.

А потом случилось так, что мы вдвоем—

Словами, конечно, выходит по-дурацки. Может, осторожно втиснуть сюда

слово «счастье»? Нет, не здесь, а в середине абзаца, так, чтобы неприметнее, контрабандой посреди строки. Или поближе к краю — вроде, так не бросится в глаза. Хотя что-то грызет внутри: рил ток, это ну совсем уже перебор, в постпостмодернизме живем ведь.

Да? Пошловато звучит? Серьезно?

Сказано же, рил ток.

Слушайте, а если I’m real’, real’ sorry — but could you please shut the fuck up for me?3) Cерьезно.

Смотрите. Я сейчас такое сделаю.

Бесповоротно, отдельным абзацем, чтобы увидел каждый, и на всякий случай дважды повторю. Follow me4)

Счастье.

Счастье.

Писатель в бандане отсалютовал бы: дай пять.

Исключительно на двоих, исключая остальной мир в бесповоротный игнор — c момента встречи в аэропорту и до тех пор, пока я не ухожу снова в самолет «Лос-Анджелес — куда-то еще» (про это — позже).

Как это произошло? Не знаю. Я не знаю, как такое происходит.

Может, стоит начать с того утра в середине декабря5. Или сразу с дисклеймера. Потому что все эти декабри, каждый год — одни сплошные ожидания, слишком много ожиданий. А у меня как у автора, если что, плоховато с комедиями. С хэппи-эндами, парочками влюбленных и общей благостностью6. Никаких сказок-тире-святочных-рассказов, и тепло на душе вам тут тоже не станет. Я не то, чтобы против чудес в рождество, или тех самых сказок (знаете, в кино), где всегда падают с легким хрустом, и нежнеют, и тают снежинки. Но я даже в той фланелевой рубашке, в черно-белую клетку (Uniqlo, рождественская коллекция) — нашла иголку. В воротнике. Не цыганскую, в полный рост — маленькую, скромную иголку. Кто ее туда воткнул? И зачем? Всего пара недель — и я буду то и дело нырять в этот полурасстегнутый ворот, как в холодный омут. Может, это была иголка с предсказанием.

— Alexa, set the timer for 18 minutes7).

Восемнадцать минут до того, как начнет клинить легкие, k. начнет кашлять и закончит дышать.

Ночью — это нестрашно. Уже не страшно. Мы доезжаем, покупаем сигареты, шутим с продавцом. k. всегда такой — в телефоне тает таймер, а он даже так король small talk’а.

Наконец, выйдя на улицу, k. неспешно закуривает.

Я не знаю, в чем там дело — с сигаретами. Почему обязательно никотиновая кислота. Как все работает, и каково это — годами сидеть на форумах «аптечных ковбоев», чтобы изобрести четырехступенчатое средство домашнего спасения от остановки легких, потому что врач не сможет помочь. Мне достаточно своего знания: что пока будет надо, мы будем каждую ночь, и день, и рассвет, и под вечер, и когда угодно, сколько нужно раз ездить за сигаретами, за сигаретами, за сигаретами, и за другими ингредиентами (среди них, следуя списку — ага, так я вам все и рассказала). И я всегда (это снова high five8 тому парню в бандане. Защищаю твою новую искренность), всегда буду сидеть справа от водителя и иногда брать его за руку. Не слишком легко, чтобы было понятно — это не просто касание, это больше; но и не слишком крепко, потому что он за рулем, и нечего на меня отвлекаться. (Всегда) здесь, с правой стороны, где слова избиты, а касания говорят — теперь мое место.

Я вижу там где-то вопрос, спрашивайте, не стесняйтесь: почему мы такие гордые, почему сигарета-две-три — и выбрасываем пачку? Почему бы не закупить себе «Мальборо», как весь мир скоро закупится гречкой и салфетками от коронавируса? Не забить аптечку, не смолить на backyard’e9) всякий раз, как ему нужно, не покончить с этим timer for 18 minutes?10)

Да. Гордые. Сигарета-две-три — и выбрасываем пачку. Даже если через час или два снова сорвемся, снова будем нервно стучать пальцами, пока светофор красный. Я же соврала насчет ночи. Соврала. Каждый раз, каждую факинг поездку я боюсь, что мы не успеем.

Думаю так: нет абсолютно ничего плохого в том, чтобы забить аптечку таблетками, дом — всем, что поможет выжить, голову — планом «Б» и мыслями «на случай, если». Ровно ничего плохого. Просто кто-то предпочитает игнорировать эту дуру, не подстраиваться под нее, не пускать в голову, а когда надо — меньше восемнадцати минут и спасительная сигарета. Две, три. В темноте, в обнимку, грею руки в его карманах.

И мы счастливы, молоды, наглы, неразлучны и готовы гонять раз за разом по восемнадцать минут за ночь, и стоять друг за друга, хотя знаем друг друга по-настоящему (только не надо, пожалуйста, про «век учись», «Парня в горы тяни, рискни», “trustno1”11 и подобного) — шестеро суток. Шесть дней плюс ночей, плюс один длинный, длинный чат в телеграме. Но это уже так, детали, семантика, информация нулевой ценности. Пока k. дышит, даже пусть через хрип, пусть слова сипят, как синюшные — я всему этому научилась говорить «Нет, я не слышу. Ничего не слышу». Пока он дышит — исключаем остальной мир, все в игнор, живем так, как хотим.

Это может закончиться в любой момент.

Так что пусть — гордые. Сигарета-две-три — и выбрасываем пачку. Живем, как хотим жить. А считать сигареты, трястись над «на всякий случай», трястись, как обрывки фольги на ветру, от страха — пусть не в нашей истории.

