Ч

Что бы ты сказал

Время на прочтение: 2 мин.

Дети играют в футбол. Зимой, на утоптанном снегу. Тому, что осталось от моей головы, не больно. Я сам любил играть в футбол. Последние полвека играть, правда, нечем: мясо и мышцы давным-давно потемнели и сгнили, правую ногу утащила рыжая собака — еще в сорок третьем, пока тело не проглотила земля, — на костях год за годом, лето за летом зреет хлеб.

День Победы пропах порохом, а апрель — морозным запахом с привкусом металла, запахом моей крови, вдруг ставшей ничьей, утекшей из моего каменеющего тела. Говорят, пшеница лучше, если по весне удобрять тепленьким.

Говорят, мертвые просыпаются, когда о них вспоминают. А еще говорят другое: не уснуть покойнику до конца, пока он не поймет, зачем жил и зачем умер. Со вторым «зачем» загвоздка. Кажется, я знал, но забыл. Мертвые забывчивы, как старики. И дети.

Моя последняя из оставшихся в живых дочерей уже старуха. Сидит у зеленого окна, по-свадебному завешенного белым, смотрит на яблони в снегу: вот ту посадил я, надо же, до сих пор растет (видно, деревья крепче людей). Она состарилась раньше срока: наверное, в наследство ей перешла моя неизрасходованная старость. 

Моя дочь придумывает мне жизнь, где я не вечно молодой сорокалетний покойник, а папка, деда, дедушка Вася, заслуженный работник фабрики Василий Петрович, лысеющий пенсионер в выцветших тапочках и полосатом халате, играющий в шахматы с внуком-тезкой и, наконец, снова покойник, разлагающийся под тяжестью темного могильного камня. Круг замкнулся, и мертвое снова омертвело. 

Нам с дочерью не о чем говорить. Когда я умер, она была младенцем, когда умрет она, я буду по-прежнему ничем. Дочь смотрит на мою черно-белую фотографию на стене и повторяет: «Папка, папка, был бы ты здесь, что бы ты сказал». У старухи-дочери сморщенное лицо, как у новорожденной.

Был бы я здесь, я бы сел рядышком, взял бы за руку и спел бы колыбельную про синий-синий снег, заметавший мои следы, и про белую-белую лошадь. Лошадь летела по снежной синеве, не касаясь копытами земли, лошадь была совсем одна, без всадника — я еще удивился, как же так, откуда такая красавица, может, офицерская, — лошадь стерла белая метель, и вдруг стало ясно, что эта лошадь — я, и мне суждено стать ничем.

И шепотом яблочного цвета, и позвякиванием серебряной ложки о граненый стакан, и скрипом дома, где родилось пятеро моих детей и где четверо из них умерло, и жужжанием мухи, и первой весенней бабочкой…

…Кстати, о бабочках. Зачем весной они появляются? Ведь эти бабочки на деле никакие не весенние, дочка, нет-нет, они «позапрошлолетние», как говорили в моем детстве. Так зачем им появляться весной, а? Спокойней и слаще смерть по осени, когда вокруг золотая тишина и мандариновый, уже пахнущий Новым годом, свет. 

А эти бабочки зачем-то мерзнут всю зиму. А потом пару раз взмахнут устало крыльями и истлеют на солнце. Подожди, дочка, подожди, не плачь, лучше послушай. Мне вдруг подумалось: а что, если бабочки хотят выжить, чтобы увидеть другой мир? И рассказать другим бабочкам, новым, не обожженным морозом, что однажды снова будет зима и зима эта покажется вечностью. И будет темно, и будет синий снег вокруг, и ничего, кроме синего снега и беззвездного неба. А потом вдруг солнце оттает, и земля оттает, и свет затопит каждый уголок, и на месте снежного моря появятся цветочные поляны, запахнет медом и ягодой. И станет так тепло, что в зиму поверить будет нельзя…

Моя дочь спит. Сопит по-детски, приоткрыв рот. Моя дочь видит сон про белую-белую лошадь, синий-синий снег и первую весеннюю бабочку. За двести километров от нее дети играют в футбол, зимой, на утоптанном снегу. Тому, что осталось от моей головы, не больно. Да и череп покойнику без надобности.