К

Каша опять холодная

Время на прочтение: 10 мин.

+I

Василий возил ложкой по тарелке, перекатывая вязкую кашу. Собирал в горку, приплющивал, разглаживал. Выводил круги и спирали. Сунул в рот ложку, пожевал, поморщился… вздохнул и поднялся из-за стола. Он встал у окна, засунув руки в карманы обвисших штанов, и смотрел сквозь чисто вымытое стекло на пустую улицу.

Каша опять была холодная и совершенно безвкусная — ни соли, ни сахара, ни масла. По утрам он находил кастрюлю на столе в кухне и понимал, откуда она бралась — Машка таскала, бывшая жена. Каждое утро, как заведенная — одну кастрюлю оставляла, другую забирала. И так уже полгода по кругу. Василий не мог поймать ее. Правда, ее счастье, не очень старался, не то прибил бы уже. Бегала, хозяйничала, на глаза не попадалась — и хрен бы с ней. Но каша эта… — Василий вздохнул — каждое утро одно и то же, одно и то же. И ладно бы вкусная была, а то ведь гадость. А Машка умела вкусно готовить, ему ли не знать. Не зря она матери-покойнице приглянулась. 

Всю жизнь Василию не везло с женщинами. 

Его мать, Анну Петровну Томашевскую, завуча школы, знал весь поселок. Местные алкаши, завидев ее, трезвели и вставали по стойке смирно. Она приехала в поселок в начале восьмидесятых с маленьким сыном. Свой статус обозначила как «вдова» и более никогда и никого в подробности своей жизни не посвящала.

Маленький Васька боялся мать до одури. Считал, что она убила своего мужа — его отца — и ничего ей за это не было. На робкий вопрос сына «Где папка?» мать отвечала неизменно коротко и без пояснений. В зависимости от настроения это могло быть нейтральное «помер» или категоричное «сдох». С возрастом страх постепенно ослабил хватку, которую Васька ощущал на своем горле, но никуда не делся, — он забрался глубоко внутрь, ворочался и скулил под тяжелым взглядом матери. 

Единственная фотография отца в доме свидетельствовала о том, что взрослеющий сын как две капли воды походил на безвременно почившего родителя — такой же крепкий, лобастый, сероглазый. И когда годы спустя в предсмертном бреду мать выла сквозь сжатые зубы: «Ненавииижууу», — у взрослого уже мужика Василия воображаемая шерсть на загривке вставала дыбом. И он не мог сказать с уверенностью, кого она имела в виду.

У Анны Петровны все всегда должно было быть под контролем, но подростком Василий стал проявлять самостоятельность. Мать шипела злобно про гнилые отцовские гены, потом страшно багровела и срывалась на визг. Тогда Василий убегал куда глаза глядят, и дня три старался ей не попадаться. Когда он сигал из окна и, как заяц, бежал соседскими огородами, перелезая через заборы и путаясь в картофельной ботве, все понимали, что у Томашевских опять «ситуация».

Мать не дала Василию после девятого класса удрать в техучилище, хотела, чтобы доучился и поступил в институт. Василий доучился и назло ушел в армию. Потом остался служить по контракту. А когда через пять лет вернулся, мать после двух перенесенных инсультов уже почти не вставала.

Ухаживала за ней медсестра Маша Сотникова. Маша жила на соседней улице и была на два года старше Василия. Каждый день она надевала синюю газовую косынку с искрой и бегала к Томашевским — готовила, стирала, убирала, ходила за Анной Петровной. 

Мать велела Василию жениться на Маше. Василий был сильно против. Одноклассница Ленка Баева, к тому времени уже разведёнка, нравилась ему гораздо больше. Несколько раз он прогонял Машу, но мать никого больше к себе не подпускала. А Ленку называла раздолбайкой и поселковой шалавой. Ленка сказала, что ей такого счастья не надо, и уехала в город искать новое. Василий тогда сильно запил, были дни — до полного беспамятства. Маша металась, откачивая то его, то Анну Петровну. 