Говорят, что в Китае кто-то уже заболел,

Но об этом не знают пока даже сами больные

Теперь насчет того утра, в декабре — ближе к середине месяца, но вроде как раньше пятнадцатого, но я не помню, но оно было так себе, утро. В десять-десять утра я была во вчерашней одежде. Не скажу, где. Подол платья вечером до я все время натягивала на колени, а потом плакала, обнимая его, и плакала, плакала, плакала — и атлас был измазан тушью вчерную((Мне все говорили, что я первый текст как-то неудачно сделала похожим на Мэри Сью,’ так что в этот раз я хочу оторваться и сделать все по-честному, без приукрашиваний: непричесанная и вся в пятнах туши — значит, непричесанная и в пятнах туши. Обычное дело; сейчас три-одиннадцать ночи, и я точь-в-точь такая же, разве только без слез. Кстати, я сто лет не писала рассказы и мне кажется, я вообще забыла, как это делается. С другой стороны, это же никак особенно не делается, а делается так же, как все остальное. То есть, ты маешься, постукиваешь по столу пальцами, изводишь себя, при возможности — других; пишешь одно, другое, третье. Третье, допустим, удается, и ты сохраняешься файл — и завтра, такая счастливая («о, у меня там уже точно начало рассказа, если не больше») открываешь. Закрываешь. Открываешь. Закрываешь. Удаляешь. Бездарность. Ну, или бездарно написано. Отменяешь удаление. Окей, вот там, там и там пара удачных фраз. Маешься еще больше. Чай в такой чашке, чай в другой, чай в третьей. Я никогда не напишу этот рассказ. Надо позвонить Максиму и сказать, что я никогда не напишу этот рассказ. Завтра позвоню Максиму и скажу, что я все. Закончилась. Слова и писатель, все вместе. Потом в голове начинает шуметь, и шум превращается в слова. (В самом конце я вроде написала что-то еще об этом в сносках, точно не помню.)

Дни вроде этого, в декабре, никогда не останутся в ежедневнике. Я берусь двумя пальцами за дурацкую дату и тащу ее прочь — аккуратно, под самый корешок. И потом, сверху вниз и обратно, повторить пару раз, острием больших ножниц. Ноль страниц и ноль строчек: день прошел так бесследно и бессобытийно, что остался лишь пыль, забившаяся в корешок блокнота между вторником и четвергом. Я собиралась достать три таблетки Валиума из запасов на реально черный день, и отключиться в темный, мерный сон, чтобы пропустить и день, и ночь, и начало следующего утра. А потом я проснусь в четверг к обеду — и, может быть, пойму, что не обязательно было плакать так долго, уткнувшись в натянутый на коленки атлас. Потому что среды не было — а значит, не было и страданий, постыдных, липких от мороженого, которое я ела в темноте, чередуя фисташковое и вишневое; не было разлитого на простыни «кофе по-ирландски», и прерывистого, зябкого сна с той стороны кровати, куда ликер — ну какой там кофе, ладно уж — почти не попал, а немножко брызг можно было прикрыть подушкой, и как будто жизнь в порядке.

Ох. Все это такое голое и личное, что пока буквы стучат под подушечками пальцев, я все думаю: «Если бы все это не было прямо из здесь и сейчас, я бы «совершенно точно», «никогда» и «ни при каких обстоятельствах» этого не написала».

Совершенно точно, никогда и ни при каких обстоятельствах — но я до сих пор здесь и сейчас, и когда позвонил Максим («Оль, а как ты насчет рассказа?»), я почти сказала: «Максим, написать — очень хочу, но сейчас странное время: я живу только одной историей, и ее пишу бесконечно в голове, просто не пишу. А выдумывать не могу; вот не вру, Максим, правда, сейчас не могу; и поэтому странное время, что мне к этому никак не привыкнуть». Но не сказала, потому что эта история — та еще штучка, если честно. Зря, что ли я думаю над ней и думаю, и рассказываю, и воображаю, и домысливаю, и ловлю себя на полуулыбке, когда нарратив убегает вперед? И я пообещала, что все будет, села за ноутбук и, наконец, перестала себя останавливать. Я так живу, и об этом я расскажу. Расскажу, хотя вряд ли стоит; и все-таки расскажу, потому что уже сделала вдох, и уже говорю, и на одну, ровно одну часть, черт возьми, имею все права — говорить, рассказывать, орать, выбалтывать, шептать, делиться с кем хочу и даже с тем, с кем не хочу: свою собственную, прожитую, но так и оставшуюся здесь и сейчас часть12.

Я считала, сколько на теле осталось решеток, когда k. — щелк, щелк, щелк — целых три сообщения в телеграме, — забрасывает меня ими, короткими фразами, как заговаривают больных детей. Он пишет быстро, я — лениво и грустно. А потом:

— Хочешь, поговорим?

Я не знаю, хочу ли я говорить, но я точно не хочу быть одна.

— Давай.

Нажимаю на зеленую круглую. Разговор быстро отталкивается и уходит от меня, и это хорошо, и мы говорим и говорим про разное — так долго, что я даже удивляюсь: это похоже на сон, потому что здесь тоже можно забыться.

За полтора месяца до возникновения слова

«коронавирус» и аббревиатуры-обрубка «ковид»

Все дело в том, что ближе к концу ноября, или около того13, мы с друзьями сели в машину в Сан-Франциско и поехали через всю Калифорнию, оставляя след шин на той самой, легендарной трассе под названием Big Sur. Все так, как мечтали — от Сан-Франа прямо до Лос-Анджелеса. Несколько лет назад k. так же колесил по Калифорнии, выбрал себе город покрасивее14, и остался жить. Мы заехали (думали, что просто напросились, но потом15) я там уже разобралась, что к чему) к нему на пару дней.

k. не мой друг — просто друг друзей. Так что разговариваем мы немного, временами сквозь зубы. Мне не то чтобы нравится этот друг друзей.

В первый день мы сидим рядом в машине и знакомимся, как положено; я осваиваюсь в кресле справа от водителя.

Во второй — шипим друг на друга, потому что с чужими друзьями я миндальничать не подписывалась.

Третьим утром я встаю рано: самолет. k. уже ждет меня на кухне. Собранный, как всегда, точный, как военные часы, четкий, как скальпель.

— Кофе?

Кофеварка ломается, и на кухне впервые за все дни становится тихо.

— Прости за вчерашнее, — говорю, выводя круги и линии на барной стойке, пока жду ответа (и волнуюсь). Может, я и переборщила.

k. кладет поверх одного из кругов мои четки. Мои четки — в смысле, идеально мои. Идеальные — как ответ татуировке, отвергающей все компромиссы с правого запястья. Идеальные — потому что уже с историей, которую мне предстоит расшифровать. Идеальные — потому что я надеваю их и больше никогда не хочу снимать.

И я говорю:

(Дальше я поставлю этот разговор на mute, чтобы вы не подслушивали.)

(И да, этот рассказ мой — так что пишу только то, что считаю нужным.)

Кофеварка, зашипев, вдруг снова принимается работать. Мы сидим друг напротив друга, каждый пьет свой американо, мы молчим, а разговор все идет, и идет, и идет. Потом k. отвозит меня в Лос-Анджелес, и я улетаю домой.

