Плакало небо как-то красиво и постоянно — по прямой, без хаоса и без игры. Так было понятно, что правда зима, а не притворилась осень. Мир застывал, и леденели слёзы, повисая льдинками в воздухе где-то у самых ресниц прохожих. Они моргали, и веки слеплялись. И потому будет правдой сказать, что чуть подслеповатые все ходили в канун того Нового года.
Вы замечали, как особенно нежны похолодевшие кисти? Если, конечно, они отвечают прикосновением на касание. Но Нина, увы, уже закрыла глаза и отвечать не умела. Легко разучивается жить человек. И странно было теперь её беспокоить, о чём-то просить.
— Я знаю, что ты не ответишь, и я не боюсь с тобой засыпать в одной спальне. Только вот пусть уже солнце будет.
И маленькая Саша лезла в кровать в толстых махровых штанах и кофте, пряталась под одеяло. Нет, не боялась, а правда морозно — без страха, просто свежо. И ещё почему-то обидно.
И снилась ей Нина, и Нина пела:
— Ба-а-аю, засыпа-а-аю, маленькую Сашу в сон возвраща-а-аю.
И крепко спалось, но без снов. До этого было: кругом распускался май, Саша родилась в мае, её, крохотную, подхватывала Нина, трогала пальчики, целовала глаза. А после поцелуя откроешь веки — уже декабрём заметает, впервые метёт прям по телу, без конца ворожит.
Какие-то люди, кто не пил ещё, не гулял, трафаретные на белом снегу, а земля не такая, потому что всюду теперь — глина. Поманил пальцем папа, в глаза заглядывает.
— Чего не плачешь?
— Я не боюсь.
— Не от страха плачут, Сашка.
— А от чего?
— Да ты поймёшь сама.
За ручку взял и пошёл, засыпали, как размокшей манной крупой, холодно было ладони. Сидели за длинными столами, ели рис. Саша не любила рисовую кашу, но мама, плача немножко, сказала — надо, и по ложке давала, а рис становился солёный от её маленьких капелек-слёз.
А вечером шли на ёлку.
— Пусть хоть немного — праздник.
— Какой уж тут праздник.
— Сашка, ты хочешь на ёлку? И на горке кататься?
И Саша хотела.
Немного играли огнями фонарики и гирлянды. Ёлка была большая — такая, что Саше её всю и не увидеть. Но даже частицами красивая, узорами зелёных, подбитых белым ветвей.
А горок Саша боялась. Одну — особенно стороной обходила. Большая-большая ледышка.
Саше купили блинчик, сказали:
— Саша, подумай о бабушке, когда есть будешь.
И Саша долго думала, а блин остыл, и стало растекаться по варежкам масло. Пришлось чистить снегом, о бабушке и забылось.
Катались на коньках маленькие все люди, держались за руки. Кто-то падал, но не было больно, а ещё вокруг катка фонари, всё больше съедаемые темнотой, становились будто свечами. И как воск подтекал лёд, растапливал теплеющий снег.
— Сашка, шар снежный хочешь?
Купили шарик, трясли холодный, летели снежинки — через стекло смотрела салют, зажмурив глаза. Страшно красивый был, золотой.
И как-то смолкло. Кричали-кричали, но где-то по сторонам, безучастные невидимые силуэты.
Папа брал за руки маму, поглаживал по плечам, а Саша бегала полусонная.
— Саш, может, на горку всё же? А то уже домой скоро пойдём. Видишь, мама устала как.
У мамы глаза зелёные-зелёные, посреди зимы несуществующие.
И хочется перед папой быть бесстрашной. Лезет на горку.
Как покатилась! Закрыла от страха глаза, на спину упала, каждую трещинку затылком чувствует. И мир бежит, ускоряется, и вдруг — замерло.
И над глазами — небо в звёздах. Но страшно открыть.
Пошёл снег. И только до ресниц долетела снежинка — Саша веки распахнула, как проснулась. Над ней мама, у мамы глаза зелёные, и в них снова май, цветёт что-то, но капает, капает бесконечно на щёки. Саша задумалась будто — и заревела.
Мама подняла Сашу, и вместе они сидели на льду, отплакивали своё.
— Сашка, возьми огонёк.
Три огонька зажгли, стреляли брызгами солнца. И стало почему-то хорошо. Как-то ласково улыбнулось небо, рассветая. Будто знакомой улыбкой.
Как в детстве, ветер донёс колыбельную. И всё прояснилось.