Больше всего на свете тем летом я боялась увидеть Нюрку Кривую. Мама к тому времени уже уехала домой, меня должен был забрать через месяц отец.
Еще до приезда к бабушке мое воображение захватили чудовища, мертвецы и вампиры. Я провела смену в городском лагере в отряде с девочками постарше и вместе с рассказами об ужасных кровотечениях, которые скоро обрушатся на меня (но «в принципе ничего страшного, зато сможешь детей иметь»), узнавала подробности о Пиковой даме, которая приезжала на катушках, если ее правильно вызывать, и отвечала на все вопросы.
Даже на «Сколько мне жить?».
Кровотечения не впечатлили. Как потом выяснилось, до одиннадцати лет можно жить спокойно, а поскольку мне только исполнилось девять, в запасе у меня было целых два года. Два года будто целая жизнь.
Зато Пиковая дама и другие злодеи, душащие людей и пьющие кровь, засели прочно.
Решила, что если больше смеяться, они не придут.
Бабушка часто говорила, что я сбесилась. Дед молчал.
Утром, до жары, дрессировала поросят в палисаднике.
Днем одевалась индийской принцессой и бежала, спотыкаясь о простынь-сари, к подружкам через улицу.
Вечером, когда всех загоняли по домам, садилась на качели, расчесывала комариные укусы и пела «дурными» голосами. Хотелось раскачаться и полететь. Жизнь со всеми впечатлениями будто не вмещалась в меня, и тогда я начинала петь.
Я точно была всемогущей.
Потом загоняли в дом.
— Не дури много, — шевелила костяшечным пальцем однажды бабушка Нина перед моим носом, — а то будешь, как Нюрка Кривая.
— А кто она?
— Кто она? Сумасшедшая она. Ходит с кутулем (кутуль, котуль — котомка, заплечная сумка) день и ночь и никого не узнает.
— А зачем она ходит с кутулем? А почему кривая? — Я сидела за кухонным столом и ковыряла вилкой цветок мака на потертой клеенке.
Бабушка Нина выхватила вилку, бросила сердито в раковину, а потом поставила передо мной глубокую тарелку со щами.
— Вот она и не помнит, зачем ходит. А еще у нее бельмо на глазу, так что не гляди ей в глаза, если встретишь. Ешь давай.
Как есть?
Если бы бабушка вывалила на стол килограмм леденцов, я не смогла бы сгрызть ни одного.
Бельмо затмило все. Я боялась спросить, на что похоже это бельмо.
Непонятная страшная Нюрка с непонятным кутулем где-то скреблась за дверью.
А что в кутуле?
— А ещё так наклонится, — бабушка Нина нависла над щами, и пар от них поднимался в красную кофту, — и так скажет: «Да-а-ай денежку, добрый человек». И не сможешь отказать. Все отдашь, что в кошельке. Ну ешь, стынет.
Надо было прогнать Нюрку Кривую из головы.
Способов было несколько.
Пойти к девочкам. Жанка с Иркой жили через улицу, мои лучшие подруги.
Посмотреть веселый фильм.
Помолиться.
Я пошла к девочкам.
— Знаете про Нюрку Кривую?
— Неа. — С Иркиных губ сочилась кровь. Это она вишню ела, а сок стекал.
— А кто это? Расскажи? — просила Жанка.
Я пересказала бабушкины слова. Добавила про седые всклокоченные волосы у Нюрки и беззубый рот. А в кутуле у нее чьи-то косточки и отрава.
Стало легче.
— Света-а! Мать твою! Где ж ты блондишь? (рег., нижегор.: ходить без дела, бездельничать.)
Бабушка стояла на углу нашей улицы и потряхивала пустым ведром.
На секунду стало тоскливо.
В животе скреблась зелень сегодняшнего дня: незрелая китайка и клубника, листья смородины, мяты и на спор сжеванный стебель одуванчика.
Хотелось бабушкиных щей. Только без Нюрки. Хватило страшилок с Иркой и Жанкой про черную руку и черную ленту. Днем было не так страшно, а сейчас из-под каждого куста я видела торчащие пальцы мертвецов.