Назад в середину декабря (напомню: говорят,

что в Китае кто-то уже заболел, но об

этом не знают пока даже сами больные)

Но на этот раз, по телефону, мы разговариваем и разговариваем; разговариваем, честно, о какой-то ерунде, и еще о другой ерунде, и о третьей, а потом о такой, что даже я начинаю смеяться, и потеки туши остаются на экране айфона.

— Ты меня насмешил, — признаюсь.

— А это, что ли, особое достижение? Типа, тебя сложно рассмешить?

— Ну вообще есть такое, да. Мне редко бывает смешно.

— Значит, принцесса-Несмеяна, — и потом будет убеждать, что без всякой издевки, хотя вы бы просто послушали, как он произнес «принцесса», а потом повысил голос на «Несмеяна».

— Да ну, брось. Я не из принцессной темы. Просто с чувством юмора как-то не задалось. Все друзья привыкли.

Летит пятый час разговора, а мы даже в теме ни разу не повторились. Валиум спрятан обратно в тайник, и я умываю начисто лицо, переключив k. на громкую в ванной, и выпутываюсь из платья, еще не решив — тридцать градусов или химчистка. А потом то ли k. устает веселить меня (understandable16, потому что я считываю в лучшем одну шутку из трех), то ли мое окно по-зимнему рано затягивает темно-серым, то ли еще что-то происходит — такое, незаметное, но все сразу понимают: что-то случилось. И пока я осторожно, чтобы не шуршать, убираю серое в окне под шторы, k. вдруг берет и спрашивает:

— Ты приедешь ко мне в Санта-Барбару?

Окей, рассекречено, k. живет в Санта-Барбаре. Океан, белые арки, а из погоды только весна и лето. Но при чем тут погода. При чем арки.

Я же — вроде как — только вернулась из Санта-Барбары. И я понимаю (сразу, без всех этих списков «за» и «против», без секундных размышлений), что — вроде как — я снова хочу вернуться в Санта-Барбару.

Нет, вру. Ключевым было не «в Санта-Барбару». Не в вопросе и не в ответе. Но все это абсолютно невозможно. Не могу объяснить, не хочу говорить; а для самых любопытных есть снова No12.

Сжав кулаки до ногтей в мягком, зажмурившись, отвечаю, что «к сожалению».

И оттого, что вернуться туда, откуда я только что вернулась, совершенно невозможно, проживать следующие дни тоже становится острее и острее невозможно.

Еще несколько дней, еще ничего не меняется

k. пишет, что специально сломал тогда кофеварку.

Я засыпаю, намотав четки на кисть и прижавшись к деревянным бусинам-черепам щекой.

Спустя дней десять или пятнадцать.

В мире все еще спокойно.

И меня лихорадит — просто ой; и хотя я уже здесь, в пути, до сих пор не могу поверить, что там, за кулисами, в сносках, все изменилось от «к сожалению» до моего сообщения k. только что: «Иду на посадку!» Я здесь, я иду в самолет по трубе-коридору, прижимая к себе паспорт рукой, давно слившейся в целое с его четками. И я улыбаюсь, я не верю до сих пор, я лечу из Москвы в Лондон, а из Лондона, свернувшись калачиком в жестком кресле, уговаривая себя хоть немного поспать, прямиком в Лос-Анджелес, где он будет меня ждать; но какое там спать, когда нас разделяет одиннадцать, десять, девять, восемь, семь, четыре (проснулась), два, всего ничего, приземление, этого не может быть, этого не может, просто не может, счет пошел на минуты; и меня лихорадит еще сильнее — так, как будто сегодня самый важный день в моей жизни; так, будто это все вправду правда.

Долго иду, долго жду, ставлю печати в суровой очереди, забираю паспорт, снова иду и жду, наконец, забираю чемодан, наконец, захожу в последний коридор, и уже улыбаюсь k., ждущему меня где-то там; то, есть, здесь, то есть чуть-чуть — и совсем рядом.

И тогда меня накрывает. И я останавливаюсь, заставляя поток незнакомцев с чемоданами, нервно шагающих сзади, раздвоиться, разделиться на рукава, обнимающие ребристо и стремительно справа и слева, справа и слева, слева и справа, цепляя колесами и ручками самсонайтов, уговаривая тоже спешить туда, вглубь последнего коридора, где в финальной точке будут—

Стеклянные двери?

Знакомый человек?

Незнакомый человек?

И я начинаю дышать через силу и быстро-быстро моргать, чтобы темнота

перед глазами снова стала коридором к k.

А если финальная точка это — никто? Никто, кто бы стоял там, дожидаясь меня, никто кто готов везти меня в Санта-Барбару. Никто, кто бы знал меня чуть ли не лучше всех после этих ночей до тех пор, пока можешь выговаривать слова, простые слова о простой ерунде, переходящую в самую главную, самую важную ерунду.

Откатив чемодан к стене, открываю рюкзак, убираю в карман паспорт, достаю темные очки, сажусь на чемодан, откидывая голову назад, прижимаюсь затылком к холодной стене. Все же знают, я та еще выдумщица. Фантазерка. Могу написать текст, а потом забыть, что его придумала. Что-то увидеть во сне, и потом долго думать, что все так и было. Дома-то еще ладно, но здесь и сейчас, с k., это немножко, чуть-чуть так, блин, адски, адски важно. Так что, если я, например, все придумала — и его, и поездку, и его подозрительную, с экрана, Санта-Барбару?

Альтернативно: а ведь могло случиться так, что пока я летела, мир отчего-то раз — и вообще другой, как другая реальность или планета? И буду я стоять здесь, не буду — все равно, потому что меня никто не ждет. Через темные очки все казалось прежним, прежним и обычным. Но что-то такое ведь может случиться в любой момент: ты еще только стоишь где-то там, быстро-быстро моргая, чтобы вернуть четкость зрения — а на самом деле, пока ты там хлопал глазами, все раз — бесконечно, безвозвратно, бескомпромиссно поменялось. И ровно с точки здесь и сейчас жизнь (хочешь, не хочешь ты этого) развернется, взорвется, сойдет с ума и уже не станет прежней.

Странное чувство: я не могла вспомнить, когда еще было такое, что мою жизнь, текст или голову сверлил диковатый, полузвериный страх, мысль, от которой лучи нервных судорог стреляют из центра навылет по всему телу. Месяца через 3+ страх вроде этого выведет из себя минимум полпланеты, и будет, как волны, играть в приливы и отливы (я сама минимум сутки проведу так, словно паническая атака стала новым черным).

