Л

Лимончики

Время на прочтение: 5 мин.

Жёлтые кругляшки в сахарной обсыпке. Лизнёшь шершавый бочок — и уже не остановиться. Сосредоточенно ем конфеты, стоя за огромным дубом на участке Рудневых в Мартышкино. Осторожной рукой поглаживаю кору, это ощущение успокаивает, убаюкивает.

Мерзну, но за курткой уже не вернуться. Поджимаю пальцы в розовых сланцах, засовываю в рот очередную конфету. Подглядываю.

Дядя Миша подбирает инструменты — днём он мастерил скворечник. Тётя Алла выходит на веранду:

— Лена у себя, не видел? — Я машинально отступаю за дерево, вжимаю голову в плечи.

— Не смотрел.

Тётя Алла, тяжело переваливаясь, идёт посмотреть в пристройку, где осталась куртка.

Не сводя глаз с этих двоих, раскусываю конфету и делаю шаг назад.

Проклятые конфеты купила Светка. Её послали в магазин за хлебом. Зашли мы туда всей дачной бандой. Я сразу увидела «лимончики»: они горкой лежали в витрине на большой тарелке с ножкой, аппетитные жёлтые шарики. На даче конфет и сладкого не водилось, и я подумала, что здорово будет угостить всех. Как дядя Миша вчера принёс миску клубники, и тётя Алла одобрительно заметила, что клубника полезна. Пришлось съесть целое блюдце, хотя она была очень кислая.

Когда подошла очередь, Светка крикнула:

— Кому что купить?

Я сказала: «Лимончиков» — и  вспомнила, что денег нет. Но Светка уже всучила мне пакет,  успев угоститься конфеткой и деловито заметив, что с меня восемьдесят копеек. Мама выдала на лето десять рублей, приличную сумму. Они хранились у тёти Аллы, и я успела потратить копеек двадцать, на проезд до Ораниенбаума и обратно, куда мы с дядей Мишей ездили неделю назад «проветриться». Я хотела купить красивый платок маме, но дядя Миша заметил, что не надо тратить лишнее.

Теперь нужно было как-то объяснить спонтанную покупку. Последний месяц я стараюсь быть хорошей девочкой: дача — это тестовый период. Если всё пройдет гладко, я поеду жить в огромную красивую квартиру Рудневых на Мойке, а мама — к папе в Африку. Меня она не может с собой взять, в Бенгази нет школы для русских детей.

Я пронесла конфеты в пристройку и спрятала их в ящик стола. «Угощу их после обеда».

Обедали на веранде. Тут стоял длинный, покрытый клеёнкой стол, и посредине дымилась супница. Тётя Алла разливала щи.

— Вот, кушай, полезное.

В этот момент с улицы послышалось: «Ленка! Деньги гони!» Я застыла в ужасе. Тётя Алла, казалось, не обратила никакого внимания на крик, но дядя Миша спросил, про какие деньги речь. Я пожала плечами, мол, не знаю. Взрослые переглянулись. Было ужасно стыдно. Светка пару раз проехалась на велике туда-сюда  и укатила.

После обеда я пошла к себе отдыхать и заниматься — дядя Миша пообещал маме подтянуть за лето мой французский и за дело взялся серьезно: каждый вечер он усаживал меня за стол и  спрашивал. Большинство вопросов я не понимала. Но, как он говорил, всё было в учебнике, надо только прилежно заниматься.

Я посидела на узкой кроватке, закусив губу и поглядывая на учебник. Открыла ящик стола. Достала кулёк, стараясь действовать осторожно — целлофан шуршал, казалось, на весь дом. Засунула в рот «лимончик». Крупинки сахара приятно царапнули нёбо. Раскусила конфету, и по языку растеклась сладость. Желтая оболочка прятала восхитительное белое ядрышко с кислинкой, раскусить его было уже не так-то просто, да и не стоило. С наслаждением перекатывая во рту твёрдый кисло-сладкий шарик, я поняла, как отдать долг Светке.

План, как мне показалось, был прост и гениален — попросить денег на мороженое подругам, типа, хочу всех угостить. Нас как раз было четверо, в нашей дачной шайке. По 20 копеек за порцию пломбира — набиралась нужная сумма.

Сцена вышла безобразная. Тётя Алла не поверила мне ни на секунду. Она строго смотрела сверху вниз, а я, пряча глаза, продолжала упрямо бормотать про мороженое. Она крепко взяла меня за руку пониже локтя и легонько встряхнула: «Зачем тебе столько денег?» Я посмотрела  на её пальцы и упрямо сказала: «Нужны». Щеки горели.

Мне выдали двадцать копеек и сказали не валять дурака, вот ещё, угощать всю округу. Пойди купи себе мороженое.

Я вернулась в пристройку и стала рыться в столе: с нашей поездки в Ораниенбаум оставалась какая-то мелочь. Нашлось 20 копеек. Зажав монетки в одной руке, а пакет с конфетами — в другой, я побежала к подружке. Светка забрала деньги и презрительно посмотрела на  пакет:

— Не, мне конфет не надо, мать прибьет, если я сдачу не верну.