Матери становилось все хуже, и она поставила вопрос ребром — женись или прокляну. И Василий сдался. Мать дождалась скорой свадьбы и через полгода померла.

После ее смерти Василий хотел выгнать Машу.  Так прямо и сказал — все, мол, мать схоронили, — скатертью дорога. Маша заплакала тихо, закивала… собрала постели, скатерти, шторы и ушла стираться в баню. Долго стирала, уж и стемнело. Потом затихла. Василий вышел на крыльцо… и ведь как чувствовал. В бане страшно загремело — так таз с полка на цинковую ванну падал. А потом хрип этот… Василий кинулся в баню — Машка, дура, пыталась удавиться на мокром льняном полотенце. Вынул ее из петли, отхлестал тем же полотенцем и уволок в дом. Орал так, что полпоселка на уши поставил. Через пару дней жена оклемалась, но выгнать ее снова духу не хватило.

Маялся, хотел уехать. Потом раздумал и сказал, что останется, но жить будет по-своему. А как надоест ей — пусть сама уходит.

С работы домой никогда не спешил.

— Вась, давай скорее, — Маша махала ему у ворот, — такая каша у меня! Рассыпчатая, с маслицем, с потрошками. Скорей, пока горячая! 

А он ухмылялся криво — подождешь, мол. Курил и трепался с мужиками среди улицы. Долго. Потом входил в дом, смотрел, как она мечется, чуть не плача, вынимает кастрюлю из полотенец. 

— Остыло ж, Вась. Звала-звала…

И вот тут он ее от души — хочу горячее ем, хочу холодное. Хочу — с маслом, хочу — с солью, хочу — с сахаром. И кастрюлю эту об стену, да так, что каша в разные стороны… 

Так и жили семь лет. Ни детей, ни добра не нажили. Маша ждала, что слюбится, Василий — что стерпится. А как силы ждать заканчивались, бил он Машу — за то, что заботливая, за то, что ласковая, что угодить ему старалась… а потом уходил в лес, чтобы в зеркало себя не видеть.

+II

Теперь Василий жил один. Маша ушла. Тихо, без шума, без слез. Собрала вещички свои нехитрые, оставила записку — чтоб герань в материной комнате поливал, и вернулась в родительский дом на соседней улице. Осиротела она рано, почти сразу, как школу закончила. А как к Томашевским перебралась, тот дом почти все время пустой стоял, только изредка командировочных подселяли. Стало быть, было куда уйти, она и ушла.

Но в своем доме Василий постоянно ощущал ее присутствие. Она будто просачивалась со сквозняками, ходила неслышно, выбирая нескрипящие половицы. Хозяйничала привычно, уверенной рукой. И каждое утро он находил на кухне кастрюлю с холодной пресной кашей.

Наконец терпение лопнуло, и Василий подкараулил Машу в сенях. Всю ночь не спал, прислушивался к каждому шороху. Едва занялся рассвет – осторожно скрипнула калитка. Он, как был – в исподнем, кинулся в сени. Кастрюля выпала из Машиных рук и глухо брякнула об пол. Он отпихнул ее ногой подальше. Толкнув Машу лицом в стену, локтем прижал ее шею, на другой кулак намотал косу.

— Какого хрена таскаешься? Что надо?

Маша молчала, хрипло ловила ртом воздух.

— Что ты вцепилась в меня? Ушла — живи своей жизнью.

— У тебя свой выбор, у меня — свой, — прошелестела она наконец одними губами. — Я тебе не мешаю, и ты мне не мешай.

Василий в ярости крепче надавил локтем и зашипел злобно, совсем как мать-покойница. 

— Нахрена ты мне кашу таскаешь, дура? Было б еще путное что, а то ведь дрянь. Холодная, ни вкуса, ни запаха.

Маша захрипела, закашлялась. Василий, усовестившись, ослабил захват. Она повернулась к нему лицом, намотанная на его кулак коса натянулась теперь поперек ее горла.