Но, черт, это все будет позже, и я даже пока не знаю: what’s to be scared of now?17)

И я взяла себя в руки, оставила темные shades18 а ля глэм-рок (где, если не в LA, как-никак?) и просто пошла. Через коридор, через стеклянные разъезжающиеся двери, через всю суету — прямо, спокойно, навстречу к k. Он был живой. Он существовал (а я паникерша и плакса); и потом наступило все, что должно было наступить и не прекращаться (ну или то, что я описала на первой странице и мне лень повторять).

А та пара минут черной паники, кстати, была не так и плоха. Когда у меня дважды наступил конец света (два за три месяца — многовато, if you ask me19, но как будто меня кто-то спрашивал) — так вот, переживая два конца света, я все время вспоминала аэропорт в LA, свои темные очки и весь остальной стилевой сторителлинг, подобранный, чтобы говорить «я пришла» и чтобы все чувствовали, что я дерзкая и прихожу капслоком. Повторяя тот последний бросок за стеклянные двери — между воображаемой мировой катастрофой и встречей с k. — я, между прочим, так же высокомерно сжимала челюсть — подбородок чуть выше, небрежнее — и держала спину ровно (словно ничто не заставит меня сдать — ни на йоту, ни на секунду), как спица, или как учили в балетной школе. Я всегда так делаю.

Один приступ паники как прививка от будущих страхов — pretty гениально, нет?

Все уже знают про Ухань. COVID-19 покидает Китай.

Аэропорты Сан-Франциско, Лос-Анджелеса и

Нью-Йорка вводят спецдосмотр пассажиров.

Первый конец света наступил, когда через шестнадцать дней в Санта-Барбаре мне пришлось собирать чемодан, как торнадо — молниеносно и как попало. Я покидала Санта-Барбару внезапно, вдрызг, в отчаянии, словно мы с k. рассорились, хотя даже не думали. А думали только о том, что у нас впереди — еще целых восемь гигантских, двадцатичетырехчасовых, только-наших-до-последней-секунды дней до дня X: моего отъезда утром и госпитализации k. в тот же вечер.

Об этом всем, в особенности о «ней» мы по взаимной договоренности не говорили вообще, как о Волан-де-Морте в «Гарри Поттере». Не называли вслух существующими для «нее» словами. Не говорили ни о чем, что могло вывести на «нее». И вообще, исключили «ее» так же, как весь остальной мир.

Вот только одной ночью мы долетели всего за 12 минут, а сигареты — сигареты не помогли. Ни первая, ни вторая, ни восьмая, ни выкуренная по пути в emergency room20, где сестры сразу избавляются от них, но из-за них же, очевидно, забрасывают нас оттренированно безжалостными, меткими, презрительными взглядами.

Они звонят и печатают имейлы, одновременно, набирают страховую, набирают врача k. посреди ночи, вызывают дежурного врача, другого дежурного врача, держат на проводе Лос-Анджелес, и постепенно в том, как они смотрят или говорят с нами, становится меньше презрения и профессионального холода и больше того отношения, которое вообще-то не нужно транслировать. Не при таких диагнозах, не тем, кому, наконец, только что повезло встретиться.

Ненавижу, что они смотрят на нас так, как вообще-то не стоит смотреть на людей.

Не хочу продолжать сейчас так же, как не хотела тогда.

«Завтра», — подводят они итог.

«Завтра». Единственный, самый срочный, самый последний, самый возможный, самый спасибо-что-доставшийся вариант.

Я, как обычно, без визы, и я не могу вернуться в Россию. Вместо билета домой мы принимаем решение выслать меня в Будапешт — город моего детства. Я не говорю k., что там сейчас совсем, совсем немного холодно, а я в калифорнийских шмотках и шлепках. Все это неважно, неважная дрянь-канва жизни, что требует разговоров и съедает оставшиеся часы. Я запрещаю нам говорить и думать об этом. Я справлюсь с чем и где угодно, и уж совсем точно справляюсь в городе, который всегда обожала.

Куда важнее обсудить, что будет дальше, после «нее». k. говорит (и меня начинает мутить, словно кусочек того страха из аэропорта вернулся и теперь он – крючок внутри моего тела) сухо и строго: в течение следующих трех недель в Будапеште я получу сообщение. Оно может прийти (от лучшего варианта — к худшему):

— от него самого;

— от его сиделки;

— из полиции, потому что теперь я — emergency контакт k.

Следующим утром мы прощаемся в аэропорту так, как, наверное, прощаются те, кто идет на войну. Не вместе. Прощаемся, обнимается и расходимся без единого слова.

По сравнению с тем, сколько нужно сил — сразу, на месте, здесь и сейчас, чтобы пережить это объятие, в Будапеште меня, считай, ждет квест-развлечение, веселая развлекалочка. Я прыгаю из аэропорта в такси, из такси в нужный дом и подъезд, с первого раза нахожу дверь своей self-check-in квартирки с Airbnb. Здесь мне предстоит провести недели две, может, три, или пять, или сколько будет нужно.