С упавшим сердцем я побрела домой. Мир крутился огненно-белым колесом, руки холодели.

Липкая паутина лжи — непривычная, непонятная, — обволакивала и не давала сообразить, что к чему. Я отвечала дяде Мише на уроке французского, скосив глаза в сторону калитки: ждала, когда появится грозная Светка.

Дядя Миша остался крайне недоволен и наказал идти заняться делом. Посидев какое-то время над учебником и не видя ни строчки, я снова и снова лезла в стол за конфетами. К вечеру в пакете осталось несколько горошин, а на сердце и в животе — глухая тоска. Вот-вот должны были позвать к ужину. Я взяла пакет и задами пробралась к старому дубу на краю участка. Кора под пальцами прохладная, восхитительно шершавая. Ковыряю её пальцем, уперевшись лбом в ствол, поглаживаю. «Хорошо бы стать таким огромным деревом. Стоишь себе и никому не должен». Холодает. Рассеянно думаю про оставленную куртку, поджимаю пальцы в розовых сланцах.

Дядя Миша ходит, подбирая инструменты. Тётя Алла выплывает на веранду:

— Лена у себя, не видел?

— Не смотрел.

При звуке голосов карусель мыслей в голове останавливается. Я не могу с ними заговорить, что-то объяснять. И вечно торчать под дубом тоже нельзя.

Крадусь между кустов и выбираюсь на дорогу. Пакет с конфетами неприятно липнет к руке, но выбросить его я не решаюсь, это улика.

Бежать.

Электричка похожа на зверя, фары включены, хотя на улице ещё светло. За окном мелькают дома, деревья, вечернее небо: светлое, синее, безмятежное. Я еду в Ораниенбаум, буду петь на улицах. А там, глядишь, как-нибудь проберусь к папе в Бенгази.

Прижав нос к стеклу,  смотрю, как подплывает станция. По платформе идёт, покачиваясь, женщина и вдруг вскидывает руку и начинает истошно орать. Я отступаю от дверей и пробираюсь в вагон. Здесь светло, снаружи темнеет.

Я ем конфеты и стараюсь не думать о контролерах. Я не помню, как доехать от вокзала до дома. Я не знаю, что говорить маме. Я совсем не думаю, что там делают Рудневы. Когда бежишь, какой смысл думать?

Стою на привокзальной площади, мучаясь от жажды. Выбрасываю пустой пакет в урну. Руки липкие, в горле печёт. Что делать дальше, непонятно, я смутно представляю, где мой дом. И тут случается чудо: как диковинный ламантин, подъезжает третий троллейбус, а я его помню — два раза в неделю он возит меня в музыкалку.

В троллейбусе сажусь у окна и смотрю на город. В вечернем свете он как волшебство. Проезжаем Литейным мостом, и я зачарованно пялюсь на реку и небо над ней, такое огромное, синее, светлое по краям, тёмное посередине, с белыми росчерками чаек. 

Я вспоминаю про свою беду, только когда мы подъезжаем к знакомой остановке.

Что сказать маме? Меня обижали? Ну не обижали ведь. Про конфеты? Невозможно. Мама точно не одобрит поедание почти килограмма «лимончиков», не говоря о побеге.

Так ничего и не придумав, подхожу к двери квартиры. Щёки горят, тело чешется. Поднеся палец к кнопке звонка, какое-то время стою, стою, стараясь отодвинуть страшный момент криков, слёз, а возможно, и небольшой порки. Но нельзя торчать тут вечно, и я звоню. Дверь почти сразу распахивается, на пороге, заслоняя свет коридора огромной, до небес, фигурой — мама. Кажется, она собирается закричать, но осекается, увидев меня, тащит в комнату, усаживает и осматривает мою спину, шею, руки. Я вся покрыта сыпью, тело горит. Мама ставит мне градусник, и тут в коридоре звонит телефон. Я сижу на стуле посреди большой комнаты и боюсь пошевелиться, тупо смотрю в окно. Небо совсем потемнело, но по низу сияет, словно оттуда, из-за домов, светят огромной тёплой лампой. Это так красиво, до слёз. Смутно слышен высокий мамин голос: «Какие карты? Какой проигрыш? Вы совсем уже еб*нулись, ей десять!»

Потом она приходит, смотрит на градусник:

— Что они там с тобой делали? У тебя сорок.

  Я, сомлев от температуры и облегчения, что ругать не будут, шепчу:

— Ничего. Можно воды?

Мама с Рудневыми больше не общалась. Она уехала к отцу, оставив меня на попечение старшему брату и его жене, так и не узнав про конфеты. Когда она вернулась, я была уже совсем взрослой девочкой без тяги к откровениям.

Когда мне страшно или больно, во рту пересыхает и будто крупинки сахара царапают горло. Я вспоминаю кору дуба под пальцами и представляю, что смотрю на происходящее из-за дерева, а позади — кусты, тропинка для побега и огромное, синее-синее небо без края, тёмное в середине, светлое по краям.

Метки