К

Краткая история жизни хохотушки Евы 

Время на прочтение: 9 мин.

посвящается Ж.К.

Когда младенца вытолкнула на свет пульсирующая материнская утроба, старая медсестра упала в обморок вместо того, чтобы принять и надлежащим образом измерить новорожденную. Врач чертыхнулся: едва успел подхватить скользкого детеныша под мышки. 

Причин для обморока не было никаких, кроме того, что старые трубы в родильном отделении в тот день работали так, словно завтра их отправят на пенсию. Оттого воздух здесь стал горячий и сухой, как в пустыне, и дышать им было почти невозможно. Медсестра лежала, нелепо раскинув ноги-колонны в потертых вельветовых тапках и выставив на обозрение старомодные панталоны в цветочек. 

Ребенок, едва разлепив замазанный первородной смазкой правый глаз, захохотал так, будто ему рассказали самый смешной в мире анекдот, и с высоты своего опыта он оценил пошлость, делавшую историю особенно пикантной. Но смех этот был не злобный, нет. 

Мать младенца, как это обычно случается с роженицами, пребывала в сладком гормональном полусне и улыбалась кому-то невидимому за плечом акушера. Врач, все так же держа на вытянутых руках заливающееся дитя, приблизил его к женщине: а ну-ка, мамочка, кто это у вас — мальчик или девочка? Девочка, девочка, Ева, устало и счастливо улыбнулась мать.

Гогот сменился тихим хихиканьем. Имя явно пришлось по нраву. Медсестра на полу зашевелилась, приподнялась на локте и медленно села. Что это я, сомлела, что ли. Врач выдохнул: ну слава богу, пришла в себя. Вераиванна, мамочка в сознании, ребеночек в порядке, сейчас закончим с формальностями, потом разберемся с последом  — и домой. Вы идите, посидите в коридоре, там не так душно, а я тут сам. Медсестра поднялась и послушно заковыляла в сторону выхода.

Дайте же мне ребенка, прошелестела мать. Врач с видимым облегчением положил девочку на вздувшийся материнский живот. Младенец прилип к соску  — приложился сразу правильно, вот она, сила рефлексов  — и жадно заурчал, добывая молозиво. Через пару минут врач отнял новорожденную, которая при этом не издала ни звука, и отправился ее описывать. Кожные покровы равномерно розовые, рефлексы на месте, мышечная активность в порядке, дыхание нормальное. Сердце чуток притормаживает, подумал врач, но это ничего, ставим девять из десяти и передаем неонатологам. Хватит с меня, подумал врач, пусть сами разбираются, у меня смена уже два часа как закончилась, да еще эту малахольную угораздило в обморок свалиться. 

Мать быстро и без проблем избавилась от плаценты и забылась наконец сном. А Еву помыли, завернули в казенное клетчатое одеяло и уложили в кювез рядом с материной кроватью. На следующий день к ним в палату пришел кардиолог. Еву тщательно обследовали: врач с нежностью развернул тонкие розовые лепестки на груди, раздвинул фарфоровые створки ребер и приложил пальцы к крохотному пушистому сердцу. Посчитал про себя до тридцати. Причмокнул. Всего лишь небольшая брадикардия, мамочка, не переживайте, будем наблюдать. Это просто замедленный сердечный ритм, ничего ужасного и опасного, никакой там аритмии или, не дай бог, порока. Они обычно перерастают. Прикладывается часто? А ночью? Губы не синеют ведь? Вижу, вижу. Ну вот и славно. 

Их выписали из роддома, как и положено, через три тягучих сонных дня. Никто не встречал мать и Еву на обледеневших ступеньках старого здания, и они тихо-тихо поскользили по февральским сумеркам в сторону пятиэтажек — благо недалеко. Хорошо, что живем на первом, думала мать.

Щелкнув выключателем, она положила куль с Евой на дубовую тумбу, а сама стала снимать сапоги. Из темноты кухни сверкнули четыре глаза: два желтых, один голубой и один зеленый. Таша и Глаша, мурлыча заклинания, окружили клетчатый сверток и тщательно его обнюхали. Ева заворочалась, проснулась и заулыбалась. Таша и Глаша синхронно кивнули, одобрив плод материных стараний, и скрылись в кухне. Они жили на этом свете вот уже седьмую совместную жизнь, и младенцы их давно не удивляли. Но Ева, в отличие от остальных лысых уродцев, сразу показалась им достаточно безопасной компаньонкой для совместного сна. С тех пор кошки проводили ночи только с девочкой — сначала в половинке раскрытого чемодана, потом — в деревянном ящике из-под апельсинов, который мать заблаговременно зашкурила и покрыла дефицитным лаком, после — в настоящей кроватке, которую отдал кто-то из дальних родственников. Таша и Глаша успели переместиться с Евой на старый диван с крапчатым рисунком, прежде чем закрыть долги перед седьмой жизнью и вихрем улететь в восьмую. Но до того момента они хорошенько повеселились — впрочем, как и многие другие. 