Я готовлюсь ждать, сколько нужно. И писать роман все то время, что на западном фронте будет без перемен((Я столько треплюсь в этом рассказе, что, наверное, все давно вычислили, из какого я сорта писателей. Явно из тех, с страстью к крупной форме. С упоением, подобным мерному признанию на исповеди и в том, и в том, и даже в тех грехах, под сноской шепотом выпаливаю «Братьев Карамазовых», «Андерграунд» (ну окей, сначала я без размышлений назвала «Бесконечную шутку» — но знаете, вот это все — стремление к своему собственному пути, «самая обсуждаемая книга года в России-2020», самый объемный роман, самая… короче весь этот бесконечный список — и тогда я по одной букве, семнадцать раз, считая пробел, почувствовала себя предателем и удалила книжку Уоллеса из-под черты; вы понимаете, с другой стороны, я ведь взаправду только-только дочитала «Андерграунд», и он хорош, он так хорош, что просто чертовски хорош, чертовски много раз подряд; во-первых, не хуже «БШ» — и пусть меня немедленно пронзит молния и не даст дочитать всего ДеЛилло, если я вру; и во-вторых, слушайте, прямо сейчас у меня в жизни как будто идет период «Андерграунда» — и я намерена воздать ему должное, пусть и ценой семнадцати кликов предательства (хотя вообще, я думаю, что от Уоллеса уже никогда ничего не убудет; не убудет с тех самых пор, как он стал этой величиной, стоящей выше измерений, колебаний и читателей — типа, головка сыра, превратившаяся в шар для боулинга: некоторые еще пытаются куснуть — не в смысле прочитать, а в смысле остроумно возвыситься, скажем, за счет моего любимчика Хэла Инканденцы и компании, — ну и отменные же идиоты: в результате все они, такие, неизменно и неостроумно ломают зубы. И я считаю: да пребудет так во веки веков). Черт, я ведь хотела еще вот что что добавить про себя: конечно же, я веду свои тайные книги учета, списки и списочки с писателями, немного стесняясь, что каждому так явно свое, ибо нет ли в этом цинизма — а цинизм всегда мертвечина души, и обычно готова open the floor21 в любой момент и заговорить всех до смерти — но, наверное, прямо сейчас это самый худший из всех возможных моментов, учитывая, что вы застряли в сносках. Правда, чаще всего список и его последствия не только в сносках, но и в обычной жизни могут закончиться так себе впечатлением. Вот — по секрету, потому что это и так понятно — кое-что обо мне. Нет, не подумайте, вкусы у меня хорошие, просто, знаете, кто-нибудь скажет, например, «Иван Карамазов», — и стартовый пистолет мигом в деле, а если уж я стартану, то потом даже во сне не могу остановится. Печальное зрелище, честно сказать. Так что пора бы уже закончить эту тираду; думаю, лучше всего будет, если коротко и не про литературу, а потом и вовсе заткнуться и уйти из сносок. В смысле, насовсем. В смысле, до конца рассказа — но только этого, потому что я без второго пространства не выживу. Итак, для финальных… забыла слово; короче, из других страстей у меня еще попытки доказать, что мировой цайтгайст сейчас проще всего нащупать в России: там это все равно, что найти пульс у сердечника с тахикардией. Убедить в «русской теории» мне не удалось пока даже k., но вы все еще увидите (ох, как же мне хочется добавить сюда точкой протяжное «bitchezzzz!» — но у меня проблемы с дозировкой обсценной лексики. То есть, я ее как бы и люблю (хотя исключительно на английском и никогда на русском, ибо последнее приравниваю к моральному падению), и стесняюсь, и каждый раз не знаю, как найти—

Fuck, все-таки мне стоит поменьше говорить.)); и снова, дальше сколько нужно, сколько бы ни пришлось ждать перемен.

Здесь, на восточном фронте, все тоже без перемен. Я знала, что и как может быть, с того самого дня в декабре, которого нет в моем ежедневнике; знала из ночных разговоров и бесконечных переписок. Про низкие шансы, про то, что хороший исход, в свою маловероятную очередь навсегда бы избавил нас от тирании 18 минут. Знала, что если «к сожалению» удастся преодолеть, полечу, не задумываясь — и плевать, что останется от меня, если «она» заберет свое — нет, мое, то есть, моего.

«Моего, — я сказала ей, — моего, и даже о нем не мечтай, bitch». Обычно я читаю другие молитвы, но сейчас, в Будапеште, мне нужна именно эта. Именно эта, потому что только назвав «ее» bitch, я могу в полной глубине и спокойствии уверовать в то, что этой сучке не справиться с k., даже если дойдет до того, что он станет кашлять, не переставая (хуже знака и быть не может). Тем не менее — даже не мечтай.

Каждые три минуты я представляю, что получаю сообщение, но готовлю себя к тому, что буду терпеливо ждать новостей неделю, неделю и еще одну неделю. Двадцать один день. И тогда я берусь за уборку и за ломку пространства под себя.

С этим Airbnb мне почти совсем чрезвычайно повезло: когда я убираю в кладовку два низких торшера из черного шелка с красной вышивкой в китайском стиле, и два высоких торшера с меховыми абажурами, и половину подушек с дивана, и блюдо с сухоцветами с журнального стола, и снимаю со всех подоконников фарфоровые фигурки — я могу совершенно точно сказать, что с Airbnb мне чрезвычайно повезло.

Дальше — рабочее место на ближайшие недели. Перетаскиваю письменный стол с середины комнаты (зачем нужен стол за спинкой дивана?) к стеклянным окнам, они же двери на балкон. Много света. Вид вперед и вверх, как всегда, только вперед и вверх. Bread and butter22 намагничивания пространства. Стулья есть только на кухне, а на ледяные полы я возвращаю из кладовочной депортации все полдюжины лишних, кричащих ориенталистской вышивкой подушек. Это, плюс тяжелый плед с кресла (синтетический черный мех с люрексом и золотой искрой, золотая кайма и стыдливая белая этикетка с составом) — и мой базовый минимум подготовлен. Что для меня очень плохо: я занимала себя, как могла, но уже и этот Airbnb — перспективный, но падкий в помпезность и бытовое барокко — приведен в чувство; значит, хочешь — не хочешь, придется вернуться к своим чувствам. Шатким. Я не знаю, чего ждать, и мне страшно. Выключаю верхний свет, нахожу подсветку на балконе, ставлю в центре стола ноутбук, справа кладу блокнот и ручку. Завернувшись в черно-золотой плед, долго делаю вид, что смотрю в окно, хотя я так и не запомнила (или не рассмотрела), что там за ним.

Чемодан, полный маек и кроссовок со скрипом уплывает в кладовку. Душ, законопатить наглухо все шторы, свет, снотворное, двадцать минут, расслабление и заползающая в рот темнота. Это единственный момент дня, когда я не хватаюсь за смартфон как за обманчивые волны в бухте Санта-Барбара.

Каждое утро я начинаю с того, что говорю себе:

— Сообщений от k. не будет. Спи, пока можешь — так день будет короче. Шторы-блэкаут здорово помогают, после того как я, не послушав себя, нервно прячу телефон обратно под подушку. Мне приходят сообщения от друзей (я сбежала, никому не сказав ни слова, и настолько напугана неизвестностью сейчас, что выспрашиваю обо всем, что происходит дома, но молчу в ответ или «объясню позже»), от семьи (сложность объяснений повышается десятикратно), от подписчиков; обновления от любимых до поездки блогеров, обновления каналов, нужные и ненужные имейлы, напоминания о том, где и когда (или вопросы, где же и когда же), от хозяина этой квартиры, который советует мне, где позавтракать или выпить вина в Будапеште.

Да, мне совершенно точно повезло с Airbnb, потому что от входной двери дома до входной двери торгового центра меня отделяет тридцать шагов. Я купила джинсы, свитер, угги, шарф, перчатки, шапку и еды наугад, дня на три. Впрочем, я почти не ем, сплю до тех пор, пока от сна не взрывается голова, и каждый вечер, в семь часов, сажусь за стол с видом в ночь и гирлянды на балконе, и пишу до трех-четырех утра. Дальше: сон, нервическая проверка телефона, еда через силу, снова сон, если удастся, и работа с семи до четырех. Несмотря на советы владельца квартиры, я так и не смогла заставить себя «насладиться этим чудесным, гостеприимным городом». Возможно, я выйду, когда холодильник опустеет до нуля; возможно, пойду на прогулку по местам и маршрутам из детства (нет, не пойду).

