М

Матильда

Время на прочтение: 3 мин.

От Матильды во мне осталось одно только эхо. И поcледние дни оно будит меня по ночам.

Не знаю, к чему это. Все вроде неплохо складывается. Мы с женой в процессе семейной терапии преодолели охлаждение, дети проскочили пубертат, на работе все ровно, да я уже и слишком стар для кризиса среднего возраста, но по утрам в первые секунды после пробуждения почему-то явственно ощущаю щекой гладкость тех простыней у нее дома, на которые мы сваливались, придя из школы, а потом на них же решали задачи по математике… Решал, конечно, я, а Матильда смотрела на меня — смотрела, как на инопланетное существо, которому доступны и небинарные системы счисления, а не только тепло ее постели, и водила тупым концом карандаша вдоль моих голых позвонков. Мотя была дурочкой, все в классе, да и в школе, и в городке нашем это знали. Мы встречались с ней всю старшую школу. Спали, пили, ели, разговаривали, то есть, я разговаривал, а она слушала. Были семьей, Мотя была частью меня — самой недалекой и странной частью, которой во мне не стало после того, как мы расстались. И которая хочет от меня чего-то сейчас.

Запах простыней… Ее мама стирала их каким-то порошком, который рекламировали тогда по телевизору – таким духнявым, baby style и назойливым, но когда простыни намокали от наших стараний, пропитывались потом, смешанным с ее такими же детскими духами и моим семенем, все становилось другим — терпким, легким, родным. Моя мама никогда не покупала такой порошок, у нас все было по-другому — мы читали книги, остро спорили за ужином о политике, чай по воскресеньям пили из нарядного фарфорового сервиза. Мотя никогда не бывала у нас в гостях. Но я, умный мальчик из интеллигентной семьи, почти вундеркинд по меркам нашего городка, считал своим домом ее гнездо, свитое из влажных простыней, пропахшим дешевым порошком из тупого телеэкрана.

Обычно уроки заканчивались у нас в разное время, и я делал длинный крюк до ее дома, поджидая Матильду у подъезда их блочного дома и строя в голове планы захвата мира: свой спектакль, собственный театр, красные дорожки… Матильда была на год старше меня, но два года просидела в каком-то классе и теперь училась со мной в параллели, мы встречались с девятого. Я был во всех смыслах ранним: все, что в последних классах школы расцветет буйным цветом и потом поведет по жизни, — гитара, режиссура, тексты — все это проклюнулось сразу и очевидно, еще в раннем детстве, родители поддерживали меня во всем, и это осознание своего дара и его возможностей в юности давало мне форы на несколько лет — я всегда был взрослее и умнее окружающих. А Мотя — наоборот. Но когда она наконец приходила домой и мы делали себе бутерброды на кухне, бросив ранцы в коридоре и стоя в одних трусах, а потом, до возвращения ее родителей со смены (они были грубые и скучные люди, впрочем, любили Мотю, как могли, и не докучали), занимались любовью и математикой и прочими скучными предметами в ее комнате, а к вечеру просто утыкались друг в друга и смотрели какой-нибудь дурацкий сериал по телеку, мне казалось, что она совсем вровень мне, в рост, скроена по мне, по моей мерке. Когда у нее были месячные, я просто клал голову ей на голый живот и гладил ее по бокам. Когда ей становилось легче, врал что-то вдохновенное, от чего тогда лопался мой мозг — Станиславский, Лотман, журнал «Искусство кино»… Мотя преданно слушала, как слушает любимого хозяина пес. Лотман был так же далек от нее, как и третий закон термодинамики.

Я так и не смог никогда ни объяснить свою тягу к Матильде, ни открыться окружающим в нашей связи. Что так влекло меня, что толкнуло к ней буквально в первый же день, когда я увидел, как она, склонившись в школьном коридоре, зашнуровывает свой ботинок — отчего-то неженственный, сношенный, темный.

Какая-то щемящая нежность, как когда видишь на улице брошенного щенка… Я даже не знал раньше, что, оказывается, она во мне есть. И Мотя ко мне прикипела тоже, хотя я никогда доподлинно не знал, что именно она ко мне чувствует: Матильда была почти как Натали Пушкина или Мона Лиза, молчаливые мадонны, у которых неизвестно, что на уме, который и не факт, что вообще был… Но когда я решал за нее математику, я отражался в ее зрачках так же, как, наверное, отражался младенец Христос в глазах любящей его женщины… И оттого было так странно то, что случилось потом. Непостижимо.

Мотя ушла к моему другу. Они трахались на выпускном.

Почти водевиль, пошлость, идиотизм, дальше они поженились, знаю, что живут до сих пор, плохо, ссорятся, он ее бьет, она пьет, и я тогда, в то последнее лето в городе, смог достаточно быстро все это пережить, преодолеть, переболеть, встать и идти дальше, и уже в другом городе, статусе, в другой жизни понять, что, конечно, Матильда была мне не пара и что я не могу даже представить ее здесь, рядом со мной, на всех этих красных дорожках и потом на моих премьерах… Но зачем-то она приходит ко мне по ночам все последние дни, как будто хочет чего-то.

В этих снах она кусает меня за загривок, тащит, дурачась, за холку, а я вскакиваю и декламирую ей, обернувшись, как римлянин, простыней вокруг еще влажных чресел, какую-то восхитительную хрень, в которую тогда свято верил. Я просыпаюсь в слезах, сладкий запах ее простыней истончается быстро, и вокруг оказывается такая тьма (какая же мерзость за окном, и нет сил идти на работу), что кажется, ко мне приваливают тяжелый камень, отделяя меня от единственного источника, узкой щелки, света вдали, — где меня оплакивает женщина, которая меня любила.

Метки