М

Мальчик. Деревня. Война

Время на прочтение: 6 мин.

Мальчик — шестилетка — ходил за дедом как привязанный. Дед брал внука на пасеку, приговаривал, доставая рамки с медом: «Ты никогда не бойся пчел, не дергайся. Пчела — самое безобидное насекомое. Вот, давай, бери эту рамку сам, только спокойно: видишь — не кусают». Вместе они перевозили ульи на новые места, где нектар еще не собран. Счастье — это лето, солнце и ломоть хлеба с растекающимся по ручонке мёдом. Дед был для мальчика всем. Парнишка учился смазывать дегтем колеса телеги, править лошадью, а заодно научился забористому дедову мату. Вечерами дед и отец люто ругались на политические темы. Мальчик всегда вертелся рядом. Бывало, в короткое затишье отец подхватывал его, босого, под мышки и сажал в почти пустой глубокий бочонок с солеными огурцами: «Ну-ка, сынок, пошарь там на дне нам с дедушкой огурчиков», — и снова они кричали и, осипшие, расходились спать. Дед был против советской власти, отец же прошел гражданскую с красными, стал зампредом исполкома.

Еще до войны в 40 году забрали моего дедушку. Мы лежали с ним на печке, вдруг я вижу, как через поле к нам два милиционера идут. Забрали деда. Вскоре прибежала мать с колхозного поля, схватила что-то из дедовых вещей и взяла его вставные зубы из-под божницы, и мы побежали с ней на станцию в НКВД. Мать просила передать деду вещи, но ей отказали. Просила передать хотя бы зубы: «Как же он без зубов есть-то будет?!» — «Они ему больше не понадобятся».

Причина ареста: дед слепил из хлебного мякиша свастику и положил на фото Сталина в газете, прямо на лоб. Так он отреагировал на пакт Молотова — Риббентропа в компании двух односельчан. Кто-то из них донес. Ему дали десять лет без права переписки, что означало расстрел. Впоследствии деда реабилитировали.

А вскоре война забрала уже отца. Остались они вчетвером: мальчик, два брата — старший и маленький, и мать. Война всех на дело подрядила: мать пропадала на колхозных полях, старший брат на железную дорогу работать пошел (не за трудодни, а за деньги — кормилец вместо отца), а на мальчике был огород, да еще он рыбачил или брал берданку, кликал собаку и шел охотиться на белок (шкурки сдавали, они шли на оплату поставок по ленд-лизу, пушнина очень ценилась).

Вот ты говоришь, что ружье тяжелое. Да я в свои семь лет не только ружье нес, я еще и собаку из леса на себе вынес, потому что у нее лапы сильно закровили. Шкурки с белок я прямо в лесу снимал — у нас все просто было, все понятно и просто. Ведь за шкурки можно было получить порох и дробь! 

Войну не выиграли бы без помощи баб и ребятишек. Я стал полноценным работником. Мои трудодни на мать записывали. Нужно было заготавливать дрова. Поезда ездили на дровах. В лесу снега по грудь. А бабы пилили деревья под самый корень. Мы, ребятишки, рубили сучья и жгли, чтобы летом это место было пригодным для покоса — делали ровную делянку. Бабы были в ватных штанах, а сверху юбка. Когда домой возвращались — их юбки от мороза и снега колом стояли. Мать приходила, сначала шла кормить-поить колхозных телят. Все это должно было быть теплым. Дядя Вася-инвалид котел с водой поддерживал разогретым. Потом мать шла кормить свою скотину. Когда приходила в дом, садилась на край кровати, что-то съедала, пила и валилась на кровать. Я стаскивал с нее валенки, штаны, нёс сушить: в русской печи были отверстия для сушки. Сам я тоже еле ноги волочил к вечеру.

Всю войну в деревне в каждой избе кто-то жил. Никогда раньше мальчик не видел такого множества новых лиц. Сначала привезли эстонок, жен коммунистов. У них были деньги, и они покупали молоко. Самим же колхозникам своего молока не доставалось: всё нужно было сдавать государству. Однажды, когда мальчик вез молоко на станцию, гайка, привязанная к веревке, случайно попала в бидон. От тряски по дороге на гайке образовался комочек масла, и мальчику выпало лакомство. Когда ему опять приходилось возить молоко, он с удовольствием повторял этот нечаянно выученный фокус.

Потом то и дело к нам селили беженцев. Как-то привезли евреев из блокадного Ленинграда. Многих отправили в Душанбе, а умельцев шить и сапожничать оставили у нас. Им все время доставляли горы солдатской обуви и обмундирования, и они все это чинили-латали. После войны через несколько лет я нашел эту семью в Ленинграде. Он был портной. Он сшил мне морской китель из благодарности и не взял с меня денег. Я остановился у них на две ночи, ждал общежития. Ночами я слышал, как они с женой ругались. Речь шла о ребенке, которого съели в блокаду. То ли они съели, то ли их ребенка съели, я не понял…

Но, кроме беженцев, часто ночевали в избе и солдаты. Рядом с деревней — большая станция, ежедневно шли эшелоны. Приходили на постой бойцы с фронта, прямо из окопов, все во вшах, спали вповалку на полу. Мать прожаривала их одежду, стирала портянки, кормила тем, что было. Мальчик смотрел с печи на серые измученные мужские лица, прислушивался к их ночным стонам, всхрапам и всхлипам, ощущал чужие запахи промокшей кирзы, волглой одежды, пота и махорки. 