Я не знаю, где ты сейчас, и как ты, но я продолжаю делать все так, как мы делали вместе. Изолировалась от всего мира — то есть, выходит, пока самоизолировалась. Я еще не знаю, что так буду жить всегда по меньшей мере, следующие полгода. Или год. Впрочем, про коронавирус я впервые услышу только через месяц.

Сообщение от k. приходит на пятый день, и жизнь начинается заново, словно я выбираюсь из душного подвала с совершенно дурацкими, наглухо законопаченными в шторы окнами. Он пишет сам, пишет, что все хорошо, пишет фразу за фразой, от которой во мне начинает жить клетка за клеткой, что до этого, оказывается, самосохранились и едва не замерзли насмерть. Мое тело плевать хотело на сон, и мы снова разговариваем по ночам, обсуждая теперь даже то, о чем раньше и думать боялись. Теперь мы можем говорить про дыхание, вдохи и выдохи, про спортсменов, про тех, кто задерживает дыхание под водой, и про любую тему, где фигурируют легкие. Я, со своей стороны, высылаю все доки DHL’ем и через неделю получаю паспорт с очередной русской визой.

Предупреждаю, just in case23: для нас это называется строить планы. Планы на двоих, неудачно раскиданных по разные стороны Атлантики; планы на двоих с высокой социальной мобильностью, но отсутствием, до абсурда, хоть чего-то общего профессионально; планы на двоих, где у каждого прямо сейчас горит приоритетная задача необъемных масштабов; планы на двоих, где оба, в общем-то, готовы жертвовать большими кусками жизни, потому что могут — теперь — только вместе, никаких порознь.

Ну хорошо, да, пока мы не настолько на дзене, чтобы дойти до последней фразы с первого разговора. И приходится пройти через эпоху, знаете, шероховатостей в отношениях. Пара ссор, пара брошенных трубок, пара обвинений в невнимании, пара «думаешь только о себе», пара «ты хоть понимаешь, какая у нас разница во времени», пара «отношения на расстоянии не работают», пара «ты хоть иногда думаешь о моем сне и режиме жизни»?

Отношения на расстоянии не работают, и из пары шероховатостей вырастает пара ссор. Затем, как по учебнику, складывается ваш персональный набор скандалов, фразы «а вот раньше» и уверенность, что это почти все: водораздел на «раньше мы» и «зато сейчас», так же страшен, условно, как если бы один не давал другому работать над романом дальше. То есть, основы основ отношений. Ну и парочка границ, перейдя которые любой из двоих — сразу виновен во всех ссорах, что уже были и еще будут, сразу абсолютный эгоист, изощренный манипулятор и, на десерт, лжец, лжец, лжец (а если до сих пор не был пойман, существует «себе на уме» — многообещающий временный ярлык).

Хорошо, что у каждого из нас это все, или хотя бы подобное, уже было где-то там, в прошлом — где-то, когда-то, заслуженно или нет, с дуростью, молодостью и максимализмом, с травмами разной тяжести и полным и взаимным нежеланием их решать.

После нескольких разговоров, меньше похожих на старое и больше — на тревожное предчувствие, что все то — куда хрупче, чем казалось по ночам в машине, мчащей за сигаретами; или даже во сне, когда мы оба могли заснуть только, если пальцы были сцеплены, как перед казнью; и все то — можно потерять, если не предпринять ничего и позволить тому распадаться на атомы; такое, мы понимали, решительно необратимо.

Пара-тройка недель; никаких попыток объясниться, и способность жить с каждым днем только ниже и ниже. Я знала, что если так чувствую я, то и k. проходит все то же самое. Где-то в середине февраля и в середине ночи меня разбудил вопрос:

— Переезжай ко мне? Насовсем.

Я набрала ответ в полусне, с полузакрытыми глазами.

— Перееду.

И потом добавила голосовым:

— Слетаю в Москву, закрою дела, соберу доки, и вернусь в Санта-Барбару.

Стол у окна все еще мой? Я-то приеду. Но роман сам себя не напишет.

— Кот, так он всегда был твой. Ждет тебя вместе с романом. И я тоже жду.

Еще не все поверили в него, но COVID-19 точно существует

Второй конец света наступил, когда наступила пандемия. Я успела проскочить в Россию одним из последних «чистых» рейсов. Думала, что возвращаюсь домой из Европы; оказалось, де-факто — сбегала от расширявшей свое пространство «короны». Думала, что прилетела в Москву; оказалось — успела юркнуть в почти закрытую дверь — живой и невредимой, с целыми легкими и легкой от ужаса головой. Через неделю номера рейсов стали циркулироваться в сетях с просьбой к пассажирам оставаться дома; еще через неделю ввели карантин для приезжих.

Впрочем, даже со всем страшненьким, карантинный мир не сразу стал карантинным. Помню, как мне в Будапеште предложили коробку с двумя сотнями масок — я улыбнулась про себя и подумала, ну куда мне столько? Сказала «двадцать», аптекарь настояла на пятидесяти. Уже скоро маски (тем, у кого они вообще были) приходилось носить по нескольку раз, чтобы хватало. Ту женщину из аптеки я отблагодарила мысленно, самое меньшее, пару сотен раз.

Все шло, как должно было: cначала появилось название, но отдельно от сути, впустую. Уже был официальный коронавирус, уже не становилось спичек и макарон, уже переполнялись больницы, а пандемии все не было — не ее самой, ее в наших головах. Не было, не было, не было, не было, не было — и вдруг осознание свалилось камнем, и мы вдруг проснулись в новом мире. Дефицитном, тревожном, с раскупленными антисептиками, ставшим куда более одиноким, но местами еще легкомысленным — определенно, еще легкомысленным в марте.

Я не знала, что делать с отъездом: улететь, потеряв визу и возможность вернуться, пока с ковидом в России не будет покончено? Маловероятно, что меня пригласят назад с теплым приветствием: добро пожаловать в Москву, сегодня у нас порядка трех тысяч семисот зараженных. Но сидеть, ждать конца пандемии, прежде дождавшись распада атома?..

k. перешел на хоум-офис и купил билет в Москву. Меня отпустило. Через два дня его рейс отменили, через три отменили рейсы на все направления.