Евин смех заполнял собой все пространство и цеплялся, как бешеный огурец, ко всему, до чего мог дотянуться. Молодая педиаторша как-то обнаружила, что ее растоптанные туфли, подаренные некогда ужгородской теткой, после визита к розовощекой, кругленькой, крепенькой девочке бормочут сказки Феликса Кривина и скрипуче хихикают. А магазинной продавщице после визита матери с Евой пришлось раньше уйти со смены, так как от хохота, вызванного одним лишь видом малышки, она обмочилась.

Говорить Ева научилась в полтора года, а первую историю сложила в четыре. Главными героинями, конечно, стали ее вечные хвостатые спутницы, которые по ночам обсуждали «несчастную Сару Гуд» и горестно вздыхали. Мать по просьбе девочки записала репортаж в зеленую клеенчатую тетрадь. Уже к пяти годам Ева довольно прилично освоила буквы: они выходили корявые, но теперь она могла сама записывать все, что пожелает. Тетрадь перекочевала к ней под подушку и регулярно пополнялась новыми отрывками. 

Ева фиксировала все, что с ней происходило: как она вчера нашла в мамином комоде жестяную баночку со слипшимися монпансье, а на ее дне, покрытом белесым сахарным осадком, обнаружилась живая голубая бабочка. Как в саду опять давали рыбу с перловкой, и Ева скормила ненавистную желеобразную плоть чавкающей половице под столом (а та еще долго разевала деревянную пасть, словно просила добавки). 

Ева жила без тревог и волнений. Она никогда не плакала и принимала с благодарностью все, что встречалось ей на пути: гороховый суп, тихий час, тесные для ее пухлых ножек чешки и даже колючие рейтузы. Толстая, румяная, добродушная Ева встречала любые преграды и перипетии широкой, щедрой улыбкой. Ей не приходилось для этого стараться: смех достался девочке по праву рождения, и отказаться от этого дара она не могла, даже если бы очень постаралась.

Воспитателям с ней порой приходилось туго. Наказывать Еву за что-либо, оставляя ее сидеть на горшке в выстуженном туалете, было совершенно бесполезно. Во-первых, девочка совершенно не страдала от одиночества и физических унижений подобного рода. Во-вторых, старое здание ее обожало: форточка в комнате моментально захлопывалась, а температура поднималась до максимума. Из-за этого окна покрывались испариной, а стоявшая в углу полузасохшая бегония моментально покрывалась красными бутонами. Те набухали, лопались и через полминуты отцветали, покрывая пол кровавым ковром, если нянечка или воспитательница не спохватывались и вовремя не пресекали безобразие. Кроме того, к наказанной то и дело пытались прорваться друзья, коих уже тогда у нее было великое множество. Они тащили Еве игрушки, мандарины и приятные разговоры, приличествующие садовскому бомонду. Оттого тихий час, предназначенный для быстрого перекура на веранде и вязания, превращался в бесконечную борьбу с лазутчиками. 

Евино сердце все так же билось чуть медленнее, чем положено. Однако врачи, заглянув за створки и грудные лепестки, успокаивали: подождем пубертата, мамочка, обычно в это время все встает на места. Мать грустно улыбалась: это что ж за пубертат такой, когда все встает на места? Исправно готовила Еве полезное, не перегружала домашними делами и старалась не слишком ругать, когда та отлынивала от физкультуры, которая в таких случаях вовсе не вредит, а наоборот. 

Физкультура вообще была единственным предметом споров между матерью и Евой. Несмотря на скудное и в высшей степени правильное питание (паровые котлетки, два раза процеженный бульон, салат из морковки с изюмом, печеное яблочко), вес девочки продолжал расти и останавливаться явно не собирался, а прыгать, бегать и осваивать подвижные игры она вовсе не хотела. Но Еве внешний вид и состояние тела были абсолютно безразличны: жизнь ее была отмечена легкостью, обратно пропорциональной весу и объемам. Добродушие, умение рассказать очередную историю и вовремя пошутить — и над собой тоже, да-да, — а также полное отсутствие заискивающих интонаций и стремления подлизаться делали ее всеобщей любимицей. И она принимала это как должное, абсолютно не стремясь кому-то понравиться. 