Станцию все время бомбили. Председатель установил очередь по уборке трупов: «Маруся, ваша очередь идти на уборку трупов». Мы с матерью вместе ходили. Там вырывалась большая яма, в которую укладывали трупы. Однажды приехал поезд с вагонами, в которых перевозили ребят четырнадцатилетних. Из ремесленного училища они были. И был мороз ужасный. Они стояли — полный вагон, и все замерзли. Двери открыли, и они заледеневшие оттуда посыпались. Только в самой середине еще кто-то шевелился… 

В одно из дежурств мать сняла с убитого морскую шинель для меня, там пуговицы были с якорями: «Как хочешь, сынок, а я возьму эту шинель!» — взяла, вытрясла вшей, привела в порядок, и я ходил в ней: она была до полу, плечи доходили мне до локтей — ходить неудобно было. Потом ее мать обрезала под меня.

А война длилась. Всё — зерно, мясо, молоко, яйца, — нужно было сдавать для фронта. Людям в деревнях не оставалось ничего. Все истории с колосками, за сбор которых ссылали в лагеря, не придуманы. 

У нас был очень хороший председатель. Когда молотили зерно, он распорядился сделать как бы небольшой подпол, куда мог лежа забраться ребенок. В основном полу были щели, в которые просыпалось зерно. Все зерно забирали на фронт. Процесс шел под охраной военных. Председатель загодя посылал в подпол пару мальчишек с мешками, и мы там собирали просыпавшееся в щели зерно. Он очень сильно рисковал: могли и расстрелять за такое. Потом, когда военные уже увезли все зерно, председатель брал мерку и отсыпал зерно на каждую семью: сколько ртов, столько и мерок. Это помогло нам выжить.

И все же люди слабли. Мальчик простудился и заболел воспалением легких с плевритом. Его лечил ссыльный ленинградский фельдшер. Мальчик весь горел, лежал на топчане уже без сознания. «Скажи, он выживет?» — пытала мать фельдшера. «Сам не знаю, Маруся». 

Мальчик сквозь забытье почувствовал что-то горячее на лице. Откуда-то сверху послышался мамин голос: «Что я теперь отцу-то твоему скажу, сынок! Не уберегла я тебя!..» — Слезы опять закапали мальчику на лицо. «Мама, дай мне есть и пить», — очнулся он. С этого момента он быстро стал поправляться.

Я так редко был с матерью, ей всегда было некогда. И мне так хотелось всегда заболеть, чтобы она вновь плакала надо мной, как тогда… (плачет сам). 

Отец мальчика пропал без вести в боях под Ленинградом в 1943 году.

Как-то приехал в деревню врач, детей выстроили в шеренгу и попросили нагнуться. Кто упал, того увезли в детский лагерь под Москву, чтобы подкормить. Мальчик тоже упал после болезни. В лагере он впервые попробовал невиданное: сыр на белом хлебе с маслом и шоколад. Эти продукты усиленного питания были из Америки.

Но я очень тосковал в лагере, поэтому сбежал оттуда и добрался до родной станции на товарняках. Бежал к матери… А она, как увидела меня, закричала: «Ты представляешь, что там в лагере делается сейчас, свиненок?! Тебя же все ищут! Что тебе там не сиделось?». «Я скучал». «Скучал он! Где я тебе здесь такую кормежку найду?!» Мать схватила меня, и — на вокзал, посадила в поезд обратно.

Война длилась и длилась. Мальчик уже ходил в школу и быстро научился читать. В избе темно, читал при лучине, накрывшись, чтобы мать не видела свет. Мать ругалась, потому что воздух прогорал, а лучина чадила. В деревне работала завучем молодая учительница из Ленинграда. Она любила смышленого мальчика, давала ему свои книги, и он перечитал их все. Однажды учительница дала ему книжку, написанную мичманом царского флота о морском походе на большом паруснике, продлившемся целых три года. Кливера и стаксели, шпангоуты и реи, тельники и бескозырки, бушлаты и кортики, склянки, свистать всех наверх, право руля, полный вперед, экватор, компас, шторм — мальчик заболел этой книгой, стал грезить морем и поклялся сам себе, что обязательно станет моряком.

Свою первую морскую татуировку — якорь — мальчик сделал во время войны (остальные — романтический парусник в волнах с чайками над мачтой и морячок в бескозырке — произведения по своим нехитрым рисункам, он наколол уже подростком). Но сначала был якорь.

В бане с товарищем мы закоптили стекло, соскоблили сажу и развели водой. Сострогали палку клинышком, привязали к ней ниткой навстречу две иголки, они получились рядом, макали в сажу с водой и набили якорь мне. Я хорошо рисовал, якорь красивый получился. Пришел в школу с замотанной рукой, когда зажило, размотал — весь класс сбежался, девчонки ахали. У меня у первого татуировка была.

После войны через несколько лет — мне четырнадцать исполнилось — я поехал поступать в мореходку. Мать провожала меня, дала в дорогу мешок сухарей и пачку маргарина. Когда я садился в вагон, она положила мне руку на спину и сказала: «В деревню, Боря, больше не возвращайся».

Борис Демьянович Садовников больше никогда не вернулся в свою деревню, хотя всю жизнь тосковал по местам своего детства на Вологодчине. Мать с братом тоже перебрались в Ленинград. Он сдержал детскую клятву и стал моряком дальнего плавания. 

У него есть особое средство от невзгод и болезней: когда он себя неважно чувствует, он всегда съедает ложечку мёда. Ему помогает.