— Вчерашняя, что ли? — буркнул, отстраняясь. – Каша-то…

— Свежая. Стужу в воде со льдом. Хочешь — разогрей, добавь, что нравится. Не хочешь — свинье соседской отдай. Твоя воля.

— На сколько тебя хватит еще, а?

— Не знаю. Может, сам научишься. Может, хозяйку себе другую найдешь. А пока… мне не в тягость.

— Дура!

— Дура, — тихо согласилась Маша.

— Если ты матери моей что-то пообещала – забудь. Передо мной ты не в ответе.

— Я перед собой только в ответе, больше ни перед кем.

Василий отпустил ее совсем, привалился к стене. Слышно было, как перекликаются птицы. Тихо отворилась дверь, впуская приглушенный свет. Машины ресницы и завитки надо лбом вспыхнули золотом.

— Пойду я. – Голос ее звучал ровно. — В дом больше заходить не буду, завтра на крыльце оставлю.

Василий поднял с пола кастрюлю, подобрал откатившуюся крышку. И вдруг спросил, прижимая к себе уцелевшую кашу.

— Вернуться хочешь?

Она пригладила растрепанные волосы, унимая сияние, перекинула косу за спину. И ответила просто, будто он горсть семечек предложил.

— Нет. — Спустилась уже с крыльца – обернулась. — Герань поливай, не то засохнет.

Машка — она такая, сказала, что больше не зайдет — сделала. Василий молча бродил по дому, слушал его вздохи и скрипы. Ночью считал, сколько раз стукнет в окно ветка сирени. Давно надо было ее отпилить, да все руки не доходили. Через месяц, наконец, зашел в комнату матери. Думал, больше никогда, но отпустило. В комнате был все тот же суровый порядок. Никаких ваз, картин, безделушек. Книги, книги, на стене карта мира… На подоконнике — стопка старых журналов «Семья и школа» и засохшая герань. На столе между пол-литровой банкой с ручками и карандашами и настольной лампой с красным металлическим «капюшоном» примостилась большая деревянная шкатулка, поцарапанная и потертая. Василий даже удивился слегка — не видел ее раньше. Хотя чему было удивляться — за последние двадцать лет он редко входил в комнату матери, а за последние семь — так и вообще ни разу.

Заинтригованный — что мать могла хранить в такой шкатулке — Василий откинул крышку. Старые письма в небрежно вскрытых конвертах были сложены по дате получения. Всего двадцать одно письмо. В верхнем — от января девяносто шестого года — мелкий корявый почерк сообщал, что Федор умер — сильно зашибло его бревнами, которые пьяные рабочие плохо уложили на лесовозе. Федор и сам был среди тех рабочих, и тоже не трезвый. Дальше еще полтора листа о том, какая трудная штука жизнь и как тяжко теперь без кормильца и близкого человека, пожелания здравия Анне Петровне и Васеньке и надежда все же когда-нибудь свидеться, если будет на то Анны Петровны воля… 

«Собаке собачья смерть» было написано поперек письма материной рукой — твердо и отчетливо красными чернилами, которыми она правила ошибки и ставила оценки в тетрадках своим ученикам.

Василий перетряхнул всю шкатулку – письма, записки, старые документы – и пришел к выводу, что Федор, который написал двадцать писем — по одному в год, был его отцом, а подписавшаяся «Катей» в последнем — двадцать первом, по всему выходило, была его матерью. Стало быть, Анна Петровна — женщина, которая вырастила его… и не мать ему вовсе. И батя живехонький был до тех пор, пока не помер в девяносто шестом в этом своем Забайкалье… 

В далекой молодости уехал Федор от молодой жены Анны в Сибирь за комсомольской романтикой и на заработки, да характера оказался нестойкого — загулял и ребеночка с другой бабенкой прижил. Потом приехал виниться — с Катей своей уже, значит, и с ребенком их. А Анна Петровна на порог его не пустила, не простила и развод не дала. Мыслимое ли дело — стыдобища! Федор с Катей деньги, какие были, прожили, по углам помыкались и обратно в Сибирь засобирались. Вот только Васька маленький часто болел, и ходить за ним надо было. Куда ж его в сибирские теплушки… И, обдумав все в три ночи, собрались они, Ваську, закутанного в одеяло, с запиской Анне на порог подкинули и усвистели — поминай как звали. 