Мы застряли еще дальше друг от друга, на западном фронте и на восточном, в нарастающей панике и без всяких надежд на перемены.

31 марта и указ Собянина

Когда мир взрывается твоей панической атакой, серией панических атак, потому что ты впервые всерьез слышишь слова «дефицит», «закупаться гречкой», и там еще макароны, спички, соль и все такое — а в твоем детстве такого уже не было, и ты про себя, а потом, срываясь, родителям по телефону: все действительно станет так плохо, или в этом во всем можно жить, просто паника, страх и отсутствие исторической травмы?

Родители говорят: конечно, можно. А у меня в голове все пустые полки, и хлеб по талонам на вес, и суточная норма, и я вряд ли доберусь до нее, потому что по-прежнему теряю и теряю жизненные силы; и вот уже две с половиной недели как я каждый день подхожу к двери, поворачиваю замок дважды влево, а потом дважды вправо, и ухожу назад в спальню, чтобы опять лечь в кровать, провалиться в темноту и не жить как можно дольше. Теперь темнота дается мне легко, как раз-два-три, — даже без Валиума. И потом, в чем заключается смысл прогулки, если в ней сто метров, а выхаживать роман, каждый раз по главе или по повороту сюжета, нужно часами?

Только один раз в день я встаю, оживляюсь, делаю губы, и брови, и скулы, и рисую выразительные глаза вместе рыбьих пустых; надеваю что-то из старой, красивой одежды для улицы, а, бывает, даже кручу локоны — правда, на скорую руку, прислонившись к стене, потому что вокруг все теперь как бесплатная, бесконечная, тошнотворная карусель. И только когда я ложусь спать, головокружение ненадолго уходит, напоминая, что раньше такой была вся жизнь — полной сил, способной к движению, и даже (и тут хорошо бы миновать эту мысль с уверенностью, что все снова вернется) мир, изолированный ровно для двоих.

В зуме меня ждет k., и хотя это не тот беззаботный декабрь, когда встреча была вот-вот; и не февраль, когда новая жизнь отражалась в глазах друг друга; и хотя теперь можно играть в «угадай плохую новость», потому что одна из пяти точно делает так, что шансы на встречу — уже не сейчас, даже не скоро, просто когда-нибудь — падают ниже и ниже, ниже и ниже, и все же, это единственный живой момент дня, и мы договариваемся ждать, делать то, что когда-то друг другу обещали, и отслеживать дважды, трижды, четырежды в день любые каналы, по которым можно улететь в любую из наших сторон. В какую именно — теперь все равно.

После этого мы честно приступаем к выполнению обещаний. Я открываю файл с романом и продолжаю до четырех утра или 10.000 знаков — что наступит скорее. k. открывает черный экран программиста и продолжает.

Зум превращается в то, ради чего продолжается все. И когда повсюду в Москве, разом, падает скорость, и интернет перестает опережать нас, переходя на ретро-скорость загрузки минутами, словно и он в депрессии — это, считай, и есть тот самый современный шаг в Апокалипсис. Снаружи пустынно и неизбежно серо, а одинокие скитальцы на улицах носят маски на пол-лица. Все их носят.

Апрель, май и не хочется жить

Мы с k. не виделись месяц.

Мы с k. не виделись два месяца.

Мы с k. не виделись три месяца.

Мы с k. не виделись четыре месяца. Четыре с половиной.

Мы с k. не увидимся больше никогда.

Столько лет проборовшись с этим и прогордившись, я сдаюсь в лепрозорий зависимых, и в один день, ни с того, ни с сего, принимаюсь следить за новостями. Сначала за сводками, потом за всем, что мне удается выцепить; потом новостные ленты, поисковики, социальные сети и, наконец, дно — популярные форумы. Впрочем, их я теперь считаю источниками непредвзятой информации на местах.

Я начинаю относиться к сбору информации все серьезнее и серьезнее, что настолько же мило, насколько нелепо: простодушно, я принимаю свою медиазависимость за контроль и участие в мире за дверью, которую не открывала уже больше месяца. Впрочем, вместо внешнего мира у меня формируется коммьюнити новостей, ведь мы все, по всему миру, смотрим, боимся и ждем одного и того же: я в Москве, k. у себя, друзья в Англии, родители в Казахстане, сестра в Германии. Все оперируют одинаковыми цифрами: число зараженных, число выздоровевших, число погибших, число заболевших в ближайшем кругу; число, которое скользит, извиваясь, как змея, и концом хвоста уже ставит метки на самых, самых «своих». Удавка затягивается, и все давит — сильнее, сильнее, сильнее. На ночь я выкладываю на свободной половине кровати (и да, тоже вспоминаю ликер, и смеюсь: то несчастье сегодня приравнивается к развлечению) пять или шесть футболок, рубашек, топов — с коротким рукавом, с длинным, на бретельках? Я постоянно задыхаюсь, переодеваюсь, открываю-закрываю окно и обхватываю себя руками, грустное объятие на одного — пытаясь заставить вдыхать и выдыхать, словно я разучилась так делать. Вот только не от COVID-19, а от страха и отсутствия цели продолжать: зачем-то работать легкими, зачем-то стараться вдыхать воздух и зачем-то потом выдыхать. Слишком много пустых усилий.

Июнь или, может, июль

Говорят, что становится чуть-чуть легче. Что плато пройдено, что цифры продолжают падать, что там и здесь открываются летние веранды, и что мы, вроде как, выжили. Отменили ненавистную стометровку, и когда я выхожу по делам, которые больше ни дня не прождут, я вижу, как под масками люди снова начали улыбаться.

Они — да. Я — нет. Я по-прежнему храню все, что осталось, для зума, потому что ни летние площадки, ни право пройтись по улице, ни книжки, которые снова печатают на бумаге, не меняют главного. Я по-прежнему здесь, k. по-прежнему там. Мой роман дописан, но вся жизнь, остававшаяся без k., ушла в этот ящик с тетрадями, сил который открыть уже нет. Вместо k. (ведь когда-нибудь, рано или поздно, k. будет не только по ту сторону экрана, но и по эту, со мной, здесь и сейчас? Будет, все будет, нужно просто уметь продолжать ждать столько, сколько…) я пока сплю с этим ящиком из цветного картона, в обнимку, и буквально прошу его «дать мне время». Он мне очень нужен, но я не могу даже открыть крышку, чтобы добраться хоть до первой страницы.