— Бабушка, а ты знаешь, как покойники пахнут? Вот! — Я с силой потерла запястья друг о друга и сунула под нос бабушке. Запах был сладковатый, душный. Сегодня мы с девочками занюхали запястья друг друга, фыркали и смеялись. Фокус показала старшая сестра Ирки Олеся. Но сейчас я желала только одного: чтобы бабушка прогнала и пальцы, и черные ленты, и всю остальную нечисть из моей головы.
Вот сейчас она скажет:
— Дурище моя, что придумали только, глупые! Пошли в дом, голодная же, я воды нагрела, помоешься сразу.
Но бабушка поставила ведро, взяла мою руку и понюхала запястье.
— Господи, спаси и помилуй! — Она резко отшатнулась, перекрестилась и подняла ведро.
После горячих щей вприкуску с ватрушкой стало легче.
А может, оттого, что затолкала к себе на кровать старого кота, которому нельзя на кровать.
А может, оттого, что, прислонившись лбом к черному настенному коврику с тремя богатырями, прошептала свою первую молитву:
— Илья Муромец, миленький, спаси меня, пожалуйста.
Илья Муромец больше всех походил на старого бога, и я верила, что на своем черном коне он прискачет в мой мир и спасет.
Утром было совсем легко.
Днем Нюрка опять лезла в голову, но дел было столько, что забывалось. Зато вечером она стояла за нашим забором, освещенная круглой луной. Раскрывала кутуль, рылась в нем и призывно смотрела в окно. Заманивала.
Неделю жила с этой Нюркой. Хотелось домой. Звонила тайком маме по серому телефону.
— Света, разговоры дорогие, у бабушки пенсия маленькая, говори быстро, — волновалась мама.
Что сказать? Чтобы прибили эту Нюрку? Или домой меня увезли?
Мама была так далеко, и из этого далека я скучала по ней. Хотелось лежать дома, в кровати с моим любимым постельным бельем. На нем резвились райские птички. И чтобы мама сидела на стуле рядом и пела «Оренбургский пуховый платок», а я бы ждала тех слов во втором куплете: «…моя добрая мать», потому что на этих словах ее голос дрожал, и от этого всего щемило в груди, а потом будто ломался в ней лед и выпускал что-то горячее, обжигающее.
— …Знаете, можно силой мысли что хочешь сделать, — говорила Жанка, — это называется «внушение». Я по телевизору видела передачу.
Это было то, что надо. Как я сама не додумалась?
Надо потренироваться и прогнать страшные мысли.
То лето было очень жаркое, и я все время хотела мороженое. Мечтала о пломбире с вафлями. Эти вафли, если их подержать в тепле пять минут, становились такими мягкими, можно свернуть трубочкой и высасывать мороженое, а потом есть влажную липкую вафлю.
Открыла морозильник.
Там лежала пачка сливочного масла, в серебристой упаковке с бордовыми снежинками. Надо внушить себе, что это мороженое. Тогда я буду сильной и смогу все.
Достала пачку. От нее шел морозный пар, как от мороженого.
Я взяла чайную ложку и соскребла с угла тонкую стружку.
Холодное.
Несладкое.
Развернула пачку и насыпала сахара.
Стало лучше. Почти как мороженое. А если ходить по комнате и зажмуриться, то точно мороженое.
Я ем мороженое — говорила себе. Настоящее. Пусть без вафелек. Как будто их уже съели.
Не заметила, как хлопнула дверь и зашла бабушка Нина.
— Матерь Божья! — Она взяла оставшиеся полпачки масла, потом посмотрела на меня. — Ты куда его дела?
Мне было уже плохо. От масла, от того, что такая дура, от того, что бабушка это тоже видит, а хотелось, чтобы не видела. Притворилась.
Я ничего не сказала и натянула кофту. Меня знобило, и я легла на кровать в закутке, отгороженном занавеской от большой комнаты.
— Пей чай, — бабушка совала горячую кружку, — полегче будет.
Чай был кипяток.
— Господи, Катя, ты чего, Светку маслом не кормишь, что ли? Сожрала полпачки, что ты привезла. Да… все было… лежит сейчас, не шевелится, — выговаривала за занавеской бабушка Нина по серому телефону маме.
Хотелось, чтобы мама крикнула: «Да что тебе, масла жалко? Ребенок там загибается, а ты про масло!»