В записке Федор пенял Анне за несогласие на развод и обещал больше к этому вопросу не возвращаться, если она примет к себе сына его, Василия, – до лучших времен, которые когда-нибудь обязательно настанут. Анна костьми легла, подняла все связи и лишила «ту, другую» родительских прав. Выправила новые документы, где сама значилась матерью, а Федор — отцом. Усыновила мальчонку, стало быть… и уехала с ним в маленький рабочий поселок, к черту на рога, чтобы уж наверняка все концы в воду.

Федор упрямо писал письма — раз в год по декабрям. Для порядку писал, чтобы сын родителей не забывал. В письмах сдержанно извинялся, давал скупые однообразные объяснения, о судьбе писал и пути каждого мыслящего человека, о праве выбора и ответственности. И свой выбор считал верным — ведь Анна Петровна лучшую жизнь мальчонке обеспечила бы, чем они — кочевые. В каждом письме просил фотографии сына. Писал, что деньги отправлял переводами, которые возвращались ему по причине отсутствия получателя по указанному адресу. Но он писал все равно каждый год наугад на старый адрес в надежде, что хотя бы письмо найдет адресата.

Анне Томашевской письма пересылала сердобольная почтальонша, через десятые руки раздобывшая их новый адрес. Ни на одно письмо мать Федору так и не ответила.

Василий тогда пробыл в материной комнате с вечера до утра. Сначала читал письма под настольной лампой, потом в темноте сидел. Слушал старые запахи. Поплакал даже – над собой, над родителями своими бестолковыми, над матерью Анной Петровной… Очумевший от всех открытий – что-то же надо было сделать – взялся написать «той, другой» – может, живая еще… Посидел над первым словом – бросил ручку, лист отшвырнул скомканный.

Выбор, будь он неладен… у родителей его свой, у Анны Петровны свой… и у Маши… Теперь и у него тоже, стало быть.

+III

Конец августа выдался на удивление дождливым и серым. Приближение осени всегда навевало на Василия тягостные мысли и ощущение тесноты и несвободы. Нынче хоть и повода не было, а накатило хуже прежнего. Раньше все отбивался от кого-то, а теперь уж и не от кого… но свербит — бежать надо. А куда бежать-то? И от кого? Тут еще каша перестала появляться на его крыльце, неделю уже как не было. Он ведь привык. Бывало, хорошо она, каша-то, выручала, особенно когда на работу просыпал. Василий лук на постном масле обжаривал и кашу таким макаром разогревал… а то и с тушенкой.

Подождал он еще неделю и разволновался не на шутку. Не могла Машка просто так перестать… или могла? Мать честная! А вдруг она того – опять в петлю… Подхватился Василий и побежал до Маши на соседнюю улицу.

Лохматый палисадник, штакетины недавно выбелены. Во дворе у летнего умывальника плескался и фыркал мужик в трениках и майке. Василий сперва опешил, остановился у калитки. Потом приосанился — чай, не посторонний.

— Маааш!

Мужик обернул к нему мокрое лицо, вода капала с кудрявого чуба.

— Вы к Марь Петровне?

— Ну…

— Пройдите. В летней кухне она. Туда — видите, шторочка трепыхается…

— Да знаю я, — отмахнулся Василий и зашагал по дорожке. От сердца отлегло. 

Откинув занавеску, вошел в кухню – пахнуло домашним теплом и горячей едой. Маша стояла у плиты, неловко опираясь на зажатый под мышкой костыль, сгружала в кастрюлю нарубленную капусту. Левая нога была в гипсе, как в белом валенке.