В школу Ева пошла в положенные семь. Компанию ей составили те, кто еще недавно по-пластунски полз по засыпанному сухими цветами плиточному полу детского сада, чтобы доставить печенье или очередной дурацкий анекдот наказанной девочке.

Учеба давалась Еве так же легко, как и дружба. Она уже с первого класса знала, что когда-нибудь станет великой журналисткой, а потому изо всех сил налегала на прописи и таскала из скудной школьной библиотеки все, чем та была богата. Старые книги по ночам переползали с полки на полку, чтобы в следующий раз библиотекарь отдал их Еве вне алфавитной очереди.

Дисциплина, правда, страдала: если Еве делалось смешно, то уже через секунду класс и учительница тихо хихикали, а через пару минут уже валились из-за столов  и утирали слезы. Особенно часто из-за массового хохота срывались уроки биологии и анатомии, и в итоге среди выпускников класса вы не смогли бы найти ни одного врача. Именно тогда ее прозвали «хохотушка Ева».

Рядом с Евой всегда вилась стайка подружек, а мальчики дрались до крови за право проводить ее до дома. Она никогда никого не обнадеживала, принимая ухаживания и подношения как должное и обещая всем своим поведением только крепкую дружбу и много, много веселья. Девочки мечтали научиться смеяться «под Еву», а мальчики тихо изнывали от безответной любви. Один из них, маленький болезненный Саша, влюбленный в Еву со времен детского сада, даже посвятил ей венок сонетов — Ева оценила старания, подарок приняла, но взаимностью не ответила. Позже его нашли на пустыре между детским садом и Евиным домом — неподвижного, холодного и бездыханного. Во рту у Саши алел цветок бегонии.

В последнем, выпускном классе пришел новенький. Миша приехал с родителями с далекого севера. Глубоко посаженные темные глаза смотрели на мир, а тем более — на изнеженных столичных однокашников с легкой усмешкой. Про Мишу было известно, что он числится в молодежной сборной по шахматам, потому и переехал сюда, поближе к важным событиям. На левой щеке у него родинка, а на правой икре красуются четыре глубоких борозды, оставшихся после схватки с белым медведем, встреченным на улице родного города. И ни о чем, кроме любимой игры и оставленного им любимого края, он говорить не желает.

О таинственном Мише мечтали все девочки класса, а мальчики пытались скопировать его фирменную улыбку — безразличную, одним уголком рта. Миша был вежлив, начитан и хорошо воспитан. Но родные места, где дети ходили в школу при минус 40, где на улице можно было встретить песца или невовремя проснувшегося медведя, где дыхание замерзало в воздухе и опадало тысячью льдинок на лед, укрывающий вечную мерзлоту, видимо, остались у него внутри. Миша никогда не смеялся.

Первыми это заметили внимательные и чувствительные ко всему необычному девочки. Миша ни разу не поддался всеобщей истерике на уроке анатомии. Не среагировал даже легким смешком ни на один анекдот. И даже когда под шубой проспавшей физички, всеобщего врага, вдруг не обнаружилось юбки (а вот кривые ноги в нелепых телесных колготах обнаружились), не проронил ни звука. 

А еще Миша совершенно спокойно и даже с некоторым безразличием относился к Еве. Казалось, он не видел в ней того же, что и остальные — ни поразительной легкости, ни живого характера, ни доброго, бесхитростного лица, ни розовых щек. Не занимали его и истории, которыми Ева щедро делилась с друзьями. 

Ева сперва ничего необычного не замечала: Миша был для нее любопытной, но, в сущности, примерно такой же, как все, а не экзотической птицей. Ел то же, что и остальные, носил такие же толстовки, так же ненавидел физичку, слушал ту же самую, что и другие, музыку. Но все же надо было совсем потерять слух, чтобы не заметить, что он не смеется над ее шутками и не слушает ее истории.

Ева оборачивалась на него тайком на уроках — смотрит ли? Нет. Отбившись от чирикающей стайки подружек, провожала его, прячась за гаражами и всегда сохраняя дистанцию, до дома, но он никогда не оглядывался. На переменах он обсуждал с другими шахматы и низкие температуры далекой родины, совершенно не замечая, что рядом с ним занялось живое яркое пламя. 