Я дышу скачками, словно постоянно бегаю стометровку; а на деле — все ушло слишком далеко; и хотя k. со мной каждый вечер, и хотя мы все так же мониторим любые каналы, чтобы пробраться — к нему, ко мне, все неважно — все это так затянулось, что не мы, а я сама начинаю распадаться на атомы. Я переодеваюсь трижды в час, чтобы не задыхаться, я сплю в обнимку с ящиком блокнотов, я провожу во сне по пятнадцать часов в сутки, оставляя немножко для зума, семьи и коротких подработок за экраном. Может быть, я даже умираю, если умереть можно временно.

3, 4, 5 июля

Определенно, можно. Умереть и вскочить, когда на экране телефона появляется посадочный талон. Боже, да я их месяцами не видела. Я даже поняла не сразу. Приближаю, читаю. Лос-Анджелес в Амстердам. Выписан для k.

Следующая картинка: Амстердам-Минск. Выписан для k.

Я, кажется, снова умею думать о ста вещах за секунду, и я жду, жду, жду, когда прилетит карточка, где «Минск», «Москва», и опять на имя k.

Но в эфире наступает тишина, и я просто звоню в телегу, и смеюсь, почти плачу, говорю слишком много всего сразу, но, кажется, все же не забываю спросить — а дальше, дальше? Когда?

Через двое суток, пешком перейдя границу, бросив по пути половину вещей и добравшись на чьей-то машине в Москву, он приходит. Ровно в шесть утра, как и обещал, словно скальпелем чиркнул — как всегда. Типичный k. Такой, каких больше нет.

Я стою на пороге, и что-то происходит вокруг — что-то, чего со мной никогда не было, словно мир уходит в спираль. А потом я, закашлявшись, снова вдыхаю воздух, набирая полную грудь-колесо, как умеет каждый ребенок.

— Эй. Мы теперь должны дышать вместе, — говорит k. — Зря, что ли, я так старался?

6 июля

А на следующий день мне звонит Максим, и мы говорим про текст, про коронавирус, про жизнь до и во время. Я не говорю «да» сразу-сразу, а один вдох специально пропускаю — мне это теперь нестрашно. У меня тут в голове, у меня в мозгах, сердце (противном хлюпающем комке), в пальцах жила, жила и пережила этот ковид одна история — только одна, никаких других; другим она не дает жить, вытесняя и превращая в мелочь все, что не претендует на все.

Но что там, неужели я не смогу рассказать ее так, будто не из-за нее столько молчала, ждала и сидела одна в пустой комнате — так долго и так твердо веря, что прожду столько, сколько нужно, что почти разучилась дышать?

Эта история так давно разъедает меня изнутри, что пора глубоко вздохнуть и начать говорить. Ведь так просто, когда ничего не мешает. Ни одна лишняя мысль. Вдох, выдох, и пора оживать.

Это одна-единственная история на двоих, изолировавшихся от всего мира: моя и k. Кое-кто, кстати, говорил и о всех них, других, против которых я тоже не возражаю:

Хроноса,

космоса,

эроса,

расы,

вируса24.

Не прощаюсь здесь, где все только начинается. Ставлю точку в сносках, если вам не лень их читать.

  1. «Алекса, установи таймер на 18 минут.» (англ.). — Здесь и далее прим. автора.[]
  2. «Алекса, установи таймер на 18 минут.» (англ.[]
  3. «Прощу прощения, вы бы не были так любезны заткнуться?» (англ.[]
  4. «Следите за мной». (англ.[]
  5. С числами у меня плохо, и в этом рассказе тоже так будет.[]
  6. Да и как у человека, честно сказать, тоже, чего уж там.[]
  7. «Алекса, установи таймер на 18 минут». (англ.[]
  8. Давать «пять»[]
  9. Задний двор (англ.[]
  10. «Таймер на 18 минут». (англ.[]
  11. “Trust no one”, «никому не доверяй» (англ.)[]
  12. Потому что мы не знаем, кто на самом деле хозяин всех историй, где переплетаются не только двое, но и многие другие люди, появляясь и исчезая — то ли иногда, то ли навсегда — я режу все, что со всеми нами было, на заплатки, выбирая и отбраковывая, тасуя и перекладывая, убирая в сторону одни эпизоды и осторожно, самыми кончиками пальцев трогая другие — особенно, если нитки из них торчат бахромой. Есть пара лоскутков, где ножницы не прорезали самый край: эти даже не трогаю, потому что возьмись за такой — и они будут тянуть жилы, пока нитки не собьются и не потеряют рисунок. Эта история, как и любая другая, не только наша с k.; а сам рассказ — не из тех, где ты с дерзостью и размахом пишешь и за себя, и за второго героя, и за всех остальных сразу (хотя так-то я их страшно люблю — но что, черт возьми, будешь делать, если пишется так, что становится жарко, потом темно, пальцы дрожат, словно на экране прибывает исповедь, полная не самых простых решений; и вот ты, нервно сглатывая, уже предаешься мечтам: а могла бы прикусить язык и сломать палец на втором абзаце, а могла бы и кофе опрокинуть на клавиатуру. А история тем временем пишется и пишется дальше).[]
  13. Я не обещала аккуратности с «когда» и «когда именно». Чилл.[]
  14. Ну, и не только счастливчик, как оказалось в итоге, а даже целый стратег: красивый город = постоянный поток желающих попасть в гости. Остается лишь выбирать тех, кого хочешь видеть у себя; умно придумано.[]
  15. В смысле, уже совсем потом. (Другой приезд, другой настрой, шушуканье в зоне доверия — и вот я раскрываю всю систему и принцип приглашения гостей. Я погордилась где-то с минут сорок, а потом вышла подышать на террасу. Прославленное калифорнийское вино — в смысле, винишко, — выветрилось быстро. А вот с чувством детского стыда пришлось еще и засыпать.[]
  16. «Оно и понятно» (англ.).[]
  17. «А сейчас-то чего бояться?» (англ.[]
  18. Очки (англ., сленг).[]
  19. «Если вы спросите меня» (англ.).[]
  20. Приемное отделение скорой помощи (англ.).[]
  21. «Открыть дискуссию»[]
  22. «Основы основ» (англ).[]
  23. «На всякий случай» (англ).[]
  24. Цитата ясное дело откуда, а насчет шума мне больше добавить нечего. Шум превращается в слова. Эти слова. Рождены шумом в моей голове, в непорочном зачатии, страхе и трепете. С приветом, нежностью, любовью — я. И, конечно, Мэри Сью — для тех, кому без нее и сноски не в радость.[]