— Ты чой-то, мать?! — шарахнул прямо с порога.

Маша потеряла равновесие и, роняя костыль, приземлилась на стоящую рядом табуретку.

— Господи, — выдохнула, хватаясь за край стола, – Вася…  случилось чего?

— Что с ногой? — конкретизировал вопрос Василий.

— А… яблоки собирала. Дождит ведь, день-два – портиться начнут прямо на ветках. И с лестницы ж навернулась. Поехала лестница-то по мокрой траве… я и не удержалась.

— Дура, — буркнул Василий по привычке.

Маша вздохнула.

— А там кто? — Он кивнул на занавеску, закрывающую вход.

— Сергей Иваныч? А командировочный. Позавчера подселили. Пусти, говорят, он контракты какие-то приехал подписывать. На комбинат. А мне что… места не жалко.

— Ясно. 

— Щи почти готовы. Ужинать будешь?

— Ну… можно. 

— Хлеба надо нарезать. — Маша попыталась здоровой ногой подтянуть к себе костыль. 

— Сиди. — Василий снял сапоги и прошел в кухню. — Нарежу. — Хозяйским глазом оглядел стол. — Лук, огурцы — мытые?

— Мытые.

После ужина, когда сытый командировочный ушел в дом смотреть телевизор и посуда была прибрана, Василий решительно положил ладонь на стол. Тихо положил, мягко.

— Вот что… там герань эта… ты… возвращайся давай, Мария. Яблоки я сам соберу. Убьешься еще ненароком. Кашу, чай, на трех ногах сготовить сумеем… не пропадем.


Рецензия писателя Марии Кузнецовой:

«Очень сильная история, похожая больше даже не на рассказ, а на маленькую повесть — потому что внутри и вокруг Василия сплетена целая вселенная со своим отдельным адом.

Характер героя прописан ясно и тонко, со всеми мельчайшими психологическими деталями. Тяжелый человек, как и отец его.  И в то же время слабый — матери с женитьбой все-таки послушался, кашу принимал… Анна Петровна — сильный образ, наверное, самый из тройки действующих лиц яркий и запоминающийся.

Маша — чуть больше ангел, чем нормальный человек. Я не хочу сказать, что таких женщин не бывает. Сама знаю похожую (причем из совершенно иной социальной среды). Но — если честно — меня она злила на протяжении всего рассказа. Это чистый субъективизм, конечно, но все время хотелось сказать «да хватит, пошли уже ты этого гада подальше…»

Вообще чрезвычайно много эмоций вызывает история, героям не то чтобы сопереживаешь, этого, пожалуй, нет, но всё время охота их к чему-то подтолкнуть, совсем как будто они реальные люди.

У автора получился очень цельный сюжет, с верной композицией, слог чистый, ясный и простой, как и требует тема.

 Единственное — не убедил меня финал. Что Маша согласилась, забыв про побои и оскорбления и годы нелюбви, — это-то вполне правдоподобно, она и не могла не согласиться. А вот предложение Василия не убедило. Я бы поверила, если б он, к примеру, заболел и ослаб. Или если бы случилось с ним еще что-то из ряда вон выходящее.»

Рецензия писателя Наталии Ким:

«Автору нигде не изменил вкус, текст ритмически прекрасно выдержан, голос рассказчика — уверенный, композиционно всё на месте. Там, где Василий наконец понимает всё о своём происхождении, не хватает, пожалуй, какой-то ещё мысли, высказанной им самому себе, все-таки это очень мощный факт его биографии, он бы должен ярче как-то отреагировать, мне кажется. 

Поздравляю автора с очень хорошей, на мой вкус, работой, где есть замечательные живые герои, их отлично «слышно» и «видно» (может, Васе добавить какой-то малюсенький портрет стоит, кстати), у меня нет вопросов — «кто это» и «где это», ничего и никто в воздухе «не висит», психологизм на уровне — и слово «терапевтический» по отношению к тексту я никак не рассматриваю как снижающее уровень исполнения.»