Одним апрельским утром Ева проснулась и поняла, что влюбилась. Что могло привлечь ее в том, кого она близко не знала и кого, видимо, вовсе не интересовала? Виновата ли в этом была слишком ранняя весна, или не вовремя подвернувшийся под руку «Гамлет», или забившие фонтаном гормоны, или слишком серьезная фиксация на одном объекте? Или просто пора было ей впервые влюбиться, а Миша удачно подвернулся и был достаточно холоден для того, чтобы пробудить в ней жаркий интерес? Или же в пубертате все встало на места, как и говорил когда-то врач? 

Ева решила действовать немедля. В пятницу, в восемь утра, она выбежала на улицу, подгоняемая апрельским ветром. Ева досконально изучила мишины маршруты и расписание, а потому точно знала, где и когда появится Миша. И точно: по серой асфальтовой змее, огибающей соседний дом, шел тот, кто никогда не смеялся, а потому, возможно, и был так важен. Ева замедлила шаг и пошла навстречу. Сквозь трещины на асфальте под ее старыми кроссовками пробивались стрелы первых одуванчиков и кругляши подорожников, а на кирпичной стене пятиэтажки набухли и позеленели плети дикого винограда.

Миша увидел ее, но, кажется, не то что не обрадовался, но даже не удивился. Ева улыбнулась и смело взглянула ему в глаза. Миша неловко отшатнулся — ты чего, Ева, почему в школу не идешь. Я хотела тебя встретить, Миша, хотела сказать… Ева запнулась, она примерно понимала, что положено говорить в таких случаях, но никогда до этого момента не думала, что ей придется первой произнести подобное. Она точно знала, как принимать чужую любовь, но как говорить о своей, если твой язык приучен лишь к смеху и забавным историям? 

Она поднялась на цыпочки, заглянула в Мишины глаза, и там сверкнуло что-то белое, ледяное, твердое и колкое. Отойди, пожалуйста, Ева, ты горишь вся, сказал Миша. Я всегда такая была, сказала Ева, но не отодвинулась ни на сантиметр. Тогда Миша аккуратно взял ее за плечи — холод пронзил сквозь куртку и кофту — и подтолкнул в сторону. Миша, я что, тебе совсем не интересна, чужим, охрипшим голосом прошептала Ева. Нет, Ева, ты слишком много смеешься, а еще, прости, ты все-таки очень толстая. Кому-то, наверное, это ничего, но мне не нравится. Прости, надо спешить уже, звонок скоро, я побежал. И он действительно побежал.

Ева стояла, одинокая и ошеломленная. В висках стучало, живот крутило, лицо горело изнутри. Сердце ее бешено колотилось, как будто хотело сломать створки и выскочить наружу, в прохладное серое утро. Пульс ускорился, в ушах загудело, она почувствовала, как подгибаются ноги. А потом наступила темнота. 

«Скорую» вызвали случайные прохожие. Врач торопливо раздвинул грудные лепестки, которые были обуглены по краям, открыл белоснежную клетку ребер, надеясь реанимировать Еву. Вдруг откуда-то сверху раздался задорный девичий смех, а из темного и теплого нутра на врача смерчем вылетели алые лепестки бегонии. Их тут же подхватил и унес в неизвестном направлении апрельский ветер. Внутри же врач нашел только лопнувшую пушистую оболочку. Когда он взял ее в руки, смех оборвался. 

В свидетельстве о смерти значилось: «сердечная избыточность». Матери патологоанатом сообщил, что Ева, как и предсказывали врачи, переросла брадикардию. Судя по всему, сердце ее уже некоторое время билось совершенно нормальным образом, но в какой-то момент ускорилось и не выдержало самое себя, почему — никто не знает. Младенческая болезнь, так пугавшая мать, все это время защищала хохотушку: сердце Евы могло бы взорваться гораздо раньше, не замедляй она его ритм. Видимо, оно вообще было предназначено только для громкого смеха, веселья и бесконечных историй, а не для любви, тем более — первой и сразу же безответной.

Хоронили Еву всей школой. Попрощаться пришли и врач из роддома, и заметно постаревшая педиаторша с литературно подкованными тапками, и продавщица с податливым мочевым пузырем, и воспитательницы из сада. Мать хранила молчание и сжимала в руках свежесрезанные алые бегонии — Евины любимые, как раз зацвели. 

А Миша не пришел. Он быстро перевелся в другую школу, а потом и вовсе вернулся в свой северный город, не выдержав здешних, слишком высоких для него температур. Преподавал там шахматы, потом женился на бледной тонкокостной учительнице математики. О том, что случилось в том апреле, он не рассказывал никому и никогда. 

Метки