Хотелось, чтобы мама зашла сейчас и разбавила чай холодной водой: я же не люблю горячее! Помогла надеть голубое платье, любимое, с воланами, взяла за руку и поехала бы со мной на вокзал. А там… наш поезд. Он идет в Ленинград. Гордый поезд с бордовым лицом и серыми усами повезет меня из этой Ш. домой. Домой!
Я шевелилась. И шевелила кисточки на коврике с богатырями. Я их любила. Они много знали про меня. Иногда богатыри приглашали сесть на любого коня и поскакать. Я всегда выбирала белого, потому что рядом со мной должен был ехать Илья Муромец на черном и охранять.
— Не надо мне вашего масла! И пирогов не надо! — вдруг крикнула я занавеске. — И Нюрки никакой нет! Нету ее! И не надо меня пугать!
Сегодня днем я прыгала с Жанкиного сарая, а он высоченный. И в подполе ее без света сидела пять минут.
— Светочка, доченька, лежи, лежи, сейчас еще чаю принесу, — бабушка вошла вдруг в занавеску и потрогала мой лоб, — чай с мятой, полегче будет. Никого нет, никакой Нюрки нет, Господи Иисусе.
Горячие слезы потекли реками под щеку, соединились на шее, запульсировали жаром: «Светочка», «доченька», «Светочка»…
— На-ка, доченька.
Бабушкина рука похлопала мою спину, но поворачиваться с мокрым лицом я не стала, только прошептала: «Сейчас выпью».
— Дурище моя. — Она вздохнула и погладила меня по голове шершавыми ладонями. — Мне ж масла не жалко, жили как-то без масла этого. И мать твоя всполошилась. Ты ж не с чужими живешь… Лежи, лежи, я пойду, тесто поставлю. С вишней сделаю, ты же любишь с вишней?
— Угу, — выдохнула я.
Кольца занавесочные клацнули, потом клацнула на кухне миска об стол, потом и стол заскрипел под бабушкиными руками, месившими тесто. Вдруг она вернулась, села на стул рядом с кроватью и запела ту самую «мамину» песню.
Ее голос, грудной и сильный, не задрожал на втором куплете, но отчего-то мне стало жалко ее, и я повернулась. Пергаментные коричневые руки лежали на коленях и подрагивали. Я подумала, что моя сильная и стойкая бабушка все-таки меня любит.
На следующий день тетя Вера, мамина сестра, забрала меня погостить. Я собрала вещи, кусок вишневого пирога, поцеловала богатырей и вышла.
На остановке тетя Вера подошла к какой-то старушке в темных очках. Они заговорили. Я сидела на скамейке, грызла яблоко и разглядывала от нечего делать старушку. В одной руке у нее была деревянная палка с черным наконечником, а в другой мешок с завязками.
— Вот наша, — показала на меня рукой тетя Вера, — ленинградская.
Старушка заулыбалась.
— На-ка, милая, — и протянула конфету. Желейная. Я такие не любила, но взяла.
— Ну ладно, поехали мы, вон наш автобус, — сказала тетя Вера.
— Теть Вер, а кто это? — спросила я, когда мы уселись на передние сиденья. Я положила руку на то место, где было колесо. Место было горячим.
— Бабушка? Да Нюрка Кривая. Жизнь у нее тяжелая. В молодости, говорят, красавица была. Замуж вышла, и кто-то ее сглазил. Болеть стала. А сейчас вон, ничего, ходит.
Что-то вышло из груди, и я поскакала на белом богатырском коне. Шепнула только Илье Муромцу, что теперь могу и без него. Мне не страшно.
Развернула желейную конфету и проглотила. Когда запихивала фантик в карман, из него на пол выпал мятый рубль. Подняла и подумала, что если увижу еще Нюрку, подарю ей этот рубль. За просто так.
— Теть Вера, — повернулась я к ней, — я только не на два дня к тебе, а на один, ладно?
— Ты ж сама просила на подольше?
Я не знала, как сказать ей, что не успела в суете прощания уткнуться в карман красной бабушкиной кофты. Что хочу скорее заглянуть ей в серые глаза-щелки и успокоить, что Нюрку Кривую теперь можно не бояться.